"Норман Мейлер. Вечера в древности (fb2)" - читать интересную книгу автора (Мейлер Норман)ДВАТочно так же, как мы можем вглядеться в глубину золотого кубка и уловить трепет мысли в последней капле, так и я понял, что последнее сокровище этого дня на реке будет обретено в личных покоях Фараона. Сидя на своей подушке с серебряной вышивкой, нежно ласкавшей мои ягодицы, я свернулся клубочком в принявшей меня мягкой руке Хатфертити и ощутил новый жаркий прилив в своих бедрах, пробудивший воспоминания минувшей ночи о моей матери и Мененхетете. Какое превращение! Прошлой ночью я почти вскрикивал вместе со своей матерью. Сегодня я сидел в лодке, укачиваемый зноем. Разумеется, я получил неожиданное вознаграждение. Ибо Мененхетет продолжил любовную игру с моей матерью. Или, как мне тогда представлялось, он двигался с ней в каком-то действе, содержание которого ускользало от меня — была ли то схватка, или танец, или даже молитва, временами это выглядело как совокупление зверей с той разницей, что на их лицах не было того глупого выражения, которое появляется у животных в момент соединения. Примерно в то время, когда они льнули друг к другу, издавая благородное урчание, похожее более на птичье курлыканье, чем на хрюканье свиней, сбитый с толку жарой и унижением, я выскользнул наружу, спустившись по ступенькам, отыскал комнату со своей кроватью и, не будучи в состоянии сдержать всхлипывания при мысли о моей обнаженной матери в объятиях прадеда, был впервые особым образом успокоен своей нянькой Эясеяб. Та часть моего тела, что росла между моих ног, оживлявшаяся до тех пор лишь желанием помочиться, в темноте была поименована ею Сладким Пальчиком, Эясеяб наложила на него свои сирийские губы и подарила мне ощущения, которые без нее остались бы мне неведомы. Даже в это утро, когда нас разделяла вода (Эясеяб была в следовавшей за нами лодке со слугами), глядя на нее, я подносил руку к носу, и она все еще пахла ее ртом — приятный смешанный запах лука, масла и рыбы (поскольку моя ладонь, конечно же, держала Сладкий Пальчик еще долго после того, как Эясеяб ушла), так что ее губы оставили притягательный след в моей памяти, равный тому, что сохранился в ней от мягкого плеска о корпус нашего судна волн от весел проходящих в противоположном направлении лодок, и, к удивлению остальных, я засмеялся, когда мой отец, стремясь проникнуть в настроение своей жены и ее деда, пусть даже таким безнадежным способом, как попытка укусить царившую тишину, вдруг произнес: «В этом году мы совершенно избавились от вони». «А мне, признаться, этот запах кажется весьма привлекательным», — сказал Мененхетет после паузы, последовавшей за моим смехом. «Ну, я нахожу его забавным, — сказала моя мать, — временами». И мне вспомнилось, как они лизали друг друга. Разумеется, ничто не сравнится с нашей рекой, когда она начинает подниматься и вся старая тина на равнинах всплывает, отдавая свой последний запах, по мере того как вода идет все выше по спекшейся грязи и старому тростнику, а тучи насекомых пируют на смытой паводком старой листве — жуткая вонь стоит на протяжении недели, будто наша земля сбрасывает с себя свою самую грязную шкуру, каждая деревня, превратившаяся теперь в остров со своим собственным холмом, исторгает новую вонь от овец и скота, в течение нескольких недель сбившихся в плотную массу на возвышенностях так близко от своих хозяев-крестьян, что, кажется, они ночуют в одних и тех же лачугах, скотские условия, но по ночам, когда стояла полная луна и деревни выглядели как темные острова на серебряном озере, самая бедная лодчонка, в которой не хватило бы места и для двоих, наскоро связанная из перекрученных длинных стеблей тростника, обмазанных сверху дегтем, казалась в этом освещении столь же изящной, как парусники из папируса, на которых мой прадед, мой отец и их друзья отправлялись иногда на охоту. Однако в то прекрасное утро, когда мой отец сделал это замечание, вонь прошла, и река уже больше не была зеленой от густого ила с полей, но стояла высоко и была красной от земли, которую вымыла с гор выше по течению, — обычно она бывала красно-золотой, ближе к коричневому, однако в это исключительное утро, когда солнце сияло так ярко, что отблеск реки походил на сто солнц, наложение золотого на красные воды зажигало каждую проходившую лодку так, что самая последняя развалина, нагруженная капустой, или бочонками с маслом, кувшинами с зерном, осевшая почти до самых бортов под грузом дробленого камня, блестела