"Первородный грех. Книга вторая" - читать интересную книгу автора (Габриэль Мариус)

Октябрь, 1938

Севилья


Художник корпел над портретом с тщанием обделенного талантом академика, после каждого мазка подолгу всматриваясь в позировавшего ему Джерарда.

Они находились во внутреннем дворике дома Массагуэров в Севилье. Джерард сидел на стуле с высокой спинкой, закинув ногу на ногу и положив руки на колени. Художник – его звали Камилло Альварес – устроился напротив него. Они оба молчали.

Джерард считал Альвареса третьесортным мазилой, и каждый раз, когда его взгляд случайно падал на полотно, он невольно морщился. На портрете Альвареса он был похож на деревянного болвана с выпученными глазами. Точно так же этот художник изобразил и Франко.

На том, чтобы заказать Альваресу портрет, настояла Мариса, а с тех пор как умер Альфонсо, Джерард просто не мог ей ни в чем отказать. Она так и не оправилась от этой страшной трагедии. Поскольку сегодня была пятница, она обязательно поедет на кладбище, чтобы положить на могилу сына свежие цветы. А потом весь вечер проплачет. И за субботу и воскресенье раз пять – семь сходит в церковь.

Воспоминания о смерти мальчика черной тенью вползли в душу Джерарда, еще более углубив недавно появившиеся у него возле уголков рта морщины.

Художник осторожно покашлял.

– Вас что-то смущает? – спросил Джерард.

– Ваше лицо, сеньор Массагуэр.

– Что?

– Выражение лица. Вы – я извиняюсь – начинаете хмуриться.

Джерард заставил себя расслабиться.

– Так лучше?

– Теперь глаза. Не надо смотреть так мрачно. Будьте любезны, поднимите чуть-чуть взгляд.

Джерард подчинился. То, что неподвижное сидение на стуле превратится для него в настоящую пытку, он понимал с самого начала. Уставясь невидящими глазами на фонтан, Джерард стал думать о человеке, который этой осенью все чаще и чаще занимал его мысли. Мерседес Эдуард. Его дочь. «Моя дочь» – так в последнее время он называл ее, чувствуя, как при этих словах начинает учащенно биться сердце.

Его ребенок.

С тех пор как не стало Альфонсо, Джерарда постоянно преследовала навязчивая идея, что, возможно, и Мерседес тоже умерла. Но она не умерла. Она была жива. И доказательство тому лежало у него в кармане.

Это было донесение, полученное от националистской шпионской сети в Каталонии. Собрать информацию о Мерседес Эдуард он несколько недель назад поручил одному полковнику разведслужбы, поставив ему за это ящик шотландского виски. И вот вчера пришел ответ.

Джерард посоветовал полковнику начать с Сан-Люка, не зная, что Мерседес не появлялась там с осени 1936 года. Однако, несмотря на это, шпики быстро сели ей на хвост. Каталония была буквально нашпигована всевозможными информаторами и агентами, и действовали они очень умело. В донесении, аккуратно напечатанном на нескольких страницах, содержалась масса бесценной информации. Были здесь и весьма неприятные откровения.

Джерард вспомнил об их давнем разговоре в ресторанчике «Лас-Юкас». Вспомнил, как по-детски честно заявила ему Мерседес, что будет с оружием в руках защищать Республику. А ведь он предупреждал ее тогда. Он недвусмысленно ее предупреждал. Но разве ж ее переубедишь! Вот уж действительно – его семя! Как сказала, так и сделала. Такая же упорная, как и он сам.

В 1936 году она вступила в ряды ополченцев и бок о бок с городскими оборванцами, кондукторшами автобусов и работягами принимала участие в боевых действиях в Арагоне.

Она с оружием в руках сражалась против генералиссимуса. Скоро начнутся массовые чистки, и ходят слухи, что Франко собирается посадить в тюрьму или казнить каждого, кто осмелился поднять на него руку.

