"Вагончик мой дальний" - читать интересную книгу автора (Приставкин Анатолий Игнатьевич)9Теперь каждую ночь нас с Шабаном выводят на танцы под прицелом винтовки. Как на расстрел все равно. Да не в танцах дело. Размять затекшие от долгого пребывания в вагончике конечности приятно. Даже к моей лягушке я привык. Энто ктой-то за окном гремит? А энто к нам моя лягушонка в коробчонке едет! Так запомнилось из «Василисы премудрой». Иван-дурачок, следуя пущенной своей стреле, нашел ее в болоте. А она, вишь, обернулась красной девицей, да в карете… Моя — так все наоборот: красна-девица, то есть Зойка, обернулась скользкой лягушкой. Слава Богу, что бородавок от нее нет. Но мы по-прежнему друг на друга не смотрим. Руками, как в вагонной сцепке, сомкнулись — и марш, марш под патефон. А еще про Сашу, который помнит какие-то встречи… Ласки не у меня. Это у штабистов. Милку они отставили. Ее увезли в больницу. Какую, мы не узнали. Но всеведущий Петька-придурок повертел пальцем у виска и добавил, что сбрендила девка, теперь с психами время проводит. А из девочек штабисты выбрали бесшабашную, нагловатую Вальку, которая не пищит и не протестует, готова ложиться хоть под танк. Она даже попыталась во время танца оттереть мою лягушку, но Зоя вдруг вцепилась в меня, не руки — клещи, будто у нее отнимали любимую игрушку. Подумалось, даже не знаю почему, что она вовсе не бесчувственная, если за меня так держится. Но поглядел в ее глаза и не нашел там ни одной живой искорки. Лед сплошной, Антарктида. Значит, Вальку она ненавидит еще больше, чем меня… Стояли день, другой и третий. По голосам, то близким, то далеким, стало понятно: рядом чье-то жилье. Только Петька-недоносок, которому для важности хоть чем-то проявить себя надо, как-то обронил, что место это — Урал, лес и камни на горах, а поселок — рудный, кто уголек колет, а кто пьет. Впрочем, пьют-то все, и прозываются трудармией. У них даже «котловка», то есть норма питания, армейская: пятьсот, а то шестьсот граммов на человека, если кто норму выполняет. Да нам-то от этого не легче. У нас ни «котловки», ни нормы нет. В штабном вагоне в эти дни нашу судьбу за стаканом сивухи решали. Нацелившись ухом, во время танца я засек кое-что. Говорили: мол, приказа двигаться нет, и пропитания не дают, так что не резон ли выпустить эту срань, то есть нас, на простор, пусть себе сами жратье добывают. А нет, так пусть хоть траву едят. А если сбегут? А куда тут сбечь, к шакалам на обед? Так наши шакалы позубастей будут! Ну вот пусть и шамают друг друга… Меньше забот. Петька-недоносок еще весточку с воли принес… Поселковые откуда-то проведали, что в вагоне головорезы да бандюки, так, наверное, нас представила охрана, да сам недоносок, и те на дыбы: у нас тут и своей шпаны хоть отбавляй, на хрена нам привозная?! И ихние бабы в голос: может, они холерные да тифозные какие, а у нас дети… Для нас и песню специально у вагона проголосили: Пужали… Но мы давно не из пужливых. Озверели от долгого вагонного заключения, скоро взаправду кусаться начнем. В ответ на их детский сад, не очень правда, слаженно, зато громко проревели: Сутки, двое нас держали еще взаперти. Было слышно, как поселковые громко обсуждают, сойдясь у нашего вагончика, что с нами делать. Для понта ли этакая психическая атака или взаправду, тут решить, тут и исполнить? Как выразился кто-то из жителей: не решить, а порешить! Чтоб дело с концом! Какой они нам конец готовили, мы понять не могли. Самые рьяные призывали с нами особливо не чикаться, а скатить вагон в лес да поджечь. Другие, помиролюбивей, предлагали еще один замок на вагон навесить, хоть амбарный, а то вообще вход заколотить, сваркой заварить, чтобы злодеи не помышляли ни о какой свободе. А пищу, спрашивали, как же? Ведь передохнут, поди? Передохнут… А от огня не передохнут раз-зе? Зато греха на душу не возьмем… А пищу да воду можно и в окно бросать! Если помрут, отвечать кто будет? Так военные везут, пущай они соображают… Раз на колесах, везли бы прямиком в лагеря! В пионерские, что ли? Бандюгов-то в пионерские? Пусть лес валят, как мы! О том и речь: головорезы, они людей валить станут… Хоть малы, говорят. Блоха тоже мала, да больно кусача! А может, их в лес, к волкам? И флажками огородить? Эту последнюю реплику бросил, уж точно, охотник, кто еще про флажки разумеет. Но предложение всем понравилось. Голоса оживились, громко повторили: огородить их! Огородить! Уже через час зазвенело железо о каменистую почву. Но, что они там делали, мы видеть не могли. Всю ночь не спали, вслушиваясь в этот звон, стук, голоса и крики