"Бабушкин сундук" - читать интересную книгу автора (Миролюбов Юрий Петрович)ОГОРОД И САДЗа амбаром и клуней лежала еще земля, служившая огородом. Летом там были гигантские заросли тыквы, бураков,[56] подсолнухов и земляной груши.[57] Особенно велики были листья тыквы. За ними виднелся маис,[58] и на нем витки зеленой фасоли. Дальше были подсолнухи, огурцы, картошка, бураки, пастернак, сельдерей, капуста, баклажаны, перец, помидоры, лук разных сортов, морковь, петрушка, укроп, цикорий, салаты, крессон и другие травы, чеснок, иссоп, шалфей, эстрагон и опять тыквы. За ними была калина, кизиловое дерево, кусты черной смородины и малины, справа же и слева расли большие бобы, подсолнухи, горох и мелкий, но жестокий перец. Еще дальше тянулись заросли тыквы, огурцов, арбузов, дынь, лука, эшалоты,[59] чеснока и картошки. Чуть дальше уже расли первые яблони плодового сада. На огороде постоянно кто-либо работал, то мама, то — Михайло или Мавра, но везде подрастали и сорняки: сурепа, лебеда, осот, щерица,[60] паслен, их нещадно выдергивали, подсекали тяпкой, но травы эти как будто даже разрастались. Михайло надергивал, бывало, целую копну, отвозил на силос, а уже назавтра вырастали новые сорняки. Начинай сначала! — Репей, лопух, сурепа, лебеда, щерица, голубой и желтый цикорий, осот, куколь,[61] будяк,[62] спорыш, паслен… Терпеливо выдергивай, складывай на кучу, потом вези на силос. Квашеной травы получалось с огорода довольно много, к ней прибавляли тыквенную листву, лишнюю картофельную ботву, листья салата, арбузные, дынные корки, покрошенные на траворезке стебли маиса, ботву с огурцов, очистки свеклы и опять сурепицу, паслен, щерицу. Зимой все это скотина с удовольствием съест. Иной год силоса было мало, тогда отец приказывал резать тростник на речке, рубить мелко и складывать в силос, посыпая крупной солью. Вся масса немедленно выпускала сок, бродила и начинала пахнуть кислой капустой. Тогда ее несли коровам на пробу, и если те одобряли, силос закрывали, засыпали соломой до зимы. Туда же кидали и первую желтую листву, но когда она бурела, ее собирали отдельно, сушили и запасали для копченья окороков, колбас и сала. Особенно хороший вкус давала тополевая листва, пополам с фруктовой. Чаще всего это была яблочная листва, к которой прибавляли и сосновые и еловые ветки. Отец этим занимался каждый день с октября по декабрьские праздники. Перед Рождеством коптили колбасы, ребрышки, прокурорские котлеты, бэкон.[63] Тогда на пять мешков листвы отец требовал один тополевых листьев и десяток сосновых веток. Для гусиных, утиных и куриных полотков[64] полагалась другая смесь, а для рыбы еще третья. Тогда-то знатоки и разбирались, какая ветчина, на фруктовом ли дыму, или на дикой поросли, на тополевом листу, или в тростниковом дыму копченая. Как это ни удивительно, но все умели отличить “фруктовую” ветчину от простой — “травяной”. Даже прислуга в этом разбиралась. Что касается отца с матерью и гостей-любителей, то те с закрытыми глазами могли определить, что за ветчина. Городской колбасник долго приставал к отцу, чтоб узнать секрет, а когда узнал, рукой махнул: где же достать столько фруктовой листвы? С тех пор отец часто коптил для него особые, дорогие окорока и бэкон. Это заставило нас убирать осеннюю листву и запасать ее в клуне. Старое же сено, перестоявшее в стогах, закладывалось в компост, и когда обращалось в черный перегной, шло на удобрение вокруг деревьев. Весной между деревьями сажали фасоль, и сад давал всегда отличные урожаи. Все эти работы исполнялись одна за другой, так, что за год все бывало закончено. Изрядное количество удобрения получал и огород, а потому все на нем буйно расло. На что привередлив укроп, но и тот на чистом перегное был кудрявым, толстостебельным, мягким и сочным. Я нигде потом такого укропа не видал. Редька, редиска, репа