Только за одно это преступление Мерседес ожидали лагеря или расстрел. Но в отчете из Каталонии имелась и более серьезная информация. Гораздо более серьезная.

Утверждалось, что под Гранадосом она застрелила раненого военнопленного. В голову, в упор. На глазах у многочисленных свидетелей. Некто Хуан Рамон Рамирес, переметнувшийся к националистам, заявил, что лично видел, как Мерседес Эдуард совершила это убийство.

За такое вполне могли и повесить. Совершенно бесстрастно Джерард рассудил, что после окончания войны военному трибуналу Франко потребуется множество свидетельств злодеяний «красных», дабы хоть как-то оправдать зверства самих националистов. И подобного рода заявления – не важно, являются они правдивыми или нет – не останутся без внимания. А при необходимости свидетели всегда найдутся. Месть генералиссимуса будет беспощадной.

И надо же было Джерарду самому привлечь внимание националистской разведки к Мерседес!

Альварес снова покашлял.

– Прошу прощения, сеньор Массагуэр..

– Что еще? – рявкнул Джерард.

– Лицо…

Джерард вновь придал своему лицу спокойное выражение.

Конечно же, они понятия не имели, кто была эта девушка. Вернее, он так считал. И с 1937 года она уже не принимала активного участия в боевых операциях, хотя и помогала по-прежнему Республике – работала санитаркой в больнице Саградо Корасон, переименованной на революционный манер в лазарет имени В.И.Ленина.

Но окончательно добила Джерарда информация о том, что Мерседес только что вышла замуж.

«Вышла замуж» – разумеется, в соответствии с состряпанным на скорую руку свидетельством, выданным республиканскими бюрократами, которое после войны гроша ломаного не будет стоить. Но что действительно испугало Массагуэра, так это то, что она выбрала себе в мужья иностранца, американского добровольца по имени Шон Майкл О'Киф.

При мысли о Шоне О'Кифе Джерард начинал испытывать мучительную боль в сердце. Информация об этом человеке была крайне скудной. Двадцать восемь лет. Шахтер из Западной Виргинии. Адрес неизвестен. Авторами отчета он характеризовался как убежденный большевик и храбрый боец. В интернациональных бригадах О'Кифу было присвоено звание капитана.

Интербригады уже не принимали участия в боях, и в следующем месяце иностранные добровольцы должны были быть отправлены по домам.

А это значило, что Мерседес, его единственный ребенок, его плоть и кровь, его будущее, очень скоро могла покинуть Испанию вместе со своим новоиспеченным мужем-американцем.

От такой перспективы Джерард пришел в ужас. Если она уплывет на другой край света, прежде чем он разыщет ее, она, возможно, будет потеряна для него навсегда! И в то же время, если она останется в Испании, ее ждет смерть.

Альварес вытащил из кармана жилетки серебряные часы и посмотрел на циферблат.

– С вашего позволения, сеньор Массагуэр, сеанс окончен.

– Прекрасно.

Джерард встал и подошел к холсту. Портрет был почти закончен. Отвратительная работа! Он знал, что после смерти сына сильно постарел, что его лицо стало более обрюзгшим и печальным, что его когда-то густые волосы начали редеть и их уже тронула седина. Но ведь не до такой же степени! Нет, этот опухший урод с окаменевшим взглядом не похож на него!

Сделав несколько нейтральных замечаний, он оставил художника собирать краски и кисти.

Джерард прошел в свой кабинет и сел к столу. Что же ему делать с Мерседес? Как же ее уберечь? Прежде всего необходимо прибыть в Каталонию с авангардом войск и постараться быстро ее отыскать. Сделать все возможное, чтобы оградить ее от любой опасности. У него было влияние, и, что особенно важно, у него были деньги. Так что сделать он мог немало.

Особенно если ему удастся заранее подготовить почву.

Он снова развернул страницы отчета и принялся их изучать. В документе имелась также и информация о Франческе и Кончите Эдуард. Кузнец, как и предполагал Джерард, с самого начала активно помогал республиканцам. Он занимал должность директора военного завода в Жероне и, без сомнения, как только его схватят, будет расстрелян. Для человека с его прошлым пощады быть не могло.

