"Нетерпение мысли, или Исторический портрет радикальной русской интеллигенции" - читать интересную книгу автора (Романовский Сергей Иванович)

Глава 11

Великие реформы как повод для цареубийства

Александр II и Петр I являются самыми почитаемыми российскими государями. Если Петр I – это царь-преобразователь, то Александр II – царь-реформатор [299]. И хотя многие из его реформ явно запоздали, но не будем все же забывать: не проведи их Александр II, они бы запоздали еще более.

Александр II был старшим сыном Николая Павловича. Он родился в 1818 г., а короновался в 1855, когда ему было уже 36 лет. Все противоречивое царствование его отца, от первого до последнего дня, прошло на его глазах. Он рос, взрослел и матерел вместе с ужесточавшимися с каждым годом порядками [300].

Своего отношения к ним наследник никак не проявлял, и Николай I, видимо, полагал, что он взрастил вполне достойного (по его меркам) преемника. Царь поручал наследнику управление страной во время своих заграничных вояжей, он доверил ему шефство над своим любимым детищем – армией.

И вдруг, почти сразу после вступления на престол, Александр круто разворачивает российский дредноут и дает понять своим подданным, что он поведёт его другим курсом. Чем это можно объяснить?

Тем, что Александра не устраивал охранительный, изоляционистский режим его отца? Возможно. Хотя для этого предположения нет никаких оснований, тем более что продолжать старую линию проще, чем проводить свою.

Тем, что Александр решил все сделать в пику своему родителю, как ранее Павел в пику Екатерине II? Априорных фактов для подобного предположения нет никаких.

Тем, что пришло время крутых реформ и оно как бы само диктовало требуемые преобразования? Нереалистичное предположение, поскольку, как известно, для России никогда не поздно и одновременно всегда поздно предпринимать что-то новое.

Можно не сомневаться – будь Александр другим человеком, он бы с легкостью прокатился на своей державной тройке по проложенной его отцом политической колее и закончил бы свою жизнь в постели, а не обливаясь кровью на набережной Екатерининского канала.

Вероятнее всего, объяснить это каким-то одним фактором невозможно. Сказалось и то, что Александр короновался уже вполне зрелым сложившимся политиком со своими взглядами на управление страной. Он прекрасно знал состояние ее экономики, чувствовал полное закрепощение духа нации и ведал о беспределе чиновничьего произвола. И, конечно, понимал, что подобное общество развиваться не может.

К тому же начал своё царствование Александр II еще во время несчастной для России Крымской войны. Александр был в курсе ее подоплеки и, разумеется, трезво оценивал «дипломатический дар» Николая I, умудрившегося ожесточить против России сразу шесть держав: Францию, Австрию, Англию, Пруссию, Сардинию и Турцию, – а это, без малого, пол-Европы. Так что Крымская война явилась вполне закономерным финалом изоляционистского стиля руководства страной. В войне этой высветились все политические изъяны охранительного жандармского режима.

Подобной славы Александр себе не желал. В истории он хотел закрепиться в ином качестве. Он посчитал, что уровень его притязаний вполне соответствует его возможностям. И ошибся. Не соотнес набранную «птицей_тройкой» скорость с мускульной силой возницы.

Практически сразу после смерти Николая I заговорила вся Россия. Впервые в истории русской интеллигенции ее слово стало «общественной силой» [301]. Причем подобная невиданная для России «гласность» проявилась не по инициативе, а с явного попуститель-ства правительства. Оно оказалось пассивным и инерционным. Не правительство направляло события, оно лишь нехотя следовало вслед за ними. Время конца 50-х – начала 60-х годов с легкой руки Ф. И. Тютчева получило название «оттепели».

Александр II стал получать множество советов и пред-ложений от интеллигенции. Писали и славянофилы, и западники. Интеллигенция ведь быстро чувствует перемены общественного климата, и коли они, с ее позиций, благоприятны, тут же приступает к очередному акту «спасения» России.

Вот что, к примеру, Александру II писал К. С. Аксаков: «Со-временное состояние России представляет внутренний разлад, прикрываемый бессовестной ложью… При потере взаимной искренности и доверчивости все обняла ложь, везде обман… Все лгут друг другу, видят это и продолжают лгать, и неизвестно до чего дойдут. Всеобщее развращение или ослабление нравственных начал в обществе дошло до огромных размеров… Это сделалось уже не личным грехом, а общественным… К чему же ведет такая система?… Эта система, если б могла успеть, то обратила бы человека в животное, которое повинуется не рассуждая…» [302]