в этом освещении, как царская лодка, и я помнил одну баржу, сплавляющуюся вниз неподалеку от нас, на палубе которой лежали груды папируса, выглядевшего под солнечными лучами таким же белым, как полотно лучшей выделки. Теперь представьте себе слепящий свет, исходивший от золотого и серебряного корпуса судна Царя, которое гребцы гнали вверх по течению с группой чиновников на борту, направлявшихся с поручениями Фараона в города на юге. Они стояли на корме у огромного золотого алтаря, размерами больше чем пять коленопреклоненных мужчин, вставших рядом, несомненно, это был подарок Рамсеса Девятого одному из Его храмов, и приветствовали нас, увидев вымпелы на голове золотого сокола на носу лодки Мененхетета, а мы в свою очередь поклонились свернувшимся в клубок золотым кобрам на высоких покоях царского судна. На царской лодке (так как не дул ветер) было шестьдесят гребцов — по тридцать в ряд с каждой стороны, и ни один морской ветер не смог бы гнать их вверх по течению с той скоростью, с которой они шли. Судно имело одну мачту, огромный красный главный парус был свернут, так что она высилась прямо, как Сладкий Пальчик прошлой ночью, только была позолоченной: на этом корабле не было ничего, что бы не сияло золотом или серебром, разве что соломенная циновка на палубе, резные алые прорези для весел да перила. Охраняя сокровища на лодке, вдоль высокого берега реки на той же скорости двигался по дороге отряд колесниц, а с ними рысцой поспевали за гребцами, звякая своим снаряжением, пешие лучники, и еще я увидел отряд конных копьеносцев с цветными флагами, скакавших на вавилонских лошадях, и двухместные колесницы. Перья и ленты на головах лошадей были алыми, оранжевыми и желтыми, как шафран — такого же цвета, что и мои одежды, и в те же цвета были раскрашены овальные щиты на колесницах. Нагие дети, если не считать браслета или наручной повязки, бежали за ними так долго, как только были в силах. Я видел, как некоторые из них с благоговением рассматривали мои желтые одежды, а потом один мальчик моего возраста посмотрел на меня с берега, а я — на него, и он поклонился и поцеловал землю. Тем временем между нашей лодкой и стражей происходил обмен возгласами, проходя воины перекидывались словами с женщинами так же свободно и радостно, как катятся речные воды, слышались даже звуки рукоплесканий, как будто сегодня был праздник и было разрешено открыто выражать свои бурные чувства. Как раз перед тем как потерять их из виду за изгибом реки, мы подплыли к нескольким чернокожим на берегу, игравшим на тамбуринах с таким исступлением, что моя мать тихо сказала: «Это появление лодки Фараона их так возбудило». Среди охваченных безумным весельем чернокожих были две прекрасные молодые негритянки, которые завизжали от удовольствия, когда, проезжая мимо на колеснице, один из наемников из Медеса [24], с поразительно светлыми волосами, снял свой шлем и игриво раскланялся, и даже арфист на нашем корабле — угрюмый жрец в леопардовой шкуре (которой он очень гордился) — снизошел до того, что тронул струны своего инструмента, и негры присвистнули от чистоты звука. Красными, как грязь на берегах, были финики, поспевавшие на деревьях, и я подумал, что царское судно выглядело как золотая лодка Ра, проплывающая на веслах по небосводу, особенно когда оно скрылось за поворотом в сиянии солнца Это было самое грандиозное зрелище, какое мне довелось увидеть на реке, однако в следующие часы, когда мы подошли к окраинам Мемфиса, мне предстояло стать свидетелем чего-то еще более величественного. То был обелиск из черного гранита длиною в шестьдесят шагов, такой же длинный, как заболоченный пруд в саду моего прадеда, этот обелиск сплавляли на самой длинной барже, какую я только видел, а тянули ее кожаными канатами толщиной в мужскую руку, привязанными к восемнадцати малым лодкам, построенным только для буксировки и потому столь узким, что на них нельзя было погрузить ничего — умещалось только два ряда гребцов по пятнадцать человек. Как же огромен должен был быть вес этого черного гранитного обелиска с золотой верхушкой! Я помню, как Дробитель-Костей и Пожиратель-Теней, увидев такую армию гребцов, встали в нашей лодке, как собаки, которых натаскали грызться до смерти, прикидывая, какое усилие пришлось бы приложить их семи душам и духам, чтобы на веслах тащить этот обелиск вверх по реке. Протяжный крик, рожденный этим напряжением, разносился по воде — крик, который не прекращался. Расстояние между восемнадцатью