за стеной. Под утро стихло. А где-то поближе к полудню Петька-недоносок с грохотом отодвинул дверь. Глумливо ощеривая в проеме рыжие глаза, выкрикнул: — Ну что, темнота, на ви-и-ход! — И еще более визгливо, до того ему было весело, добавил: — На волю-ю! У-лю-лю-лю! Мы придвинулись вплотную к дверям. Увидели поле буровато-зеленое, его кусок за грязной насыпью, круг столбов с колючей проволокой. Это нам заместо флажков. Повылезли. Хоть не сразу. Не то чтобы боялись. Срабатывала привычка притормаживать в неизвестной обстановке. Потоптались у насыпи, привыкая к собственным ногам, пробуя на крепость чужую землю. Девочки собрались в одной стороне от вагончика, мальчики — в другой. Не спеша обследовали поляну. Тот же вагончик, но уже загончик. Зато… Зато сверху настоящее небо. И даже теплое пятнышко солнца через дымку облаков. Кто-то из ребят обнаружил в траве консервную банку, пнул ногой, и другой пнул, погнали через лужок со звоном, пасуя друг другу. Не сразу заметили, что из-за ближайших домов за нами зорко наблюдают. Так охотники, наверное, высматривают дичь, разве что не целятся из двустволок. А может, и целятся, кто их, местных, знает. Тайга — закон, медведь — хозяин. Может, уже для нас жиганы приготовлены, с которыми на медведя ходят. Но мы про себя сразу решили: пусть себе целятся, а нам плевать на них с высокой колокольни. Им, поди, и страшно, что обгородили, обнесли колючкой. А нам не страшно. Мы за долгую дорогу не такое видали. Петька-придурок вертелся возле девочек, будто для порядка, а сам зыркал в оба глаза, выжидал, когда они одежду для просушки станут снимать, да на травке растелятся. Тогда на свету можно всех поподробнее рассмотреть. Теть-Дуня и тут на страже: натаскала из вагона соломы, расположилась между вагоном и лужайкой так, чтобы к девкам в их закуток через нее шагать. Стражнику в спину фигу показала: вот тебе кукиш вместо конфекты… Бельма выпучил, думал, щас кино будет! Дали дураку ружье, ну так и охраняй, чтоб чужие не лезли. И про поселковых так выразилась: антересно им, зверинец себе устроили. Ворчит теть-Дуня, а сама с непривычки поеживается, тоже отвыкла от воли. Поселковые тихо, тихо, будто к клетке с тиграми, к проволоке приближаются. Сперва самые малые, эти ничего не боятся, хихикают, пальцем на нас указывают. За ними бабы придвинулись, лузгают семечки, смотрят. А за их спинами несколько мужиков молодых, самокрутками дымят, собственную ночную работу, небось, оценивают. Или их поставили для остережения, если, к примеру, захотим через проволоку полезть? Один, так прям как наш Петька, рожа плоская, глаз кривой, видать, подбитый, частушку в нашу сторону запустил: Заржали. Но лишь мужчины. Женщины продолжали молча смотреть. Оценивали, похожи мы на бандюгов, как им тут расписывали, или не очень. Девочек особенно пристально разглядывали. Потом ушли, а вернулись с вареной картошкой в руках. Приблизились к колючке, нисколько не оберегаясь, бросили картофель девочкам. Но все без слов, молча. Одна, молоденькая, в белом платочке, руку под проволоку протянула с хлебом. Но тут уж наш придурок был начеку. Винтовку вскинул, даже затвором лязгнул: «Не с-сметь! — закричал. — Никаких контактов!». Испуганные жалельщики так и отскочили от изгороди. Мы-то знали, не стрельнет в них охранник, а они не знали. Уж больно грозно придурок винтовку наставлял. Одна теть-Дуня не испугалась, подошла к проволоке, чтобы с бабами по-свойски потолковать, а к Петьке спиной повернулась. Он и ей на людях решил власть показать. Рявкнул еще громче: — Ни с места! Кому говорят! Стрелять буду! А теть-Дуня на это сухую задницу выставила, рукой показала: — Поцелуй пробой и ходи домой! Да еще негромко прибавила, уже для баб, что такие вот придурки за нас пропитание имеют, а ей-то остальных накормить надо! Из-за проволоки тут же в адрес стражника выдали: А теть-Дуня через проволоку уже контакт налаживает. — Бабоньки! — кричит. — Вы ево не боись… Он дурной, но не страшной! А если что на прокорм дадите, я по всем ровно разделю! И тут ей понесли. Кто сам, а кто через малышню: картошку, свеклу, несколько сухарей… Даже яйца, вкрутую сваренные. Опять же махорку, крупно рубленную, завернули в лопушок, как особую ценность, передали бережно из рук в руки. Петька-придурок понял, что без него вполне обходятся и махра мимо рыла уплыла, придвинулся поближе, прикидывает, что можно от такого нарушения для себя поиметь. А мы, пацанье, сообразили: встали у теть-Дуни за спиной и заслонили ее. Если захочет что отнять, ту же махру, так по рукам пустим, пусть уследит… Получит куку с