были такими большими, нежными и сочными, что просто не верилось. Михайло говорил с убеждением: — “Да, чтоб вот такая редька была!.. Да даже в городе такой нет, а у мужиков — и подавно!” Мужики же были уверены, что это порода такая и все выпрашивали семена. Отец им давал, но они увидели, что дело не в породе, а в труде и удобрении. Кто постарался с нас пример взять, а кто — махнул рукой. Куда там, сколько работать надо!.. А работать, конечно, нужно непрерывно от посева до урожая. И работа какая: чистка конюшни, хлевов, курятника, голубятень, и все — в компост. Подстилка у коров, свиней, солома, старое сено — в компост. Подмели во дворе, выкопали картошку, оставили кучу капустных кочерыг, все — в компост. Зола — на огород, перегной — на удобрение как огорода, так и плодового сада. Дохнуть некогда! Всякие кости, как говяжьи, так птичьи и рыбные — поступали к Михайлу, а последний их дробил в мельнице, крутил колесо, а тонкую массу, выходившую из дробилки, отдавал свиньям или птице. Нужно было видеть, как животные и птица поедали эти молотые кости! Поедали их и собаки, вертевшиеся тут же. Особенно много костей было в праздники, или в посту, когда была рыба. Часто Михайло прибавлял к ним мелкорубленную траву с мукой, а иногда крошил еще макуху, которую все животные любили. Конечно, огород в разное время был разным. Ранней весной все грядки были видны, как и тропинки между ними, но к лету зелень буйно разрасталась, а на пугале, стоявшем на видном месте, воробьи гнезда вили. Михайло приходил, разорял гнезда и чесал затылок, как бы ухитриться, чтоб воробьи пугало уважали. Однако так все и шло по-прежнему: пугало мотало пустыми рукавами, жестяные бляшки позванивали, а воробьи насмехались над изделием кучера. Они даже свили новое гнездо под самой шляпой. Михайлу и без того было некогда, а воробьи лущили горошек и поедали первые томаты. На земляничных грядках отличались также скворцы, не пропускавшие и вишен, а Михайло все думал, как бы их прогнать. Отец решил вопрос просто: как только созрели вишни, послал рабочих, и те их сняли, а нас, детей, послал играть возле земляники. Насколько помню, мы ее подбирали не хуже скворцов! В общем, все же кое-что осталось и на варенье. Тут подоспела степная земляника, и люди приносили ее корзинами. Варенье из такой земляники было лучше и вкуснее домашнего. Ну, да этим занималась мама, постоянно озабоченная, чтоб было “на зиму”. В доме всегда было всего вдоволь. После земляничного и вишневого варенья огород буйно разрастался, особенно после дождей. Листья тыквы становились огромными, и вдоль заборов наливались такие шары, что Михайло боялся: “А ну как не поднимем?” И правда, случалось, что два мужика еле поднимали! Но это был чудесный овощ, который готовили в разных видах — как людям, так и домашним животным. Во-первых, его запекали после хлеба, в печи, с маслом, мукой, ванилью. Потом из него делали пудинги, приготовляли пшенную кашу с тыквой, запекали тыкву и мариновали в уксусе, или мелко резали и поджаривали, а потом запекали в сметане. Отваренную тыкву ели с маслом. Клали ее в борщ вместе с другими овощами. Семечки собирали, сушили, складывали в мешки, очищали от шелухи и отправляли на маслобойню. Олей получался необычайно нежный на вкус. Между тем и макуха приходила такая, что с сахаром была вроде халвы. Дети ею лакомились. Даже собаки ее ели с удовольствием, не говоря уже о птице. Мы бродили по огороду, среди молодцеватых подсолнухов и кукурузы, обвитых фасолью, забегали в заросли гороха, лущили его и ели, ели, а горошек в это время сладкий! Иногда вырывали мы морковку, или схватывали красные, полные солнечного тепла, томаты — и тут же их съедали. Находили мы и зрелый паслен, то здесь, то там уцелевший, и тоже наедались им до предела. Попадало и малине с калиной, даже небольшим шишкам на капуцинах, и