лодками было достаточно большим, чтобы каждый звук доходил до нас своим путем, и наложение этих звуков напоминало исступленный шум несметного числа птиц, потревоженных во время кормежки. И если уж говорить о птицах, то на самом деле и их голоса можно было различить в этих криках, поскольку скопление судов, несомненно, привлекало их. Коршуны, цапли и вороны, грифы-индейки и удоды кружили над баржей, будто кто-нибудь из гребцов в любой момент мог свалиться замертво, и его выбросило бы за борт, а позади большой баржи, тянущей обелиск низко над водой, носились зимородки, часто ныряя за добычей. Глубокий след за кормой чем-то привлекал рыбу — может быть, всего лишь необычным завихрением воды. Немногие суда, идущие вверх по Нилу, поднимали такую волну. Пока мы смотрели, одного зимородка затянуло в водоворот и выбросило наверх уже утонувшего. Коршун взмыл с мертвой добычей, его наводящие ужас крылья сверкали в ярком утреннем воздухе, словно взмах доброго меча. На берегу, разложенная на циновках, сохла зубатка, а над ней на шестах, защищая улов от птиц, была натянута сеть, на конце одного шеста старался удержаться мальчик, пытаясь попасть палкой в более крупных ястребов. Заяц, лишенный разливом прикрытия пустыни, пробежал мимо, мальчик бросил в зайца палку, промахнулся и свалился со своего насеста, заставив Хатфертити весело рассмеяться. Мы подплывали к храмам Балу и Астарты в предместьях Мемфиса, иноземным храмам, выстроенным сирийцами и прочими людьми с Востока, и я услышал, как мои родители говорят, что эти постройки не производят впечатления. Хотя их и воздвигли недавно, все они были всего лишь деревянными, и краска на них уже облетала. Их основания были измазаны речной грязью. Да и вообще их окружали беспорядочные строения чужеземного квартала с его жалкими маленькими домами, кривыми улочками, более узкими, чем дорожки Города мертвых, и состоящими из одной комнаты лачугами из необожженного кирпича — такими бедными, что зачастую у них была общая стена, и они опирались друг на друга. При виде этого зрелища недовольство примешалось к нашему настроению, будто даже вода отражала убожество этого места, и, когда мы проплывали мимо храмов, наш жрец в леопардовой накидке подчеркнуто презрительно плюнул за борт, а Мененхетет протянул руку и ущипнул его за щеку, будто издеваясь над торжественностью его отвращения. Жрец болезненно улыбнулся в ответ и тотчас же склонил свою бритую голову до пола. Мененхетет томно снял сандалию и предложил жрецу свою ногу для поцелуя, что снова вызвало пощипывание в моих ягодицах, потому что язык жреца — украдкой подумал я, — словно жало змеи, скользил между пальцами ступни Мененхетета. «Поиграй на струнах», — сказал Мененхетет, убирая ногу, и жрец взял арфу и принялся петь песню о белой доске для красок, просившей, чтобы ее любили баночки с красной и черной тушью — глупая песня, вряд ли во вкусе моих родителей и прадеда, хотя мне она нравилась, так как я все еще думал о выражении лица жреца, когда тот наклонился над пальцами ноги прадеда — это было так похоже на счастливое урчание собаки над куском мяса. Мой отец, однако, выглядел раздраженным, словно наблюдать надругательства над гордостью этого жреца было не приятней, чем самодовольство, с которым Мененхетет принимал эти ласки. Если никто не мог любить его без унижения, каково тогда было положение моей матери, не говоря о том, что мой отец не терпел беспорядка, грязи или недостатка изысканности. Не зря он был Смотрителем коробки с красками для лица Царя. Вот почему, когда мы проплывали мимо ужасного чужеземного квартала столь вопиющего, что это зрелище могло испортить хорошее расположение духа такого человека, как мой отец, он сказал: «Это место не стоит даже того, чтобы его сожгли». «Ну, — сказала Хатфертити, — к городу мог бы быть и более приятный подъезд. Неужели нельзя переместить этих людей подальше от берегов?» «Там слишком болотистая местность», — ответил Мененхетет. «А вверху, на холмах?» — спросила Хатфертити, указывая на обрыв где-то в получасе ходьбы от реки. Это был холм, который я знал и любил. Некоторые слуги брали меня туда на долгую прогулку. Там, на этих обрывах, в каменных разломах были пчелиные гнезда. Мальчишки, жившие в лачугах здесь, у реки, часто взбирались до половины холма, не обращая внимания на пчел, собирали мед и спускались вниз. Мы со слугами смеялись над тем, как им приходилось терпеть пчелиные укусы, спускаясь вниз с медом. Однако, наблюдая за ними с безопасного