"Владимир Личутин. Любостай" - читать интересную книгу авторапостепенно обвел застолье, пока взгляд его не уперся в грубо скроенное лицо
актрисы. "А, Санеева, привет! И за что тебя любят?" - спросил он грубо. "А в тебе, Бурнашов, никакой важности. Ты вахлак, сам себя не ценишь". - "А ты ценишь?" - "Иногда, когда мужики любят". - "А-а-а-а!" - торжествующе потряс пальцем Бурнашов, и они оба неизвестно чему рассмеялись. Актриса вгляделась в Бурнашова и поразилась, как постарел тот, водянистые голубые глаза изнутри были словно заполнены мутью, мороз набил щеки писателя, отчего лицо покрылось сетью красных нездоровых прожилок. А не она ли еще пять лет тому, прочитав роман Бурнашова, кричала в застолье: "Среди нас гений! Это гений, пора собирать на бронзу!" И вот нынче, найдя Бурнашова в затрапезном тулупчике и в монашеской скуфейке, битых три часа юродствовала и строила недоуменное лицо, не признавая знакомца. "И не надоело играть?" - тихо спросил Бурнашов, приподнимая рюмку. "Ну ты совсем как мужик. Тебе бы сниматься за мужика. Ты хоть моешься?" Бурнашов смутился вдруг, побагровел и опрокинул рюмку. И актриса хлопнула, не замедлив. Они стоили друг друга. Она была в той славе, когда уже ничто не убавляло, но лишь усиливало известность. А впрочем, ей все прискучило, и она не знала, как разбавить однотонность жизни. Она, наверное, забыла уже, но Бурнашов хорошо помнит, как Санеева появилась однажды средь гостей лишь с полотенцем на бедрах и с чалмою на голове: видите ли, ей пришла охота принять ванну. Сейчас Бурнашов рисковал, ой рисковал, но он был на том взводе, когда уже не понимал, какую козу может отмочить с ним соседка. "Ты чего смотришь на меня, как соляная кислота?" - вдруг сказала актриса соседке напротив. "Заткнись, сюка-а!" - прошипела та, не замедлив, и будет вам собачиться, - захлопотала сестра Бурнашова, - Алеша, скажи тост. Ты у нас известный писатель. Помянем вольного цыгана". Бурнашов поднялся с застывшим взглядом, слежавшиеся под шапкой волосы лежали тонким травяным войлоком, хрустальная рюмка качалась в дрожащих пальцах, и водка, обманчиво посверкивая, скользила от грани к грани и норовила выплеснуться на крахмальную девственную скатерть. Бурнашов заговорил поначалу как спросонок, проглатывая слова, тянул нудно и едва слышно, пока-то голос окреп; он худо понимал, что говорит, в извилинах туманной головы нужные горестные слова выискивались сами собою, выстраивались в шеренги и откочевывали в дальний конец застолья, где стояла в выжидающей позе вдова Катя, известная гадалка. Но сам Бурнашов отупело следил лишь за тем, как бы не пролить вина, словно в граненой посудине раскачивалась зыбко его собственная жизнь. Он говорил что-то о вольном непонятном народе как о некоем завораживающем символе, как о блуждающем призраке, как о всеобщем соблазне, он тихохонько тянул свою мысль, переметнувшись воспоминаниями в смутное детство, в котором вдруг нарисовалась дремотная речушка и цыганские шатры на бережине по веснам, куда они прибегали, полные затаенного любопытства и страха. "Мой дедушка по отцу был цыган. И сам я разве не цыган, а?" - вдруг необычно закруглил Бурнашов. По застолью прошел шелест, и цыганские лица заискрились благожелательностью, тем родственным участием и теплом, что греет пуще вина. Ой, купил гость, ну знал, бродяга, как удоволить табор. Всегда желанным гостем будешь, Алексей Федорович... Бурнашов пил, худо закусывая, а виделся ему желтый сиротливый гроб с белыми фестончиками |
|
|