тем от нас попадало. Что поделаешь! Дети — все такие. Разве что городские, живущие в каменных домах, где нигде ни травинки не растет, да и те бегают за город, куда-либо в рощу, или на берег реки. Зато мы были крепкими и здоровыми ребятами. Мы знали птиц, зверей, насекомых, растения, и ничего, кроме какого-то весьма туманного Хоки, не боялись. Но и Хока мне временами казался нестрашным. Он только появляется из темного угла и шипит: “Х-хи!” а дети пугаются. Михайло сказал, что хотя Хока и незлой, но лучше с ним не встречаться. А потом, через день или два, сказал еще, что сам видел Хоку у калины! Этого было достаточно, чтоб мы сейчас же оставили калину в покое. Мама потом радовалась, что пироги с калиной будут. Тетя сварила даже варенье, а отец сделал большую бутыль настойки. Наварили и кизилового варенья, а также очень хорошего — малинового. Теперь мне кажется, что помог этому сам Хока. Не будь его, откуда бы столько ягод на варенье добыли бы? Правда, каждый год варили столько варенья, что лишнее уходило и на кухню, и даже Михайло получал от Прабы банку, когда предыдущая кончалась. Ему давали засахаренное, которое он предпочитал свежему. Он тоже раза три на день ставил свой самовар, и мы часто с ним пили. Тетя язвила: “Они пьют с конюхом! От его чаю навозом попахивает…” Но Праба вступалась: “Михайло мужик чистый. В баню чаще тебя ходит! А что дети его любят, это — хорошо. Он их плохому не научит”. Если же тетя настаивала, то Праба говорила: “Ты забыла, что я сама простая, из народа? А что ты стоишь без народа?” С утра мы бежали к Михайлу, ходили с ним к лошадям и гладили их, здоровались, а потом бежали в сад и на огород. По дороге, если бежали мимо гусей, хорошенько оглядывались, а то старый гусак больно щипался! К гусятам он никого не подпускал. Такой же злой был и старый индюк. Долбанет, и носи синяк на здоровье! Огород от амбаров отделял небольшой забор, под которым старались проделать ходы куры. Им бы только попасть на огород, а там — и картошка, и горох, и жучков сколько хочешь! Но Михайло всякий раз эти ходы закладывал дерном, забивал кольями и закладывал камнями. — “Их только пусти, так все сожрут, и тебе не оставят!” говорил он и показывал куст картошки, под который подгреблись куры. Видны были белые корни с малюсенькими шариками: “Отож картошка! Она через месяц будет большой. А они ее еще маленькую пожирают! Что с нее, такой? Никакого наедку! А подожди, и одной картошкой пообедаешь”. — “Ну, а почему они так делают?” — “Да потому, что кура — дура! Я и говорю, чисто как Мавра!” — и в доказательство он звучно плюнул. Мне это очень понравилось, и я целыми днями учился, пока не стал так же смачно плевать, как Михайло. Ну, да раз налетела тетя, раскричалась. К счастью, заступилась Праба: “Он еще малыш!” А мне сказала: “Ты не смей при старших так плевать! Они подумают, что ты на них плевал!” — и басовито засмеялась: “Они же — твое начальство! А на начальство, брат, плевать не полагается!” Михайло подтвердил: “На дворе плюнул — никому не повредил, а в доме… эге-ж, нечисто будет!.. И особенно, коли баба — ведьма!” И весело рассмеялся: “У моей так сразу волосы дыбом встают, коли наземь плюнул!.. Не дай Бог! А все оттого, что баба — ведьма!” — и начал рассказывать про ведьм, каких не раз видал. “Идешь, глянешь, да и споткнешься! А она — «ха-ха-ха» — еще и посмеется над тобой! Ужасно есть вредные бабы!” В тот же день, когда мы с Мишей, младшим братом, забрались в заросли анисового укропа, я все ему рассказал, но Миша как-то больше интересовался горошком и свеженькими, пахучими томатами, чем ведьмами. Тут нас позвала Праба, напоила свежим молоком, а потом мы убежали в сад. Там ночной ветер посбивал немало падалицы, и ее собирали на сидр и на варенье. Одни приносили полные корзины, а другие перебирали на длинных столах принесенные