расстояния, с двух сторон охраняемый слугами, я считал этих мальчиков просто замечательными. Поэтому я внимательно прислушивался к разговорам о том, чтобы переселить чужеземный квартал на гору. «Это невозможно, — сказал Мененхетет. — Девятый именно там собирается построить новую крепость». «Я все-таки не понимаю, — заметила Хатфертити, — почему нельзя переселить этих людей — эту крепость никогда не построят». «Ты хорошо разбираешься в военных делах», — заметил мой прадед. Я всего лишь надеялся, что они не построят укрепление слишком быстро, и в один прекрасный день, когда я буду достаточно взрослым и достаточно храбрым, я смогу подняться на те холмы за медом, и я подумал, как мало я знаю о жизни таких мальчишек, бедных мальчиков, работающих в полях у реки на своих отцов, и эта картина повергла меня в такую дрожь, что мать привлекла меня на надушенные и чудесно нежные подушки своих грудей и живота и прошептала: «Дитя не смеет снова болеть», а мой отец помрачнел. Дело в том, что, когда я болел, ему приходилось обращать внимание на жалобы Хатфертити. «Нет, с мальчиком все будет в порядке», — сказал мой отец. Мой прадед взглянул на меня своими большими бледно-серыми глазами, которые в этом ярком свете походили на чистое небо, и спросил: «Какого цвета твоя кровь?» Я знал, что он думает о нашем последнем разговоре, поэтому ответил: «Такая же красная, как была прошлой ночью». Он кивнул: «А солнце?» «Солнце золотое, но мы называем его желтым». «Он действительно умен», — выдохнула Хатфертити. «А небо, — сказал мой прадед, — синее». «Да, оно синее». «Объясни тогда, если сможешь, происхождение остальных цветов, таких как коричневый, оранжевый, зеленый и алый». «Оранжевый — это свадьба крови и солнца. Поэтому это цвет огня». Так мне говорила мать. Сейчас она добавила: «Зеленый — цвет травы». Но мне ее вмешательство было неприятно. Я был готов объяснить сам. «Да, трава, — сказал я, — зеленая, так же как небо синее, а солнце желтое». Мененхетет не улыбнулся. «Расскажи о происхождении коричневого цвета», — сказал он. Я кивнул. Я совершенно не чувствовал себя ребенком. Мысли Мененхетета столь очевидно пребывали в моих, что мне оставалось только набрать в грудь воздух, и я уже ощущал силу его ума. «Коричневый, — сказал я, — подобен реке. Вначале Красный Нил был рекой крови на небесах». «Теперь ребенок точно схватит лихорадку», — пробормотала Хатфертити. «Чепуха», — сказал Мененхетет. «Да минует ребенка болезнь», — сказал мой отец. Я уже совсем перестал дрожать и ощущал, что мое тело светится. «А алый — это смесь крови и неба?» — спросил я Мененхетета. «Разумеется, — ответил он. — Поэтому он еще и цвет безумия. — Он кивнул. — Оттого и плодородная земля коричневая — ведь все цвета возвращаются в нее. Так же, — добавил он в своей порочности, — как и твои какашки». Я засмеялся от удовольствия. «Но отчего происходит белый цвет?» — спросил я. «Ребенок неглуп, — пробормотал он. Он взял меня за подбородок. — Ты еще слишком молод, чтобы понять природу белого цвета. Он — самый таинственный из всех. — При виде моего неудовольствия, он нахмурился. — Думай пока, — сказал он, — о белом как о цвете камня, ибо именно на нем отдыхают Боги». «Поэтому храмы строят из известняка?» «Несомненно, — сказал он и заметил моей матери: — Исключительная сообразительность. Это убеждает меня в том, что у нас — отличная кровь. — Он, однако, не смог удержаться от язвительного замечания: — Разумеется, если учесть присутствие в ней крови Рамессидов, остается только удивляться, что мы вообще что-то соображаем». Мой отец был удручен. «Умоляю тебя. Не говори таких вещей», — пробормотал он, будто даже самая маленькая царапинка от этих звуков на его ухе могла оставить на его лице отметины, изобличающие его в неверности Фараону. Медленный ход нашей лодки воодушевил торговцев из иноземного квартала, и десяток их приблизился к нам на всевозможных утлых посудинах: некоторые из этих суденышек были всего лишь деревянными ящиками, оплетенными стеблями папируса. Плот одного из торговцев представлял собой просто настил на двух бревнах, другие гребли на маленьких деревянных яликах. Они с трудом прокладывали себе дорогу вниз по течению, доверху нагруженные товаром на продажу, в некоторых, к примеру, были кувшины с маслом: ламповым, касторовым, кунжутовым. Один болван, продававший лен и ячмень, всерьез пытался заинтересовать мою мать своими предложениями. «Особо выгодная сделка!» — выкрикивал он, ужасно коверкая египетский и так