"Владимир Михайлов. Сторож брату моему ("Капитан Ульдемир", книга первая)" - читать интересную книгу автора

и они забеспокоились всерьез.
Ведь как подошли бы к подобному делу, скажем, мои современники? Они
сказали бы: ребята, дело опасное, приказывать никому не станем, но коли
есть добровольцы - три шага вперед. Люди сделали бы три шага вперед, и с
того момента приняли бы на себя ответственность в равной доле с теми, кто
задумал и подготовил всю историю. Получилось бы очень просто; в мое время
бывали войны, и мы их не забыли, в мое время существовали армии, и люди,
которые отдавали им всю свою жизнь, знали, что профессия их заключается,
между прочим, и в том, чтобы в случае необходимости рисковать жизнью, а
если требуется - и отдавать ее. Это были нормальные люди, которым
нравилось жить, но уж так они были воспитаны. Так было в мои времена. Но
теперь времена были совсем другие, и воспитание иное и вообще все. И вот
когда потребовалось решать, кто же полетит, то перед ними встали вдруг
такие проблемы, мимо которых мы прошли бы, даже не повернув головы.
Дело в том, что они любили друг друга. Да.
В нашем веке тоже вроде бы понимали, что такое любовь. И раньше тоже.
Всегда бывало, что любовью жили и от нее умирали. Только любовь была - к
человеку. А у этих, современных, была другая, не менее сильная любовь -
любовь к людям. Ко всем, сколько их существовало в природе. И их любовь (я
говорю то, что слышал от них; сам я, откровенно говоря, этого никогда не
испытывал, у меня были друзья, были враги, а те, кого я не знал, меня в
общем-то не волновали - кроме детей, конечно; я их полюбил с годами,
каждого ребенка, которого видел или о котором слышал, но это касалось
только детей), их любовь была не абстрактной, а очень, очень конкретной,
физически ощутимой, и если кому-то было нехорошо, то так же нехорошо
становилось и тем, кто был к нему ближе остальных, а потом тем, кто был
близок этим близким - а в конечном итоге близким было все человечество.
Получалось что-то вроде того, когда один хватается за оголенный провод под
напряжением, другой хватает его, чтобы оттащить, - и подключается сам, и
его тоже трясет, за него берется третий - и тоже попадет под напряжение, и
так далее. Это был какой-то сверхсложный организм, их человечество, единый
организм (в наше время мы этого еще не понимали как следует, мы уже были
многоклеточным организмом, но единым еще не были), и если от организма
надо было что-то отрубить, он, естественно, страдал: одно дело, когда
клетка отмирает, другое - когда режут; и вот люди страдать не хотели, ни
сами, ни опосредованно, через кого-то другого. Одним словом, оказалось,
что лететь они хотят - но не могут: слишком они духовно срослись между
собой.
И еще одна причина была. Кто бы ни летел, они или не они, полет мог, с
их точки зрения, осуществиться при непременном соблюдении одного условия:
чтобы ни один из летящих не испытал не только физических неудобств, не
говоря уже о травмах и прочем, - они хотели, чтобы ни одной даже моральной
царапинки не осталось ни у кого за все время полета. Значит, от каждого
участника полета требовалась высочайшая степень - не физического здоровья,
не спортивной подготовки, потому что корабль их, с моей точки зрения,
напомнил скорее всего летающий санаторий для большого начальства, -
требовалась высочайшая степень пластичности, моральной пластичности,
умения притираться друг к другу без всякого трения, чтобы весь экипаж - а
каждый из нас взаимодействует с пятью остальными - работал как единый
организм. У них к тому времени были уже придуманы всякие системы индексов,