Кончита все еще жила в Сан-Люке. Пожалуй, только в ее защиту можно было хоть что-то сказать: в течение некоторого времени она укрывала монахиню из женского монастыря. Однако позже монахиня была убита, и этот факт мог стать еще одним гвоздем, вбитым в гроб семьи Эдуард.

Ни к Франческу, ни к Кончите Джерард не питал никаких чувств. Женщина эта никогда не значила для него ничего. Он уже и лицо-то ее забыл. Так что ее судьба его абсолютно не интересовала.

Кузнец же всегда оставался заклятым врагом. Джерард хорошо помнил их первую встречу, помнил ненависть, горевшую в синих глазах этого человека, и чувствовал, как в его собственном сердце просыпается ответная ненависть. Ведь настоящим отцом девочки был он, а не этот безобразный калека, не этот тупоголовый анархист. Своими грязными лапами Эдуард замарал и Мерседес. И именно он виноват в том, что теперь она может умереть. Именно его зловредные учения затянули ее в это болото.

«Давно надо было избавиться от него», – ругал себя Джерард. Ему следовало уничтожить и Франческа, и Кончиту, а Мерседес отдать в монастырскую школу. И чего было ждать!

Но потом появились Мариса и Альфонсо. И надо было думать о них. Судьба Мерседес тогда не казалась такой важной.

Стоит ли ему рассказать о дочери Марисе? Только не сейчас. А лучше никогда. Никто не должен ничего знать.

Интересно, изменила ли Мерседес свои взгляды? Она ведь еще такая молодая. Но в любом случае она была его плотью и кровью, и это главное. А вовсе не ее политические убеждения. И все же, если она пошла в отца, то наверняка давно уже поняла всю пустоту и бесплодность революционных догм.

Что же касается ее происхождения, то свидетельство о рождении – это всего лишь бумажка. Можно без проблем выписать новое.

Какое-то время Джерард сидел в задумчивости, потом протянул руку и поднял трубку телефона.


Барселона


В служебном корпусе больницы Саградо Корасон царило приподнятое настроение. У врачей был праздник. На полную громкость играл граммофон. Несмотря на наглухо закрытые окна и двери, звуки музыки были слышны даже в палатах, где лежали больные. Время от времени доносились взрывы дружного хохота.

Ни для кого не было секретом, что в служебном корпусе жили больше сотни сторонников националистов. В большинстве своем они были друзьями и родственниками работавших здесь врачей, представителями буржуазии, скрывавшимися с самого начала войны. И вот теперь они начали мало-помалу вылезать из своих нор и собираться в большие компании. Эти люди с нетерпением ждали падения Республики и прихода Франко.

Всегда бывшая средоточием правых настроений, больница Саградо Корасон за последние несколько месяцев неузнаваемо изменилась.

Медицинский персонал уже не скрывал своего радостного волнения. Статуя Христа, которую в 1936 году вынесли из фойе и запихнули куда-то в подвал, снова, как по волшебству, появилась в своей нише. И гипсовый Иисус вновь испытующе вглядывался в лица входящих, указуя покрытым щербинками гипсовым перстом на Священное Сердце. Тут и там можно было услышать взволнованный шепот: «Когда все это кончится…» или «Вот придет Армия…».

Заглушая лившуюся из граммофона мелодию, в служебном корпусе отчетливо раздались возгласы:

«Viva España![14]»

«Viva España!»

«Viva España!»

Это был боевой клич националистов. Мерседес, которая знала, что многие врачи тоже сейчас присутствовали на этом веселье, испытала чувство глубокого отвращения.

Как же они могли желать прихода фашистов? Неужели они забыли, как бомбардировщики Муссолини бомбили этот беззащитный город? Неужели забыли погибших под обломками зданий детей?

