"Владимир Личутин. Беглец из рая (Роман)" - читать интересную книгу автора

замирала, наполнялась стужею и переставала работать.
Обнаружилось, что вся огромная родная земля с ее непролазными глухими
уремами и таежными распадками, с горными теснинами и охотничьими ухожьями за
сотни поприщ от человечьего жилья отказывалась меня укрывать; наконец-то
Правда Закона натуго запеленала страну неусыпным надзором, лишила народ воли
и даже крохотных мечтаний скрыться от власти. Я смутно догадывался, что
вместе с неотвратимостью наказания, о которой так хлопочут негодяи и сильные
мира сего, похитившие власть, я невольно лишился самого главного, что хотя
бы в наивных мыслях тешило русского человека, которому тайно всегда хотелось
взбунтоваться, выйти из подчинения, насладиться яростью. Ибо всякий бунт
есть мщение; и хотя он не обходится без крови, в нем есть некий смысл,
освященный Богом. Я никак не мог понять, что когда человек помышляет убить
другого, забрать у него жизнь, дарованную Господом, он не боится никакого
суда: ни земного, ни Небесного, а значит, не думает о спасении. Это
происходит сразу, неожиданно, как настигает всякая напасть, словно в опойном
сне, шало, опрометчиво, безрассудно, с неведомым прежде сердечным жаром в
груди, как бы там вдруг всякое жалостное чувство выдуло ознобным ветром и
хмельным просверком в голове.
... Так со мною и случилось.
Был день поминовения усопших на Петровщину. На задах моей избы маячат
кладбищенские ворота, и Жабки вроде бы намерились за один мах перекочевать
сюда, чтобы отгоревать разом и усопнуть; жиденькая струйка старушечек долго
сочилась в издрябшие серые врата, неся с собою узелки и бидончики, и уже
никто от могилок не ворачивался домой. Из окна мне виден был окраек деревни,
густо закиданный травяной дурниною; сквозь пшеничные султаны и просяные
метелки едва просвечивали низкие, в три окна, изобки, тоже с охотою
утекающие в землю. Все сущее дождалось наконец-то зова архангеловой трубы и,
взяв с собою погребальные скромные пожитки, охотно пустилось в последний
путь.
Погост был чужим для меня, все мои предки оследились в иных краях, ныне
полузабытых, но что-то неожиданно позвало меня влиться в мелеющий ручеек,
будто я испугался остаться в сиротстве на матери-земле и увидеть такое, что
не под силу знать простому человеку. Я торопливо сунул пару вареных яиц в
карман, чтобы поздравить усопших с праздником, разделить с ними трапезу и,
споро миновав окраек огорода, сразу угодил на Красную горку, густо поросшую
сосенником, сквозь который просверкивала внизу млечно-белая река Проня. Под
этими вековыми деревьями, одетыми в богатырские медные кольчуги, старушонки
казались особенно жалконькими, словно бы вросшими в землю по колени, а то и
по грудь; у иных лишь макушки торчали из рудо-желтого песка. Вдовицы ползали
у могилок, слово бы вымаливали себе прощения, ощипывали с холмушек осотник,
реденький пырей, заячью капусту и повитель жесткого мышиного горошка,
дрожащими пальцами трусили по могилкам сухари, баранки и карамели, кто и
водчонкой наполнял стакашек, уже заиленный от дождей и лесной трухи, кто
приглашал к угощению лесных птах и зверюшек, охотно навещающих кладбище.
Баба Груня, по прозвищу Королишка, припав к могиле лицом, глухо
голошенила, как птица-каркун, выдирала из груди отрывистые мольбы:
- Ой, Ванюшка, родимый, и на кого ты меня спокинул горе куковать. И
пошто ты не позовешь меня до себе. И неуж не соскучился? Ведь и не с кем
тебе тамотки слова молвить.
Как ни тихо, сторожко ступал я меж крестов, Груня каким-то особым