"Агоп Мелконян. Греховно и неприкосновенно" - читать интересную книгу автора

утверждающим, будто человеку изначально присуще стремление к мерзостям и
насилию. Не верю! В человеке много хорошего, как разноцветных стекляшек в
щелях брусчатки на летней улице, да только он сам подавляет в себе хорошее.
Вот чего я не в состоянии понять: зачем мы душим в себе добро?
Зачем заваливаем его булыжниками, а сверху водружаем тяжелую плиту
притворства, не давая ему шевельнуться, дышать, беспокоить нас? Замучаем
добро, а потом не жалея слез оплакиваем, скорбно шагая за катафалком.
Уважаем не живое, не чистое, а мертвое уважаем.
Сижу у окна, покуриваю, справляю поминки по всему доброму, ежеминутно
умирающему рядом. Когда умер дедушка, моросил отвратительный октябрьский
дождь, могилу залило и гроб не желал опускаться на дно.
Пришлось привязать к нему камни. Мне думалось: мы хоронили самое
милосердие, покинувшее нас сострадание в клетчатых брюках и в пенсне, с
остановившимся хронометром на золотой цепочке - хороним в луже и камнями
заваливаем для верности.
Что ж, пропади тогда пропадом, добро, не нужно ты мириадам живых
атомов, обернись хаосом, раз мир решил, что из всего сущего убийству
подлежит едиственное, в чем есть толк.
Я вырос среди тишины и дикого величия. С остальной частью Вселенной
нас связывали две нити.
Они тянулись от белых чашечек изоляторов под стрехой, потом вдоль
тропинки, с отчаянной самонадеянностью перепрыгивали ворота и бежали вверх
по склону холма, добирались до ближайшего сеттльмента, потом до города, до
столицы штата, до всего мира, чью огромность невозможно было вообразить.
Эти нити делали нас причастными к обитаемой части Космоса, все свое общение
с ним мы как раз через них и осуществляли.
В сочельник выключался ток, что служило сигналом зажечь свечи и спеть
песенку о серебряных колоколах (выпив, отец пел невнятно, мама - вытирая
слезинки и не сводя с меня глаз, я - с жарким воодушевлением).
Больше никаких CMI палок мироздание нам не отправляло.
Раз в месяц отец посещал сеттльмент, чтобы убедиться, что тот пока на
месте, что есть еще на белом свете люди, которые дышат, любят, едят, а
насытившись -делом доказывают свою любовь; что дрова, которые он рубит, и
кожи, которые выделывает, попрежнему пользуются спросом. На выручку он
покупал рис, консервы и виски, засовывал в правый карман остаток денег,
застегивал "молнию" на джинсах и пускался в обратный путь - ровно
тринадцать миль, пройти которые я так мечтал.
Вернувшись, он обтирал взмыленного мула, прятал банкноты в деревянную
шкатулку, отхлебывал из только что привезенной бутылки и лишь после этого
бросал: "Там всё по-старому. Неразбериха, телевидение и продажные девки".
Тогда я думал, что мы живем в этом диком месте потому, что опту нужны
деньги, считал, что, заработав их, он пошлет всё к черту, но теперь понимаю
- не MOг он без своего одиночества, в нем была его опора и надежда, в нем
же - потеха и утеха.
Теперь я понимаю: такие, как отец, от одиночества не страдают, это их
религия; не состояние души, но бог; одиночество для них необходимость,
смысл жизни, пафос, энергия, субстанция вечно опечаленного человеческого
"я".
И брода мне не найти.
Покуриваю и наслаждаюсь бессмысленностью собственного существования.