И уж вовсе нежданный совет получил Александр от исто-рика М. П. Погодина, одного из идеологов николаевского застоя, мыслями которого во многом пропитаны конкретные шаги «охра-нительного» режима. Сразу после смерти Николая I он вдруг прозрел и уже в 1856 г. стал советовать новому царю реформы невиданного размаха: «Свобода! Вот слово, которое должно раздаться с высоты русского престола! Простите наших политических преступников. Объявите твердое намерение освободить крестьян. Дайте право приобретать землю кому угодно. Облегчите цензуру под заглавием любезной для Европы свободы книгопечатания… Медлить нечего. Надо вдруг приниматься за все: за дороги, железные и каменные, за оружейные, пушечные и пороховые заводы, за медицинские факультеты и госпитали, за кадетские корпуса и училища мореплавания, за гимназии и университеты, за промыслы и торговлю, за крестьян, чиновников, дворян, духовенство, за воспитание высшего сословия, да и прочие не лучше, за взятки, роскошь, пенсии, аренды за деньги, за финансы, за все, за все…» [303]

Александр и принялся: «вдруг» и «за все». Указы, циркуляры и постановления сыпались как из рога изобилия, но попадая к тем, кому надлежало их исполнять, вдруг сразу менялись до неузнаваемости. Все это видели и возмущались. А потому высочайшие благодеяния на поверку оказывались просто издевательством над здравым смыслом, касалось ли это университетского образования или свободы печати.

Приступил к реформам Александр не медля. Уже вскоре после подписания 18 марта 1856 г. невыгодного для России парижского замирения в Крымской войне Александр в том же году амнистирует всех «политических», в том числе и замахнувшихся на государственный переворот, т.е. декабристов, а также петрашевцев и участников польского восстания 1831 г.

И сразу же берется за главную российскую «особость» – крепостничество. Об этом зле, как мы знаем, рассуждали все российские государи, но далее мелких послаблений дело не шло. 30 марта 1856 г. в обращении к предводителям дворянства в Москве только что вступивший на престол государь заявил: освобождение крестьян должно случиться и «гораздо лучше, чтобы это произошло свыше, нежели снизу» [304].

Александр в 1856 г. учреждает особый секретный комитет по крестьянскому вопросу и сам же его возглавляет. Как и следовало ожидать, сторонников полной отмены крепостного права нашлось там немного, большинство было за продолжение послабительных мер. В 1858 г. Александр преобразует этот комитет в «Главный комитет по крестьянскому делу». Но и в нем работа шла враздрай: бoльшая часть сановников продолжала настаивать лишь на «улуч-шении быта крестьян». И лишь в 1859 г. Александр поставил вопрос жестко: только полное освобождение крестьян. Однако предварительно надо было разработать технологию «освобождения».

Наконец, 19 февраля 1861 г. был подписан исторический Манифест об освобождении крестьян. Его ждала вся Россия. Из крепостной зависимости были выведены сразу 22 млн человек!

В 1864 г. приступили к земской и судебной реформам. Затем начали реформировать армию и менять полувоенный образ жизни российского общества: Александр II уничтожил военные поселения, сократил срок службы для рядовых с 25 до 15 лет, отменил телесные наказания в армии и во флоте, учредил на территории страны 14 военных округов; наконец, в 1874 г. утвердил Устав о всеобщей воинской повинности.

Не забыл царь_реформатор и о раскрепощении интеллектуального потенциала нации: в 1863 г. была проведена реформа высшего образования, принят новый университетский устав, по которому университеты получили относительную автономию с правом выбора ректора и деканов, с правом самостоятельного решения своих внутренних учебных и чисто научных проблем.

В 1864 г. Александр перестраивает среднее образовательное звено: выделяются классические гимназии и реальные училища.

Наконец, невиданное для России и крайне рискованное новшество: отменяется цензура на периодические издания!

Для затравленной, забитой и темной страны всего этого оказалось с избытком. Россия, как выяснилось, объелась реформами и… ее понесло.

…Надо сказать, что Александр II проводил реформы по чисто кабинетному принципу, сообразуясь только с их целесообразностью и нужностью и совсем не задумываясь о реакции на них российского общества и тем более о своих упреждающих шагах по нейтрализации возможного противодействия. Подобные крутые начинания должны сопровождаться не менее крутыми мерами контроля. Открывать сразу все клапана государственного котла было опасно – его могло разнести.

И опыт показал, что ни одно из благих начинаний Александра II не было встречено с пониманием и одобрением, все они вызывали либо откровенный саботаж, либо возмущение «неблагодар-ных». Россия ведь страна максималистская: ее история наглядно продемонстрировала, что она вполне может существовать при любой диктатуре, но как только диктатура слабеет, народ начинает требовать невозможного – всего и сразу.