настойчиво, что чуть не свалился в воду, так как Дробитель-Костей, держа в руках одно из длинных весел, помахивал им в воздухе перед его лицом (с такой легкостью, как будто приветствовал его рукой). Однако торговец зерном держался на своей лодчонке в безопасной близости от конца разящего весла, пока наконец, видя безразличие моей матери, он понял, что может часами кричать о достоинствах своего товара и так и не вызвать у нее интереса ко льну и ячменю. Тогда он почтительно поклонился и отвернул в сторону, освобождая место для другого. Они все подплыли ближе: лодки, груженные разными фруктами и специями, лодки со свежей глиной, молоком, хной, а одна с лепешками навоза, который так вонял, что Хатфертити вскрикнула в раздражении, и Дробитель-Костей почти свалился в воду от той ярости, с которой он положил свое весло, схватил шест и отпихнул это корыто подальше — в лодке с навозом он, естественно, проделал большую дыру, прямо в высушенных стеблях тростника. Подошла другая, с париками, и Хатфертити позволила ей приблизиться. Осмотрев с близкого расстояния несколько париков из настоящих волос — я знал, что она опасается набраться вшей и разглядывает их лишь для того, чтобы сравнить со своими париками, — а затем махнула рукой, чтобы лодка убиралась прочь. Подплыла лодчонка, хозяин которой предлагал двух свиней. Однако, взглянув в глаза Дробителя-Костей, он быстро дал задний ход. Свинью нам не следовало предлагать. В другой лодке были гуси, журавли, утки и куры. Мы не собирались их покупать. Приблизился ялик, с которого нам показали деревянные клетки с гиеной и газелью. «Гиена — самец или самка? — спросил мой отец у Пожирателя-Теней, который повторил вопрос лодочнику, и, когда пришел ответ в виде кружка из большого и указательного пальцев, отец отрицательно покачал головой. — У Фараона уже есть самка гиены. Я подумал, если бы это был самец…» «Птахнемхотепу удалось приручить Свою гиену?» — спросил мой прадед. «Фараон творит чудеса, приручая животных, — ответил мой отец с глубочайшей почтительностью. — Я видел, как Он гулял с гиеной на поводке». О моем прадеде говорили, что ему довелось сражаться бок о бок со львом, но он просто улыбнулся и посмотрел вверх на стаю перепелов, крылья которых хлопали с такой же быстротой, как трепещут язычки колибри. Подплыла маленькая, ярко раскрашенная лодочка. Торговец в ней сам был и за гребца — молодой человек в белой набедренной повязке, тело которого было красиво раскрашено охрой. На него было приятно смотреть, и Дробитель-Костей, по знаку Мененхетета, позволил ему приблизиться. Он продавал различные притирания, но его сдобренные благовониями масла миндаля и кунжута были низкого качества. Поскольку моя мать не хотела вызвать разочарование на его привлекательном лице, словно подобная жестокость могла уменьшить красоту ее собственных черт, она остановилась наконец на какой-то азиатской помаде: необычной смеси, как уверял ее молодой торговец, который говорил, склонив голову и через нашего гребца объясняя, что эта мазь — его собственное изобретение, используемое им для своих волос. Поскольку они у него были такие же темные, как черные оливки, и блестящие, как масло из них, Хатфертити спросила через Пожирателя-Теней, является ли масло черных оливок основой его притирания, и когда тот ответил утвердительно, она смогла также исследовать запах. «Для аромата ты использовал финиковое масло», — заметила она. «Принцесса мудра», — ответил он. «Но это еще не все составляющие смеси?» «Великая Принцесса, на дне кувшина лежит один волос черной собаки, злобной, как волк, и если этот волос не вынимать, то и сила ваших волос сохранится», — удалось ему произнести, преодолевая довольно сильное заикание, пока он пытался убедить Пожирателя-Теней. Я хихикал, потому что молодой торговец не смотрел на мою мать, а обращался к уродливому Пожирателю-Теней (у которого был огромный нос), как будто он был Великой Принцессой. «Благодарю тебя за заботу о моих волосах, — сказала Хатфертити, — но твоя смесь еще и странно пахнет». «Это пудра из конских копыт, составляющая основу притирания», — сказал юноша. «Конские копыта», — сказал Пожиратель-Теней. «Конские копыта», — повторила Хатфертити и после паузы весело рассмеялась. «Копыта для корней твоих волос, Принцесса, и для здоровья кожи твоей головы». Она купила масло, и мой отец отдал в качестве платы небольшое кольцо, стоившее пять медных утен. Молодой человек поклонился, понимая, что ему не пристало торговаться, и, отплывая, продолжал