И вот они там едят и пьют. Среди богачей, у которых всегда припасено вдоволь продуктов. Запах приготовляемой пищи, доносившийся со стороны служебного корпуса, в течение нескольких месяцев был самой настоящей пыткой для раненых больных.

Уже многие месяцы единственной доступной пищей простых людей Барселоны был рис. Мерседес не ела по-человечески с тех пор, как уехал Шон, и у нее кровоточили десны, она стала слабой, раздражительной, рассеянной. При малейшем напряжении у нее начиналось сердцебиение. Прекратились менструации. Страшно кружилась голова.

И все же, когда один из врачей пригласил ее в служебный корпус на обед, Мерседес решительно отказалась. Она просто не смогла бы есть вместе с ними. Ее до глубины души поражало то, что почти все врачи спокойно набивали свои желудки, тогда как их пациенты умирали с голоду.

Мерседес отвернулась от окна и обвела взглядом до отказа забитую больничными койками палату. Лица лежавших здесь мужчин были серыми и мрачными. Все молчали, вслушиваясь в отдаленные звуки музыки, словно это был грохот пушек наступающей армии Франко.

В глазах Мерседес эти раненые люди были настоящими героями. Им выпало пережить столько ужасов! Они получили страшные увечья и стойко терпели невыносимую боль. Их плохо кормили. И все же почти никто из них не жаловался. И вот теперь они вдруг притихли и стали какими-то затравленными, слушая доносившуюся откуда-то издалека приглушенную мелодию.

Что станет с ними, когда падет город? Ходили слухи, что всех их расстреляют солдаты марокканской дивизии. Кое-кто из больных уже начал потихоньку исчезать по ночам, невзирая на еще незажившие раны и неснятые гипсовые повязки.

Толкая перед собой тележку, Мерседес вышла в коридор и направилась в палату № 37, где лежали больные с челюстно-лицевыми ранениями. Работать с ними считалось привилегией, так как это требовало от медицинского персонала большого опыта, самоконтроля и максимум такта.

Окна первого этажа, на котором находилась палата № 37, были заложены мешками с песком. Тусклые лампы под потолком освещали безрадостным светом лежащих на койках страдающих людей. В этой палате находилось только шесть пациентов, но их раны были ужасны: размозженные челюсти, пустые глазницы, изуродованные лица. Четверо дышали через вставленные в трахеи трубки. Один получил сильные ожоги, и его лицо представляло собой отвратительную красно-коричневую маску. Хирурги приложили немало труда, чтобы хоть как-то воссоздать этому пациенту уши, губы и нос из кусков мяса, срезанных с других частей его тела.

Стараясь придать своему лицу бодрое выражение, Мерседес вошла в палату. Губы больных зашевелились в некоем подобии приветствия. Те, кто не потерял зрения, проводили ее глазами к крайней койке, где лежал раненый, совсем недавно поступивший в больницу. Его лицо было полностью обмотано бинтами, из которых торчали две трубки – одна шла в трахеи, и через нее он дышал, а другая была вставлена в ноздрю – через эту трубку его кормили. Состояние раненого было крайне тяжелым. Хирурги в течение пяти часов выковыривали из его лица осколки и кусочки раздробленных костей. Теперь пришло время снять бинты, чтобы врачи могли определить свои дальнейшие действия.

Мерседес задернула вокруг кровати занавески и с минуту молча смотрела на больного. Это был большой, крепкий мужчина с широкими, мускулистыми плечами. Из-под бинтов выбивались густые черные волосы.

Она осторожно дотронулась до его плеча и тихо произнесла:

– Сейчас я буду снимать повязку. Потом придет доктор и осмотрит тебя. Ты меня понимаешь?

Он едва заметно кивнул. Мерседес включила лампу возле кровати и, направив ее на лицо больного, начала с помощью пинцета снимать бинт.

– Я постараюсь не причинить тебе боль, – сказала она. – Но, если будет больно, подними руку.

Под повязкой все лицо мужчины было обложено перепачканными кровью марлевыми тампонами.