макой! Теть-Дуня принесенное в подол сложила, снесла на серединку лужайки, стала у всех на глазах делить. Яйца — их потом еще несли — девчонкам, махорку — себе, остальной продукт разложила на две кучки. Потом кликнула Зою и Антона, то есть меня, велела дальше по душам разложить. Мы с Зоей стали с двух концов продукт брать, и руки наши встретились. Не так, как приказано на танце: «Саша, ты помнишь наши встречи»… По-другому. Случайно. Я прикоснулся лишь, почувствовал, что руки у нее не ледяные вовсе. Руки-то теплые у нее. Даже горячие. Я свои отдернул с непривычки. Посмотрел нечаянно и увидел, что и глаза у нее блестящие, ярко зеленые, еще зеленей травы вокруг нас. И никакой черной ненависти. Скорей удивление. Будто она тоже меня первый раз видит. А еще я углядел — это невозможно было заметить — затаенную боль на донышке зрачка. Меня как по сердцу резануло. Отпрянул. А она поняла, что выдала себя, и демонстративно отвернулась. Не захотела дальше в себя пускать. Я об этом долго думал. Там, на лужайке, и в вагоне, куда нас загнали на ночлег. В штабной вагон в эту ночь нас не повели. Отцы-командиры уехали на грузовике в район, чтобы получить дальнейшие указания, что с нами делать. Краем уха в последний раз мы с Шабаном уловили среди прочего пьяного бреда слова, что вышло будто бы указание сверху о мобилизации подростков после пятнадцати лет на какой-то трудовой фронт. А он тут, рядышком… И с немчиком, так называемым Ван-Ванычем, пора побыстрей расстаться. Запихнуть бы его в немецкие лагеря, коих на Урале понапихано повсюду, пусть со своими и балакает, там есть кому держать их фашистский язык под контролем! А у нас, кроме «хенде хох», никто ничего не шпрехает. Охранник командует: мол, приказываю по-вражески, не выражаться… Так он песни начинает петь. А что поет — неизвестно. Я еще тогда ехидно подумал: шпрехаем, да фиг вам скажем. Мы даже стихи с Ван-Ванычем о розах шпрехаем, только не свиньям о розах читать! Розляйн, розляйн, розляйн рот… Как там дальше?.. В общем, дикая розочка в голом поле… Это ведь про Зою, это она — розочка посреди поля. Господи, как вдруг понятней стали эти слова! И вот что еще пришло в голову: слава Богу, что сегодня не надо с ней под патефон танцевать. Лучше встретить на лужайке, где она — другая. Мне почему-то жалко ее стало. В штабном вагоне ее не жалко, а тут вдруг проняло. Будто два разных человека: там — бесчувственная лягушка, а тут — Василиса, которая сбросила лягушачью кожу. Василиса с печалью на дне зрачков. Там, в штабном, я от нее бежал бы стремглав, а тут, наоборот, цельный день следующий ходил, высматривал, чтобы быть к ней поближе. А зачем — сам не знаю. Издалека можно разглядеть, как она около Шурочки хлопочет. Тоже, наверное, счастлива, что не надо к своему Леше Белому идти, на коленях у него елозить, бормотуху насильно пить. В нашу сторону не посмотрит, мы ей неинтересны. Иногда с теть-Дуней о чем-то своем перемолвится — и опять к Шурочке. Шурочка для нее свет в окошке. В прежние-то времена страничку из тетради вырвал бы и что-нибудь написал. Правда, не знаю что. А здесь ни бумажки, ни даже клочка газеты не найти. Даже у теть-Дуни, которая все в запасе имеет. Впрочем, газету она нашла, клочок, и ловко цигарку себе сварганила. А мы как увидели, собрались всем вагончиком посмотреть, как она дым из ноздрей пускать станет. А теть-Дуня закурила, сидя посреди поляны, так вкусно у нее получалось, что кто-то из ребятни попросил: теть-Дунь, дай курнуть-то! Дай! Она прищурясь, морщины у глаз собрались, с усмешкой закрутку отдала: — Ну курни… Горлодер… До нутра забирает. Первый проситель курнул неловко, не успел вдохнуть, как скорчился от кашля. Второй только крякнул, головой замотал. А потом пошло по очереди. Все курнули, кроме девочек. Кто затягивался с кашлем, а кто едва-едва самокрутку слюнявил. Но все равно делали вид, что нравится. Последними теть-Дуня позвала меня и Зою. Мы сошлись, не глядя друг на друга. Хотя мне очень хотелось еще разочек в ее глаза заглянуть. Зоя уверенно взяла самокрутку, сильно затянулась, а выпуская дым, откинула голову и закрыла глаза. Теть-Дуня протянула бычок мне. — Вот. Все мысли наши узнаешь… А? Я принял искусанный чинарик, огонек уже припекал пальцы. С силой, зажав губами влажный кончик, втянул в себя едкий дым. До пальцев ног горячим сразу прошибло, горло и грудь обожгло. А потом вдруг ударило в башку, и лужок с ребятней, с теть-Дуней, с Зоей поплыл, закружился каруселью перед глазами. Невольно ухватился я за руку Зои, чтобы не упасть. И обжегся. Как раскаленная, была рука. |
||
|