смотреть в нашу сторону с таким восхищением, как будто хотел остаться с нами навсегда. Мой прадед хмыкнул. «Красавчик», — сказал он. «Видно, что он — любимец своей матери», — сказал мой отец. Мененхетет кивнул. На этот раз он смог согласиться с моим отцом: «Я бы посоветовал ему держаться подальше от армии». Мой отец расхохотался. Эти резкие звуки не вязались с его приверженностью изысканности поведения, однако мысль о молодом торговце, которого непотребным образом используют в царских войсках, заставила его рассмеяться, и так внезапно. «Не думаю, — сказала Хатфертити, — что я буду пользоваться его маслом для волос. Но для моей груди оно подойдет». «Благодаря, — сказал Мененхетет, — всем этим конским копытам». Мой отец вновь захохотал, и Мененхетет одарил его жарким и угрожающим взглядом. После поворота мы оставили иноземный квартал. Теперь на берегах сверкали белые стены Мемфиса. Мы плыли мимо белокаменного великолепия Храма Птаха и его священных садов, однако на его дорожках мы заметили только нескольких жрецов в белом. Затем, за другим поворотом, показался Храм Хатхор. Здесь, если бы исполнилось желание моей матери, впервые открылся бы вид на город. Эти храмы и сады говорили о великолепии нашего города. Извивающаяся змеей стена радовала глаз, как ожерелье из белого камня, а за ней открывался вид высоких колонн на двух стоящих в ряд холмах с садом между ними. Это было последнее красивое пространство, которое мы могли видеть. За следующим поворотом река расширялась, становясь похожей на озеро, и слева нашим взорам предстал весь Мемфис, гавань, каменная пристань для разгрузки товаров, доки, дамбы, плотины, каналы, амбары, и на каждой возвышенности густо населенные дома, да, это был наш белый город, совсем недавно красный от пыли в засушливое время года, а теперь немного грязноватый. Это едва ли имело значение. Пройдя последний изгиб реки мы словно вошли в ворота. И еще до того, как я смог разглядеть лица людей, трудившихся на причалах, или воинов, охраняющих рынок, еще торговавший, судя по крикам в лавках и шуму движения на улицах, я уже знал, что воздух на реке стал иным и был наполнен всевозможными посланиями. Как прекрасен был город в солнечном свете. Мерцала даже пыль каменоломен. Тысяча шадуфов неустанно поднимала и опускала на своих шестах бадьи с водой, доставляя ее в желоба, расположенные выше их, которые несли воду к другим шадуфам, к желобам еще выше, пока она не доходила до фонтанов на каждой площади города. Тысяча — или пять тысяч — рабов налегала на длинные шесты этих шадуфов, чтобы поднимать нашу воду? Глядя с нашей лодки через сверкающую поверхность горячей речной воды, я знал, что могу услышать скрип шадуфов вблизи и вдали, и солнце сверкало, как меч, каждый раз, когда вода переливалась в верхний желоб. В водах городского порта мы подплыли к громадному водовороту между молом и причалами. Наши гребцы вынули весла из уключин и стали направлять судно коротким путем через канал за длинным мысом залива. Этот путь, к моему удовольствию, привел нас в ту часть города, которую я видел нечасто, и мы поплыли близко от храмов, возведенных — как воскликнула моя мать — «тысячу лет назад». Теперь они ушли в землю, во впадины старых влажных ям. Эти храмы были построены из камня и поэтому пережили разрушившиеся деревянные строения, которые когда-то теснились вокруг них, а те, что были сложены из кирпичей (сделанных из ила вперемешку с соломой), смыло в один или другой из наших ужасных ураганов с дождем, что случаются каждые пятьдесят лет. Моя мать рассказывала мне, как она видела один из таких ураганов, когда была маленькой, и как на бедных домах крыши из пальмовых веток разлетались, подобно старому мокрому тряпью. Таким образом дома вокруг тех старых храмов постоянно отстраивались на месте прежних до тех пор, пока высота новых построек не достигла половины высоты храмов, которые, оставаясь на месте, проседали во влажные впадины, темные серые камни, печальные, как бегемоты, свалившиеся в ямы. Вокруг них, на обоих берегах канала, стоял шум мастерских и наших окрестных рынков. Быстро, потому что наши гребцы трудились изо всех сил, мы пошли через облака всевозможных запахов: опилок, кожи, навоза, гниющего папируса, каменной пыли, разносившейся над каналом из мастерских каменщиков, миновали место, где ветер доносил до нас едва различимые запахи всевозможных отбеливателей, от которых у меня першило в носу, мы проплывали мастерские резчиков по дереву, те, где