Внезапно у нее задрожали руки, пустой желудок подвело, к горлу подступила тошнота.

Такое с ней иногда случалось, но только в этой палате. И виной тому были постоянно преследующие ее мысли о Шоне. Мерседес боялась, что и его когда-нибудь привезут сюда. Она боялась, что однажды вот так же снимет повязку с изуродованного лица незнакомого пациента и обнаружит, что это Шон…

Голова закружилась. Мерседес положила пинцет и на несколько минут закрыла глаза. Ей стало стыдно за свою слабость. Ведь она же санитарка, а не слабонервная героиня из какого-нибудь сентиментального фильма. Она снова взяла пинцет и заставила себя продолжить работу, спокойным, уверенным голосом стараясь всячески подбодрить больного.

Один за другим она с величайшей осторожностью стала убирать тампоны. Под ними показались полностью заплывшие веки с черными нитками наложенных на них швов. Нос отсутствовал – от него остались лишь две покрытые коркой спекшейся крови дыры и обломок кости. Нижней челюсти тоже не было, а когда Мерседес отняла тампон от того места, где должен был быть рот, из бесформенной разверстой пасти вывалился опухший с неровными стежками хирургических швов язык. Почти все зубы несчастного были выбиты. Такое лицо могло привидеться лишь в страшном ночном кошмаре.

– Что ж, выглядит вполне прилично, – мягко сказала Мерседес. – Все чисто. Инфекция не занесена.

Доктор Пла будет доволен. Глаза вот только немного заплыли, но опухоль скоро спадет, и ты снова сможешь видеть. Давай я чуть-чуть промою швы.

Она принялась смачивать ватку в солевом растворе и бережно обрабатывать ею чудовищные раны больного.

– Ты воевал под Гандесой? – вновь заговорила Мерседес. – Мой муж тоже сейчас там. В интербригадах. Он американец. Его зовут Шон О'Киф. Здоровенный такой, вроде тебя. Капитан. Я уже несколько недель не получала от него никаких известий. Мы поженились совсем недавно. Ой, извини. Что, больно? Потерпи еще немножко. Уже заканчиваю.

Среди личных вещей этого человека не оказалось даже фотографии, чтобы можно было посмотреть, как он раньше выглядел. Его звали Себастьян Фустер. Родом он был из маленького горного городка Олот. Ему только-только стукнуло двадцать шесть лет. Рано или поздно, но когда-то его придет навестить кто-нибудь из близких, и, будь то мать, любимая или сестра, увидев это лицо, им останется лишь молиться. Даже после многочисленных пластических операций Себастьян Фустер уже никогда не сможет нормально есть, говорить или улыбаться.

– Я пишу мужу каждый день, – продолжала Мерседес. – Но от него так и не получила ни одного письма. Почта с фронта больше не приходит. Даже не знаю, получает ли хоть он мои письма.

Когда она закончила и стала собираться, Себастьян Фустер неожиданно схватил ее за руку, как бы прося задержаться, затем жестом показал, что хочет что-то написать.

– Вот блокнот и карандаш, – сказала Мерседес. – Они всегда лежат на тумбочке возле твоей кровати.

Он вслепую начал выводить неровные строчки. Мерседес с трудом разобрала написанные на листке каракули.

ВИДЕЛ ХУАНА О'КИФА ДВЕ НЕДЕЛИ НАЗАД В ГАНДЕСЕ. ОН В ПОРЯДКЕ.

У нее екнуло сердце.

– Спасибо тебе, – благодарно сказала она, касаясь рукой его плеча. – Для меня это так важно!

Он стал снова выводить слова. Его истерзанный язык подрагивал в зияющей дыре, которая когда-то была ртом.

ТВОЙ МУЖ ХОРОШИЙ ПАРЕНЬ. ХРАБРЫЙ.

– Да, да, – взволнованно затараторила Мерседес. – Он очень храбрый. Вы все очень храбрые.

