"Глеб Морев. Критическая масса, №4 за 2006 " - читать интересную книгу автора

ноге: - Дитя. Дитя.
Судьба, когда вдруг ясно воспринимаешь ее, подступив чуть ли не
вплотную, лишена свойств. Ее понимание и осознание ясности этого видения не
оставляют на горизонте разума места для чего-либо еще. В конце концов я
выключил свет и тихонько лег. Ночь была абсолютно черна".
Подобно вплотную подступившей судьбе, превращающей разум и западную
рациональность в пустыню, письмо Боулза лишено свойств. В самых леденящих,
завораживающих сценах падения или насилия он сохраняет невозмутимую ясность
и отрешенность хирурга, заставляя читателя испытывать головокружительное
чувство, будто все это происходит с ним самим. В отличие от большинства
других мастеров нагнетания ужаса, включая и повлиявшего на него Эдгара По,
Боулз никогда не вдается в натуралистические описания, не смакует детали, не
нанизывает прилагательные, призванные внушить "нужное" чувство. Напротив, он
"просто" сообщает факты, как если бы говорил о самых заурядных, обыкновенных
вещах. Отсюда и неотразимое воздействие его прозы, бесстрастной,
беспросветно мрачной, под стать все той же ослепительной "точке", откуда
возвращение невозможно и которую именно поэтому и нужно достичь.
Блестящий пример подобной минус-техники - ранний шедевр "Далекий
случай" (1947), дальше некуда идущая аллегория гордыни западного человека,
вырастающая в аллегорию чистого ужаса. Французский лингвист приезжает в
Северную Африку, чтобы описать диалект магриби и тем прославиться. Он ведет
себя по-хозяйски заносчиво с проводником-арабом, и тот в отместку заманивает
ученого в ловушку, направляя прямехонько в логово лихих региба. "В сером
утреннем свете его бесстрастно рассматривал человек. Затем одной рукой зажал
профессору ноздри. Когда у того раскрылся рот, чтобы глотнуть воздуха,
человек быстро схватил его язык и сильно дернул. Профессор подавился,
дыхание у него перехватило; он не видел, что случилось дальше. Не мог
разобрать, какая боль была от сильного рывка, какая - от острого ножа. Потом
он бесконечно давился, плевался - совершенно автоматически, словно это был и
не он. В уме то и дело всплывало слово "операция": оно как-то успокаивало
ужас, а сам он снова погружался во мрак". Но это еще не все. "Той же ночью,
остановившись за какими-то барханами, люди вынули профессора, все еще
безмысленного, из мешка и поверх пыльных лохмотьев, оставшихся от одежды,
нацепили странные ремни, увешанные донышками от консервных банок. Одна за
другой эти блестящие связки обмотали все его тело, руки и ноги, даже лицо,
пока он не оказался закованным в круглую металлическую чешую. Когда
профессора таким образом украсили, было много веселья". Превращенный в
полуживотное-полуобрубок на потеху туземцам, искалеченный, безъязыкий
лингвист, забывший о том, кем он был в прошлой жизни, путешествует с
караваном по Сахаре, пока его не продают в городе какому-то местному
вельможе. И когда того хватает полиция за убийство и профессор обретает
свободу, он видит французский календарь, но не может вспомнить, что значат
буквы. И тогда в нем просыпается боль, а вместе с болью и зачатки сознания.
Он крушит дом своего хозяина, а потом - бежит. Но не в комиссариат, не к
французским солдатам, а обратно в пустыню: "Солдат, улыбаясь, смотрел, как
скачущая фигурка уменьшается в подступающей тьме, а грохот жестянок
сливается с великой тишиной за воротами. Стена гаража, к которой он
прислонился, еще исходила теплом, оставленным солнцем, но лунный озноб уже
наполнял воздух".
К разящей безыскусности, требующей изощреннейшего мастерства и