"Сергей Лукницкий. Возвращение Лени (сюжеты)" - читать интересную книгу автора

машины, дачи, прислуги и регулярных Канар. Взялся (как выяснилось в среду,
пятого июня, за два дня до его смерти), чтобы раскачать и уничтожить
власть, отнявшую у него право бивать морду старым русским (коммунякам) и
новым, строящим циничное и хамское общество.
Вспоминать о Солодине стыдно. Не стыдно о нем не забывать.
Сегодня кого из писателей ни спроси, говорят о "великой с ним дружбе".
Не было этого. Было его одиночество при живых Чаковском, Стаднюке,
Карпове, Кожевникове - всех тех, кому он книги подправлял. Делал это не из
трусости и, уж конечно, не от уважения, а из-за глупого русского
пигмалионизма. Их книги он не пускал тоже (и это меня, юного, с
литературным начальством всегда роднило), только их он не пускал - так
хочу думать - по причине их несостоятельности и неграмотности. Ну, а раз
совесть не позволяла дать "добро", а "добро" ждали с легкой тенью
покровительства на лице, сам и подправлял (переписывал) этим "сильным"
писателям их нетленные рукописи и сигнальные экземпляры. Так уж повелось
на Руси Великой.
Он многим помог в жизни, и его любили, чаще на словах. Писатели народ
такой... Ждали: может быть, красные придут, может быть, некрасные. И,
когда оказалось, что пока - некрасные, многие тоже свой родной красный
цвет поубавили, как будто так и было... Стали розовыми, ро-зовы-ми,
ра-зо-вы-ми, чтобы было удобно в случае чего сказать: виноват, запачкался,
но ведь не сильно же, не сильно! Попробуйте доказать: чего больше в
розовом - белого или красного. А Солодина записали на всякий случай в
резерв. Он умер потому, что был в резерве.
Мы с ним не дружили. Вовиком, Володей, ВАСом, шефом я его не называл.
Всегда он был для меня интеллигентом, великолепным чиновником, невероятно
образованным человеком, но оставался в памяти тем самым Солодиным -
цензором: когда я написал, а он запретил. На похоронах я сказал, что в
запрещении есть своя прелесть, в особенности тогда, когда это совершает
Тютчев... Или, если цензор в приятельствовании.
Не уверен, что с нетерпением ждущие послепохоронного банкета визитеры
крематория, в их числе - правнук раба, по его собственным словам, Андрей
Черкизов, правильно поняли мои слова...
Я никогда ничего не вспоминаю, я открываю записи. В записных книжках у
меня еще много про Солодина: и про то, как он один, отогнав
идиотов-милиционеров с автоматами, с ледяным спокойствием, одной только
силой духа и слова остановил разъяренную, подстрекаемую, оплаченную толпу
в девяносто третьем, на площади перед мечетью, что возле проспекта Мира.
Толпа двигалась к Дзержинскому суду, где слушалось дело газеты "День"; и
про дни путча, когда была обстреляна его машина, а он вышел из нее и, пока
с перепугу поседевший, жрущий пригоршней валидол шофер, что называется,
"сушил портки", рассказал актуальный, как он выразился, анекдот, про
русского, еврея и чукчу, которых вели на расстрел; есть записи и про
Краснопресненский суд девяносто четвертого, где он свидетельствовал о
русском фашизме, а лепечущий, вызванный впервые в жизни свидетелем зам
генпрокурора Кехлеров через своего помощника пытался убедить присутствие,
что уже и слово это - "фашизм" стало атавизмом. Он напоминал даму,
свидетельствующую, что в СССР секса нет.
Кое-что из этих записей пригодилось мне для моей повести "Пособие по
перевороту", которую мы обсудили с Солодиным накануне небытия.