ПОЧТА ИНОГДА ПРИХОДИТ. ПРОДОЛЖАЙ ПИСАТЬ.

– Конечно. Я так и делаю. Он перевернул страницу.

И.Б.[15] ОТПРАВЛЯЮТСЯ ПО ДОМАМ. ДЛЯ НИХ ВСЕ ЗАКОНЧИЛОСЬ. И СЛАВА БОГУ.

– Да. Я поняла. – Она с состраданием взглянула на это подобие человеческого лица. – Ты устал. Мы поговорим позже. Когда ты немного окрепнешь. Сейчас придет доктор.

Карандаш в нерешительности замер над бумагой, затем вывел еще строчку. ГЛУПО ВСЕ ЭТО. Она опять коснулась его плеча.

– Я сейчас позову доктора Пла. А потом вернусь, чтобы снова наложить бинты.

Она встала и после минутного колебания раздернула занавески – в этой палате не до стеснительности.

Те, кто был в состоянии видеть, вытянули шеи, чтобы посмотреть на раны новичка. Когда Мерседес, толкая перед собой тележку, выходила из палаты, она услышала сзади потрясенный шепот одного из пациентов:

– Эх, бедолага.

Мерседес позвала доктора и отправилась стерилизовать инструменты. Пока она ждала, ей снова стало дурно. Она прислонилась к стене.

«О, Шон, – кричала ее душа, – вернись ко мне! Вернись ко мне живым и здоровым».


Сьерра-де-Монсант, Арагон, Испания


Шон О'Киф втянул в себя холодный воздух.

– До побережья осталось совсем немного. Я уже чую море. – Он тяжело опустился рядом с сержантом, тощим кокни[16] по имени Билл Френч. – К ночи могли бы добраться до Таррагоны.

– Могли бы, если бы мы были с тобой вдвоем. К сожалению, нас много. – Он кивнул в сторону бредущих по дороге людей. У него изо рта поднялось облачко пара. – Они слишком устали. А до Таррагоны еще миль тридцать.

– Да, примерно. Надо поторопить их, – сказал Шон.

– Быстрее они уже не смогут идти. Или просто начнут валиться с ног.

– Тогда нам придется еще одну ночь провести под открытым небом и еще один день в дороге. Не знаю, что хуже.

Шон оставил сержанта и, превозмогая усталость, взобрался на гребень горного кряжа. Кругом была унылая каменистая местность, кроме чахлого кустарника, никакой растительности. По уходившей вперед дороге, едва передвигая ноги, тащились люди. Небо было затянуто свинцовыми облаками, но они висели слишком высоко, чтобы служить хоть каким-то укрытием от вражеской авиации. Хотя Шон и его товарищи ушли уже довольно далеко за линию фронта, они все утро слышали, как ревут самолеты националистов и как взрываются сброшенные ими бомбы. Милях в пяти в стороне поднимались черные клубы дыма догоравшего танка или грузовика.

Шон оглянулся на своих подчиненных. Они растянулись вдоль дороги, словно шарики разорвавшихся бус, но он знал, что так они могли чувствовать себя в большей безопасности. Собранные в колонну по четыре, эти люди стали бы слишком привлекательной мишенью для авиации противника. Пока же, поскольку у них не было ни грузовика, ни даже мотоцикла, их, к счастью, полностью игнорировали.

Теперь все больше и больше бойцов начали просто выбрасывать свое оружие.

– Мы слишком отстали, – крикнул Шон лондонцу. – Подгони их, Френчи. Чем дальше мы уберемся от этих долбанных бомбардировщиков, тем лучше.

Сержант послушно побежал назад поторопить растянувшихся солдат. Над горами эхом разнеслись его резкие, похожие на лай охотничьей собаки, команды.

Шон сел на камень и нашарил в кармане шинели сигарету. Морозный воздух, ворвавшийся в легкие с первой затяжкой едкого дыма, заставил его закашляться.