яблоки, разрезали, чтоб вырезать темные пятна, или червей, и складывали в другие корзины. Последние шли в мойку и потом в точило. Всякий раз, когда точило загружали, два дюжих мужика вертели большое колесо, слышался треск раздавливаемых яблок, и из жерла лился пенистый ароматный сок. Мы его пили с наслаждением! Потом яблочный морс шел в бочку, и когда она наполнялась, Михайло вез ее к погребам, где ее содержимое перекачивали в огромную, стоведерную бочищу, и там сидр бродил несколько дней. Затем, после оседания дрожжей, его потихоньку перекачивали в другие бочки, закрывали, надписывали год и ставили в ряд с другими. На следующую весну сидр разливали по бутылкам. Выжимки шли на дешевое варенье, на полусидр, для чего их смачивали водой, оставляли с час, а потом снова давили, и наконец, на корм скоту, курам, для чего в мязгу прибавляли грубой яшной муки, давленного зерна, или картошки. В последний сбор, когда яблоки созрели, мязгу сбраживали и гнали яблочную водку. Тогда этим делом заведывал Михайло и почему-то ему было очень жарко, он все вытирал платком лицо и шею, и все похохатывал, а проходившая мимо Праба ему грозила кулаком. За что это, мы так и не понимали. Нужно тоже признать, что мы мало интересовались садом. В огороде было лучше. Там было много сладкой морковки и горошка. Кругом вставали важные подсолнухи, кукуруза. Если забраться за них и присесть еще за кусты картошки, со двора тебя не видно, а сам ты лежишь, смотришь в небо, где — в синеве — летают ласточки. Как красиво летают они! Воробьи, те летят грузно, мотая как попало крыльями, а ласточки — режут небо и, почти не шевеля крыльями, взмывают вверх и падают вниз. Как хорошо грызть сладкий корешок и смотреть на синее небо и тонкокрылых ласточек! Мы уже знали, что ласточки — святые птички! Говорили об этом и Праба, и Михайло. В огороде росли также святые травы: базилик, иссоп, крупная богородка. Праба говорила, что им цены нет, такие они — святые! Она их набожно, с молитвой, связывала в пучки, и украшала ими иконы. Отец же употреблял их вместо кропила, в молебен с водосвятием. И то — вода от них приятно пахла, точно они ей свою силу передавали. Мы на эти пучки смотрели с уважением и зря не трогали. Раз сказано, что — святое, значит им играть нельзя! С любовью подходили мы к этой грядке, трогали травы, целовали их, но не рвали. Святое есть святое и потому неприкосновенное. Праба говорила, что их можно рвать только с молитвой: “Боже наш, Боже! Ты сам святой и травы святые насадил. Спаси и помилуй!” Наконец, главное, что мы узнали: в саду и на огороде в ночь на Ивана Купала, или на Летнего Коляду, домовики, полевки, садовики, огородники собираются, едят страву,[65] какую им, по приказу Прабы, ставит Михайло в предбаннике, пьют квас, бражничают и гуляют до утра. Праба так и говорила: “А вы, Михайло Гарасевич, страву на мовь поставьте! Надо, чтоб все было, как в Рожаниц-день”. И Михайло шел напоминать кухарке, та приготовляла молоко, творог, крутые рубленые яйца, пшенную кашу, блинцы, квас, пиво, брагу, водружала на поднос, а Михайло, заметив первую звезду в небе, нес все “на мовь”. Что значило это выражение, я не знал, но знал, что так надо и твердо в это верил. Верили и Праба с Михайлом, иначе они бы не стали и делать страву. Особенно было заманчиво сидеть в огороде и думать, что вот, здесь, где примята трава, у грядки со святой травой, сидели полевики с домовиками, ночью огород стерегли! Михайло клялся, что не раз их видел, а Праба — та прямо заявляла: “Что? Где они? Да, вот, видишь, за тобой стоит!.. И какой проворный! Только одним краем глаза и успеваешь заметить, а он уже и скрылся!.. Мелькнул, и нет его!” Я оглядывался, побаиваясь, а Праба добавляла: “И — не бойся их! Они — добрые!” Но все же мне бывало жутковато, особенно, к вечеру… Сан Франциско, 1969 г. Июль. |
|
|