"Тони Моррисон. Жалость" - читать интересную книгу автора

окончательный.
Флоренс была вообще-то тихой, пугливой, а в остальном - прямо в
точности как она сама в лучшие времена. То есть до той погибели. До греха.
До мужчин. Прежде Лина наседкой кружила возле Патриции, с Хозяйкой за любовь
малышки соперничала, зато уж эта, явившаяся тотчас после смерти хозяйской
дочери, самой судьбой и может, и должна быть сужена только ей. Должна стать
противоположностью неисправимой Горемыке. Надо же, ведь умеет читать,
писать! И не приходится ей по сто раз повторять, когда просишь что-нибудь
сделать. Мало что на нее всегда можно смело положиться, ведь как благодарно
она отзывается - на каждую ласку, каждое проявление участия, по головке ли
погладишь, улыбнешься ли одобрительно. И по гроб жизни не забыть тех ночей,
что провели они вместе: Флоренс, притихшая, лежит не шелохнется, внимает
бытословиям Лининым. Историям про злых мужчин, рубивших головы верным и
преданным женам; про небесные вихри, уносившие души невинных младенцев туда,
где время само младенец. Особенно нравились ей истории про матерей,
вступавших ради спасения детишек в битву с волками и прочими напастями. Со
щемящим сердцем Лина вспомнила сказку, которую Флоренс любила больше других,
и как после нее они всегда долго шептались.
Давным-давно жила-была орлица, и снесла она яйца да в гнездо положила,
а гнездо высоко-высоко свила. На утесе зубчатом, торосова-том - ни зверю
злому лапу чтоб не запустить, ни змею склизкому не забраться. Снесла и глаз
с них не спускает, а глаза-то болыну-ущие, черны как ночь и блестят, вот
засветятся. Шелохнется ли рядом лист или духом чужим повеет, она брови
насупит, головой - туда, сюда, и перья сразу - ш-шух! - все дыбом. А когти -
о-от навострила! - шорк, шорк об камень-скалу; а клювом-то как
поведет-поведет - что бог войны вкруг себя секирой железной свистнет. Ох,
люта была - неустрашима, как дело до защиты выводка доходит. Лишь с одним
совладать не могла - с человечьим злохитростным помышлением. Однажды на
гору, что супротив стояла, неведомый пришлец залез. Встал этак на вершине
стоймя, да по-вниз себя озирает, восторгается. Бирюзовы озера вглубь,
благоцветны травы дурманны вширь, и стрижи в облаках между радуг стригут
кругами. Обрадовался пришлец, хохочет и говорит: "Хорошо-то, а? А что
хорошо, то, значит, мое!" И вдруг весь мир как затрясется, как
запошаты-вается, такой пошел шурум по горам да бурум по долам, что не только
примулы повяли сухопутные - водяные лилии и те во глубинах скукожились! Тут
и животинка всякая из нор да пещер повыперла - что, думают, за безобразие
раздается? "Мое! Мое! Мое!" Яйца в гнезде сотряслись, скорлупками
стук-постук, а одно возьми да и тресни. Орлица наша головушку гордую
подняла, глазом зыркнула - что еще там за странный гром дурной, что за
вредный шурум-бурум? Пришлеца увидала и как кинется: вот в когти тебя
сейчас, окаянного, со смехом твоим препакостным вместе! Да пришлец-то не
лыком шит, при нем батог был, и батогом он ей поперек крыла как даст со всей
силы! Вскрикнула она и стала падать. Туда, где озера бирюзовы да травы
дурманны, мимо ней облака бегут, падает и падает между радуг. Криком кричит
и не вольным крылом несется, а пустым произволением ветра...
Тут Флоренс, бывало, шепотом спрашивает:

- Что же теперь-то с ней?
- Падает, - шепчет в ответ ей Лина. - Падает и всегда будет падать.
- А как же яйца? - спрашивает Флоренс, ни жива ни мертва уже.