С приближением зимы становилось невыносимо холодно. Пробиравшиеся через горы интербригадовцы были закутаны в шинели и одеяла. Этой же дорогой – только в обратном направлении – они прошли четырьмя месяцами раньше. Тогда здесь были лишь отвесные скалы да крутые подъемы. Теперь же повсюду виднелись воронки от бомб и почерневшие остовы сгоревшей техники. Измученным бойцам то и дело приходилось, спотыкаясь об острые камни, обходить эти препятствия.

Раненых было так много, что почти каждые двое здоровых бойцов тащили, подхватив с двух сторон, своего товарища с перебинтованными ногами или головой. Тех, кто не мог даже ковылять, отправили на грузовиках, что было весьма сомнительной привилегией, ибо автомобили, как правило, оказывались легкой добычей авиации националистов.

– Пошевеливайтесь, muchachos! – хрипло крикнул Шон первой группке поравнявшихся с ним солдат. – Вы словно прогуливаетесь по борделю!

Примерно то же самое он кричал и другим проходившим мимо бойцам. Большинство из них были американцами или англичанами. Некоторые в ответ грустно улыбались ему, другие даже не смотрели в его сторону. Он машинально пересчитывал их, так как эти люди все еще были его подчиненными, они все еще были вместе – серые от пыли, в грязной, изодранной в клочья одежде, с осунувшимися угрюмыми лицами.

Теперь, слава Богу, дорога будет спускаться к морю. Тридцать миль до Таррагоны. Оттуда их довезут до Барселоны. А в Барселоне интернациональные бригады будут демобилизованы. Расформированы, распущены, отправлены домой. Они возвращались домой. Через считанные дни он снова встретится с Мерседес. Шон почувствовал, как учащенно забилось его сердце.

Они не виделись с августа, и он рвался к ней с каким-то безумным отчаянием. Он механически нащупал пачку ее писем, лежащую в нагрудном кармане, – писем, зачитанных чуть ли не до дыр.

Любовь к Мерседес переполняла Шона. В летнюю жару она заставляла его дрожать, а в зимнюю стужу у него буквально закипала кровь при каждом воспоминании об этой женщине. Где бы он ни был, она постоянно незримо присутствовала рядом. За последние три месяца он и часа не провел, не думая о ней. Даже под Гандесой, когда фашистская артиллерия обстреливала их позиции, когда в воздух взметались тонны камней, когда столбы пыли поднимались к небесам и когда казалось, что целый мир катится в тартарары.

Дождавшись последней группы солдат, Шон встал и, обгоняя выбившихся из сил товарищей, поспешил к голове колонны.

Надавали нам по задницам, – хмуро сказал сержант. – Большинство наших ребят остались лежать здесь. А мы вот драпаем по домам.

– Скоро весь мир поднимется на борьбу с фашизмом, – медленно проговорил Шон. – Просто мы были первыми. Вот что важно. Так ведь?

– Не знаю, – пожал плечами Френч. – Не знаю, кэп, что тут важно, а что нет.

Его светло-голубые глаза с грустной иронией взглянули на Шона. Не склонный к сентиментальности, Билл Френч души не чаял в этом здоровенном, сильном, но в то же время удивительно чистом и добром американце. На его глазах проходило становление личности Шона О'Кифа, его возмужание. Англичанин видел, как война стерла последние остатки юности с лица и тела командира, как посеребрила седина его густую черную шевелюру и усы.

Из своего личного опыта Френч знал, что война превращает человека либо в мужчину, либо в кролика. Многие стали кроликами. Но Шон был настоящим мужчиной. И это делало его особенным. Однако в нем жили еще какая-то детская наивность, невинность, ранимость. «Конечно, это у него пройдет, – думал сержант. – Может, не сразу, но пройдет».


Они заметили фашистские штурмовики, только когда первый из них был уже почти над их головами.

