"Дэвид Герберт Лоуренс. Англия, моя Англия " - читать интересную книгу автора

цветок на крепком стебле. Странно: здоровый румянец на лице - и эта мрачная
сосредоточенность; сильное, тяжеловатое, полнокровное тело - и эта
неподвижность. Уинифред - монахиня? Никогда! А между тем двери, ведущие к
ее душе и сердцу, с медлительным и звучным лязгом захлопнулись перед его
лицом, навсегда закрыв ему доступ к ней. Ей не было надобности принимать
постриг. Душа ее уже сделала это.
А между ними, между этой молодой матерью и этим молодым отцом, лежало
изувеченное дитя: ворох бледного шелка на подушке и белое, выпитое болью
личико. У него не было сил это выносить. Просто не было сил. Он
отворачивался. Ему не оставалось ничего другого, как только отворачиваться.
Он отворачивался и бесцельно расхаживал туда-сюда. Он был все так же хорош и
обаятелен. Но его лоб посередине прорезала угрюмая морщина, как зарубка,
сделанная топором,- зарубка прямо по живому, на веки вечные, и было это -
позорное клеймо.
Ногу ребенку спасли, но колено окостенело намертво. Теперь боялись, как
бы не начала сохнуть голень и нога не перестала расти. Девочке в течение
длительного времени требовались массаж и лечебные процедуры, каждый день,
даже после того, как она выйдет из лечебницы. И все расходы целиком ложились
на деда.
У Эгберта теперь, в сущности, не было дома. Уинифред с детьми и няней
была привязана к
тесной лондонской квартире. Он там жить не мог, не мог пересилить себя.
Дом стоял запертый - или его на время отдавали друзьям. Эгберт изредка
наезжал в Крокхем - поработать в саду, посмотреть, все ли в порядке. По
ночам в пустом доме, в окружении всех этих пустых комнат он чувствовал, как
его сердцем овладевает зло. Ощущение пустоты и безысходности медлительной и
вялой змеей заползало в него и медленно жалило в самое сердце. Безысходность
- страшный болотный яд проникал к нему в жилы и убивал его.
Днем, работая в саду, он чутко прислушивался к тишине. Ни звука. Не
слышно Уинифред в полутьме за окнами дома, не слышно ребячьих голосов, ни
звука с пустоши, из окрестных далей. Ничего; только глухое, вековечное,
напоенное болотным ядом безмолвие. Так он работал, берясь то за одно, то за
другое, и за работой проходил день, а вечером он разводил огонь и в
одиночестве готовил себе поесть.
Он был один. Он сам убирал в доме и стелил себе постель. Но одежду он
себе не чинил. Рубашки у него на плечах порвались во время работы, и сквозь
прорехи просвечивало тело, попадали капли дождя, холодил воздух. И Эгберт в
который раз окидывал взглядом пустошь, где, осыпая семена, доживали свой век
темные пучки утесника и, словно окропленные жертвенной кровью, рдели кустики
вереска.
Первозданный дух этих диких мест проникал ему в сердце - тоска по
старым богам, старым, утраченным вожделениям; вожделения, тлеющие в холодной
крови молниеносных змей, которые с шипением устремлялись в сторону у него
из-под ног; таинство кровавых жертвоприношений - все, утраченной ныне силы,
ощущения первобытных обитателей этих мест, чьими страстями воздух здесь был
насыщен с тех стародавних времен, когда сюда еще не приходили римляне.
Воздух, насыщенный забытыми темными страстями. Незримое присутствие змей.
Странное выражение, то ли потерянное, то ли недоброе, появилось у него
на лице. Ему не сиделось подолгу в Крокхеме. Внезапно его охватывала
потребность вскочить на велосипед и умчаться куда-нибудь. Куда-нибудь прочь