Иными словами, ситуация с реформами «еще раз наглядно подтвердила неизменный алгоритм авторитарной власти: готовит реформу воодушевление либералов, проводит ее осторожность консерваторов и сворачивает “административный восторг” реакционеров вкупе с нетерпением революционеров» [305].

Так, Александр II еще не объявил свой манифест о крестьянской реформе, как один из крупных землевладельцев взял да назло «освободителям» заранее выслал на поселение в Сибирь целую большую деревню, более 1000 человек. Об этом вспоминал писатель Н. Н. Златовратский [306].

Были многочисленные случаи откровенного саботирования «правил» освобождения: помещик отказывался наделять землей, а крестьяне, в свою очередь, далеко не всегда с охотой брали ее в аренду, ведь за нее надо было платить, а реформа не давала крестьянину право выбора.

Получилось так, что бывшие крепостные просто поменяли хозяина: помещика на государство, ибо крестьянин без своей земли, что певец без голоса. И в том и в другом случае название подменяет суть.

Теперь крестьяне стали жить «общиной», поскольку при арендной форме землепользования это оптимальный вариант: сообща легче противостоять помещику и городскому чиновнику, к тому же можно и трудиться не на излом, ибо при любом раскладе умереть с голоду община не давала, как не позволяла и обогатиться наиболее рьяным. Община – это прообраз будущих коммун и незаменимый исторический фундамент под идеологию колхозов [307].

И все же суть реформы 1861 г. не в этом. То были изъяны, причем очевидные и неизбежные лишь для начального ее этапа. Суть же в том, что она задумывалась не как единовременный акт, а длительный, рассчитанный на десятилетия, процесс. Он должен был завершиться формированием мощного слоя земельных собственников. К этому этапу в первое десятилетие XX века только-только подступался П. А. Столыпин, – но не успел развернуться в полную силу – убили.

Похоже, что одно из печальных сущностных российских начал – в том, что у нее никогда нет времени на длительные эволюционные процессы. Историки эту российскую особость даже облекли в красивую формулу: мол, постепеновщина для России – это путь в никуда. Но и революционные встряски – путь туда же. Вряд ли кто-то станет это опровергать.

Главная особенность уже всей обоймы александровских реформ также чисто российского свойства. Они были задуманы как либеральные и пытались взрастить либеральные идеи на чуждой им почве тоталитарного монархизма. Ничего из этой затеи не вышло и выйти не могло.

Непробиваемому слою чиновной бюрократии, взлелеянному еще Николаем I, либеральный дух был невыносим, он не был их средой обитания. А потому либеральные реформы сразу искорежились и выродились в либерализм по-чиновничьи. Это означает, что либеральные идеи, пытающиеся просочиться сквозь паутину чиновной иерархии, в которой, по образному выражению Ф. И. Тютчева, «каждый чиновник чувствует себя самодержцем» [308], выходят из этой схватки с жестким бюрократическим намордником. Узнать за «исхо-дящими» циркулярами начальную идею было невозможно.

И эта же причина стала, в частности, мощным раздражителем для либеральной российской интеллигенции. Она молилась на одно, а ей предлагали совсем другое. Разочарованию не было предела.

Именно годы либерализма Александра II отличаются не-виданными ранее в России масштабами протестов, забастовок, демонстраций и терроризма. Александр II легализовал «бесов», и они распоясались.

Уже в 60-х годах Н.Г.Чернышевский публично озвучил желанный клич радикальной интеллигенции того времени: «К топору зовите Русь!». Для него такие понятия как «демократ» и «радикал» были синонимами. От подобного призыва Чернышевского до нечаевской «Народной расправы» или «бесовства» оставался всего один шаг. И он был сделан почти немедля [309]. Ведь для поверхностного ума радикальный способ действия давал почти чувственную возможность ощутить свою личную сопричастность к истории: кинул бомбу в царя, и история началась как бы заново, почти что с чистого листа, а значит с меня. Подобное моральное зелье было пострашнее марихуаны…

В. О. Ключевский посчитал, что «император Александр II совершил великую, но запоздалую реформу России: в величии реформы – великая историческая заслуга императора; в запоздалости реформы – великое историческое затруднение русского народа» [310].

С этим выводом можно и поспорить. Конечно, реформа запоздала. Слов нет. Крепостное право вполне по силам было отменить еще Екатерине II, тогда нарождавшаяся в середине XIX века рыночная экономика могла бы опереться на развитый класс собственников, а экономические регуляторы рынка неизбежно размыли бы классическое российское чиновничество.

Но главное «историческое затруднение» русского народа все же не в запоздалости реформ. Оно – в том, что за гуж взялся человек, про которого сразу сказали – не дюж.

«Чиновничий либерализм» придал столь мощный импульс отторжения александровским реформам, что Россия так и не смогла твердо встать на ноги до решающего нокаута в 1917 г.