Два самолета летели друг за другом с интервалом в несколько сот ярдов. Шон огляделся по сторонам и увидел пару кривых крыльев, стремительно несущуюся на них. Он увидел весело мигающие огоньки застрочившего пулемета, увидел, как его солдаты, побросав раненых товарищей, кинулись врассыпную, будто перепуганные зайцы, пытаясь найти спасение в колючем кустарнике. Затем он и Френч разом упали на дорогу и вжались в землю.

Штурмовик с диким ревом промчался над ними и, взвыв мотором, стал набирать высоту. Но тут же атаку с бреющего полета начал второй самолет. Пулеметная очередь, словно плуг, распорола утрамбованную землю дороги.

Шон уткнулся лицом в пыль, с ужасом осознавая, какой великолепной мишенью они являются, и ругая себя на чем свет стоит за неосмотрительность. Лежащий рядом Френч зло проворчал:

– Мать твою, ну и попали. Вот ведь суки.

Самолет пронесся над их головами, продолжая обстреливать попрятавшихся в придорожных кустах людей.

Шон кое-как поднялся и потряс за плечо Френча.

– Надо убраться с дороги! – крикнул он.

– Ложись! – пронзительно завопил сержант.

– Нельзя оставаться на этой долбаной дороге, – не унимался Шон. – Бежим отсюда!

Но Френч отмахнулся от него и снова прижался к земле, все еще продолжая истошно кричать своему командиру, чтобы тот лег. Оба штурмовика, сделав в свинцовом небе виражи, приготовились к новой атаке. Выругавшись, Шон со всех ног бросился к видневшемуся ярдах в двадцати от дороги нагромождению камней, за которыми можно было бы укрыться. Он слышал позади себя несущиеся ему вслед вопли сержанта, пока они не потонули в вое приближающегося самолета.

Шон не оглядывался. Он просто мчался прочь, как затравленный зверь от охотничьей собаки. Между тем зловещий вой штурмовика становился все ближе, смерть неотвратимо настигала его.

Он почувствовал, как ему в спину ударил могучий порыв ветра, который сбил его с ног и покатил между камней, будто пучок сена, и услышал свой собственный крик отчаяния. А потом все стихло. Раскинув руки, он застыл на холодной земле.

Шон попытался подняться и тут же понял, что с ног его сбил вовсе не ветер. Ему стало невыносимо больно. Он хотел застонать, но в легких не оказалось воздуха.

Он лежал и смотрел в серое небо, не в силах шевельнуть ни рукой, ни ногой.

«Все, – мелькнула у него мысль. – Сломался». Над ним появилось испуганное лицо Билла Френча. – Шон! О Господи, Шон!

Англичанин приподнял его голову. Пулеметные пули изрешетили тело Шона, и оно теперь было безвольным, как тряпичная кукла. Словно в тумане, Шон увидел, что Френч вымазан чем-то красным. И – что самое удивительное – сержант плакал.

Шон попытался улыбнуться своему товарищу, но улыбка у него не получилась.

Ему хотелось сказать Френчу, что все было не зря. Он не считал, что напрасно потратил свою жизнь. Оглядываясь назад, на проведенные в Испании годы, Шон испытывал чувство удовлетворения, ему казалось, что это было время созидания, время мужественных решений и благородных поступков. Он был убежден, что, несмотря на столь трагические результаты, все случившееся имеет свою логическую основу. В их борьбе был смысл и была цель. Она послужит примером для других.

Все это он хотел рассказать Френчу своим взглядом, но сержант не смотрел на него, а только плакал.

Шон умирал; разбитый механизм его жизни разваливался на части. Голова упала набок. Он почувствовал, что рот наполнился чем-то теплым и солоноватым. Но его последней мыслью была мысль о Мерседес. Ему стало радостно от того, что она останется жить, даже несмотря на то что он умрет. Он испытал всю прелесть жизни и в последнее мгновение своего земного бытия видел перед собой чудесное лицо любимой женщины с сияющими черными глазами. Как же непостижимо прекрасна она была!

Наконец страшная боль отпустила Шона; перед ним беззвучно разверзлась мрачная пасть вечности и поглотила его.