плели циновки, мимо сапожников, тачавших сандалии, мимо лавок по ремонту упряжи и колесниц, прошли кузницу и стойла для лошадей, ткачей, изготавливавших полотно, мимо бальзамировщиков, похоронных заведений и гробовщиков, мимо женщины за ткацким станком, работавшей под открытым небом напротив своей лавки, не дальше чем в полутора метрах от края канала, а рядом с ней кожевник выскребал шкуру леопарда, и кошмарный запах, исходивший от большой мертвой кошки, едва не вызвал рвоту у моей матери. Еще дальше мы подошли к заднему двору мебельной лавки, и я увидел, как двое мастеровых вынесли большой сундук из эбенового дерева, оправленный серебром — такой красивый, что он подошел бы Фараону. Когда мы приблизились, его укладывали на баржу, и Белые-Зубы, самый красивый из наших лодочников, спросил: «Это для Двух-Врат?», и рабочий на причале ответил: «Его отправляют на юг, в поместье Великого Мененхетета», что вызвало взрыв смеха на нашей позолоченной лодке, и даже гребцы осмелились присоединиться к нам, потому что в тот момент мы все, казалось, принадлежали к одной семье. В конце этого короткого причала, когда мы снова вышли в гавань, воздух наполнился ароматом из лавок с благовониями, рынки в этой части города были больше, показалась школа для жрецов — длинное низкое строение с белыми деревянными столбами. Прямо за ним расположилась лавка париков, и я увидел там один на маленького мальчика — прекрасный синий парик — и собирался попросить мою мать купить его мне в подарок, но наши гребцы налегали на весла, и я почувствовал напряженность на нашей лодке и понял, что мои знатные родственники думают о том, что скоро они увидят Фараона. В конце канала, там, где мы возвратились в реку, была торговая площадь, заполненная самыми разными жрецами и вельможами, воинами, лодочниками и иноземными торговцами, ремесленниками, крестьянами, рабами, разносчиками воды, проводниками караванов, погонщиками верблюдов и всякими женщинами, там было даже несколько благородных дам. Мне всегда доставляло удовольствие смотреть на этих людей с нашей лодки. Ведь я чувствовал себя в такой безопасности. Совсем другое дело было ходить среди них. Тогда Эясеяб очень боялась, потому что каждый пьяный воин или продавец начинал пялиться на ее бедра (и мне, шедшему рядом с ней и достававшему ей как раз до них, приходилось глядеть им в глаза). Однако на воде я мог быть более беспечным. Разрисованный разными красками полотняный навес каждой лавки и пивной был поднят, развеваясь и хлопая, как парус на ветру: на выходе из гавани я увидел, как у одной из них — она славилась своими жареными гусями — стояли люди ожидая, чтобы взять домой приготовленную птицу. На дальней стороне торговой площади, неподалеку от улиц и с каналами позади, на открытом месте, защищенном с трех сторон недавно возведенными стенами, а с четвертой — шеренгой стражников со сцепленными руками, располагалась под открытым небом только что открытая мастерская, построенная по указу Фараона. Это вызвало в Мемфисе больше пересудов, чем какое-либо из Его решений за некоторое время — во всяком случае, так можно было заключить по количеству разговоров об этом в моей семье. Поскольку в этой мастерской часть серебряных слитков, которые Его корабли привозили из Тира, и даже немалое количество золота, доставленного караванами от Гранитных гор рядом с Красным морем, превращались придворными мастерами в амулеты, нагрудные украшения, золотые воротники, браслеты, скарабеев, уреи и даже в золотые и серебряные шабти [25], а драгоценности и такие иноземные сокровища, как благовонное дерево и камедь, кораллы и янтарь, полотно, изделия из стекла и вышивка, предназначались для тех немногих на площади, кто мог позволить себе подобные цены. Те же, кто не имел такой возможности, напирали тем не менее на стражников, чтобы посмотреть. До сих пор подобные украшения изготавливались в дворцовых мастерских, в рабочих комнатах Храма Птаха или в таких больших поместьях, как у Мененхетета. Толпа так страстно желала увидеть, как под руками царских мастеров возникают сокровища, что некоторые даже становились на четвереньки, чтобы заглянуть между ног стражи, и слышались стоны восхищения, когда иноземного торговца или какого-нибудь местного богатого чиновника пропускали сквозь линию охраны, потому что он сможет дотронуться до этих самых сокровищ. И каждую ночь, дабы предотвратить грабежи, изделия, инструменты и даже ценную пыль от работы по драгоценным металлам собирали в тонкую