"Николай Григорьевич Михайловский. Таллинский дневник " - читать интересную книгу авторакаким наши дети, наши внуки никогда его не увидят. Они смогут вообразить,
представить себе то время, но не могут войти в него, почувствовать его горелый тяжелый вкус, его вязкое течение и испытать такое волнение, от которого не лечат таблетки нитроглицерина. Власть этого времени над нами велика. Казалось бы, мы должны избегать трудных воспоминаний, но с годами количество писем, начинающихся словами: "Пишет вам бывший краснофлотец..." или "бывший зенитчик...", не убывает. Люди стремятся памятью к прошлому, они стареют, многое забывают, но имена тех, а Кем воевали и кого оставили на войне, помнят неизменно. Письма полны этими именами. Как будто память вымывает их и выносит на поверхность. Эти имена сопровождает неизменное: "напишите о героических защитниках..." Почему с таким упорством мы возвращаемся к войне? Действительно ли в этих возвращениях есть логика? Может быть, в этих днях мы ищем оправдание своей жизни? Может быть, там мы находим образцы человеческого духа, верность идеалам честности и добра? Человек, который в годы войны был девятнадцатилетним, двадцатилетним моряком, исписывает десятки страниц воспоминаниями о четырех годах войны, а все последующие десятилетия умещаются буквально в нескольких строках. После войны работал там-то, сейчас на пенсии. Что же, эти четыре года весят на чаше весов больше, чем прожитая жизнь? Человек плачет на пляже о том, что прошло здесь сорок лет назад. Плачет о погибших товарищах, а ведь он за эти годы, вероятно, многое и многих потерял, почему же та боль свежа и не притупляется? Меня самого тоже толкает к этому времени, к этим местам, и, однажды решив к ним не возвращаться, я возвращаюсь снова и снова. И пишу об этом уже Мирный Таллин Таллин начинался для меня праздником, городом оживленной яркой жизни, нарядной толпы, шикарных ресторанов, уютных кафе, городом бойкой торговли. И в толпе, и в шуршании жалюзи на окнах домов, и в музыке, доносящейся через распахнутые окна, в богатой карнавальности жизни было что-то лихорадочное, болезненная напряженность, взвинченность. Шел сороковой год. Я приехал в Эстонию корреспондентом "Правды" и был ошеломлен пестротой жизни. Это был калейдоскоп, кинолента, из которой память выхватывает сейчас лишь отдельные кадры: толпа солидных, неторопливых господ в легких пальто из дорогого сукна (качество сукна проверялось тем, что в него наливали воду и ни одна капля не просачивалась насквозь) и непривычное выражение неуверенности на их лицах. Они пришли в Наркомат народного хозяйства узнать "насчет национализации". Они стоят группами, как на дипломатическом приеме, ждут выхода наркома и учтиво беседуют, но в толпе, как по бикфордову шнуру, пробегает искра, то тут, то там вырывается возмущенное восклицание, нервный жест, белый платок прикладывается к вспотевшему лбу. А внизу под окнами наркомата толпа студентов со старым знаменем: на красном полотнище золотые буквы: "Братьям по классу эстонским рабочим привет от кожевников и печатников Костромы". Когда-то, после революции 17-го года, это знамя костромичи отправили в подарок профсоюзам Эстонии, но таможенная пошлина была так высока, что знамя пролежало в таможне. Студенты нашли его и теперь носили по городу. Те, кто сидели на улице под тентами за чашкой кофе, смотрели на студентов с |
|
|