шерсть, закрывали в сундуки и под охраной уносили в царские хранилища. На следующее утро их снова возвращали на площадь. В это время, словно блеск подобных ценностей с края площади высветил конец нашего путешествия, гребцы налегли на весла, в полную силу заработали Вонючее-Тело и Белые-Зубы, Пожиратель-Крови, Пожиратель-Теней, Голова-Назад и Тот-Носатый — все они навалились на весла, а Дробитель-Костей выкрикивал команды, задавая ритм. Наша тяжелая лодка набрала ход, когда на выходе из водоворота нас подхватило течение, ее нос поднялся над водой, и река запела от скорости наших усилий, когда мы обогнули последний выступ берега и, пройдя мимо торговой площади, увидели вытянувшиеся вдоль изгиба соседнего берега во всю свою длину, сложенные из полированного известняка стены Двух-Врат, вознесшиеся так же высоко, как три этажа дома Мененхетета. Вверху на крепостной стене стояли часовые. Наша лодка еще даже не была привязана к причалу, как несколько носильщиков, отдыхавших в тени стен, уже подбежали к нам со своими стульями-носилками через большую открытую площадь к каменным ступеням, сходившим в реку. «Позволь служить тебе, Великий Повелитель», — обратился старший к Мененхетету. По сигналу, остальные стали на колени, поклонились и ударились головами о каменные плиты. «Кому нужны ваши жалкие стулья? — сказал мой прадед. — У членов моей семьи молодые ноги». «О, мой Повелитель, в каждом шаге, приближающем тебя к Его Присутствию, заключена великая тяжесть». «Мне невыносима мысль о том, какие страдания причинит мое тело вашим скрюченным спинам», — отвечал Мененхетет. «Великий Повелитель, когда в этом кресле восседает такой благородный человек, как ты, оно меньше весит. Взгляни: перед тем как ты сядешь на сиденье, я кладу на него свое лицо», — сказал старший носильщик, примеру которого немедленно последовали остальные, обняв сиденья своих носилок. «А после того, как ты меня отнесешь, ты поцелуешь его?» «Тогда я должен буду поцеловать его дважды», — сказал старший. «За твое почтение, — сказал Мененхетет, — пронеси нас через Красные Врата и до конца двора». И моя мать, мой отец, мой прадед и я сели в отдельные кресла, нас подняли и понесли по мощенной белым камнем площади между рекой и стенами Дворца. Однако приблизившись, мы увидели ужасающие зрелища. У стены стоял несчастный в ошейнике, прикрепленном цепью к столбу. Его руки были отрублены, видимо, не более чем несколько часов назад, и обрубки перевязаны полосками кожи, чтобы он не умер от кровотечения, однако кровь все еще капала на камни. Наклонившись вперед из своего кресла, Мененхетет спросил: «Что ты украл?» «Он, Великий-Бог-Девятый-пребывающий-среди-нас, милостиво позволил мне жить, несмотря на то что я украл слишком много», — ответил бедняга. Услышать, что он говорит, было нелегко. В расплату за старые преступления — возможно, причиной послужили лживые ответы судье — у него были отрезаны губы. Теперь нижняя часть его лица походила на оскаленные зубы черепа. Рядом с ним стояла женщина, привязанная к другому столбу. В руках у нее был посиневший ребенок. Моя мать отвернулась, но прадед спросил: «Как ты убила своего ребенка?» «Задушила». «Еды было достаточно?» «Еды было достаточно, но от его плача в доме нечем было дышать». «Когда тебя отпустят?» «Через ночь». «Да окажется твое наказание слишком тяжким». Перед нами в стене были две громадные квадратные двери, одна примыкала к другой: красные гранитные ворота с вырезанным на них растением папируса, обозначавшим Северные Земли, а над белыми известняковыми — лотос, символ Южных Земель. Пропела труба. Громадная красная дверь стала отворяться. «Входит Великий Повелитель и Полководец Мененхетет. Входит почтенное семейство Мененхетета, — прокричал глашатай, а затем произнес нараспев: — Ныне, в Год Седьмой царствования Его Величества, Повелителя Юга и Севера, Прекрасного Ка Ра, Возлюбленного Амоном, Си-Ра — Сына-Ра Рамсес Девятый, Хор-могучий-бык-Который-живет-в-истине приветствует тебя здесь». «Мы входим во славу нашего Фараона, милостивого Птахнемхотепа. Да пребудут с Ним Жизнь-Здоровье-Процветание, — произнес Мененхетет и обернулся к Дробителю-Костей, который на страже шел рядом с носилками. — Добавочная порция хлеба и пива для твоих людей и их весел», — сказал он, когда нас вносили на землю Дворца. Над нашими головами кружили гуси, а голуби вспархивали из-под наших ног. Три ястреба — я сосчитал их — наблюдали за нами, сидя, как на насесте, на невысокой стене Дворца. |
||
|