Более трезво оценил реформаторство Александра II учитель В. О. Ключевского историк С. М. Соловьев: «Крайности – дело легкое, легко было завинчивать при Николае, легко было взять противоположное направление при Александре II; но тормозить экипаж при этом судорожном спуске было дело чрезвычайно трудное. Оно было бы легко при правительственной мудрости, но ее-то и не было. Преобразования производятся успешно Петрами Великими; но беда, если за них принимаются Людовики XVI-ые (казнен по приговору Конвента в 1793 г. – С.Р.) и Александры II-ые. Преобразователь, вроде Петра Великого, при самом крутом спуске держит лошадей в сильной руке – и экипаж безопасен; но преобразователи второго рода пустят лошадей во всю прыть с горы, а силы сдерживать их не имеют, и потому экипажу предстоит гибель» [311].

Сравнение реформ с экипажем, несущемся во всю прыть с горы, конечно, метафора, но весьма точная. Понятно, что не чиновники «разгоняли» реформы, они как раз делали все от них зависящее, чтобы исказить их подлинную направленность. Тогда что же грозило «экипажу», почему он должен был разбиться?

Только одно – бессилие властей сдержать экстремистские порывы нетерпеливой русской интеллигенции. В условиях тоталитарной монархии, не освоившей и азов демократии, отпускать в бесцензурное плавание прессу, смотреть сквозь пальцы на начавшие мгновенно возникать, как пузыри на кипящей жидкости, тайные и полутайные общества, было непростительным легкомыслием. Был допущен к тому же и стратегический просчет.

Поясним его суть. Мы отмечали уже, что интеллигенцию в России взрастила петровская «Табель о рангах». Когда ее, как рыболовную сеть, накинули на дворянство, то выявились люди, не подпадавшие ни под один из рангов, – так называемые разночинцы. Из них, как из коконов, и выпорхнула на российские просторы интеллигенция. Получилось так, что целый пласт наиболее интеллектуально развитых, инициативных людей оказался сознательно отвергнутым александровскими либеральными реформами, они были признаны опасными для режима. Из них-то и народились всем прекрасно знакомые типы «лишних людей», они же выпестовали нигилистов и террористов.

Именно в этом, пагубном для будущности страны, коррозионном процессе и следует, по мнению проницательного М. А. Во-лошина, искать «ключ к истории русского общества второй половины XIX века» [312].

Понятно, что любой человек, если в его доме неблагополучно, думает о том, как улучшить жизнь. Между ним и управляющими институтами должна быть хорошо отлаженная легальная связь в виде свободной прессы и свободных выборов. Это нормальный демократический механизм развития государственной системы управления. Но если подобной связи нет, т.е. выборность руководящих органов отсутствует, но зато есть трибуна для выражения разнородных взглядов (бесцензурная пресса), то это может привести только к возбуждению общественного мнения. Легальных механизмов разрядки накапливающихся эмоций оно не имеет, а потому, выделив из своей среды экстремистские элементы, переходит на нелегальные методы достижения своих целей.

Так появились на политической сцене желябовы, михай-ловы, ленины. У каждого из них вместо человеческой морали – родившаяся в схоластических схватках теория; для них она не просто руководство к действию, она заменила им нравственность, устранила Бога. Это были чистопородные «бесы», мученики идеи, которые ради нее готовы были преступить через что угодно. Для них жизнь человеческая, тем более царская – ничто, она лишь препятствие, которое следует устранить любым путем. Но спроси (тогда!) любого из них, что они будут делать потом, ничего вразумительного, кроме того, к чему их подготовила собственная, вымученная в утопических грезах теория, они бы не сказали.

Причем каждая из таких экстремистских теорий претендовала на монополию истинности, их сторонники раздирали российское общество на части и растаскивали в разные стороны. Л. Н. Толстой называл подобных людей «самолюбцами_проектерами». Они «хотят или ничего не делать, или делать по-своему и всю Россию повернуть по своему прилаженному, узенькому деспотическому проектцу» [313].

Только один пример. М. А. Бакунин искренне уверовал в то, что революция имеет «очищающую силу» и прогрессивна, коли она вбирает в себя накопленный социалистический опыт и традиции страны [314]. С подобной философией можно мутить воду неограниченно долго, а каждую неудачу оправдывать тем, что революция пока еще «не вобрала социалистический опыт страны». Что же: сделаем заваруху в другом месте, может там «вберет». И М. А. Бакунин, не щадя себя, втравливался в революционные схватки во Франции, Австро-Венгрии, Германии; сидел в тюрьмах прусских, австрийских и русских, был сослан на вечное поселение в Сибирь, откуда, разумеется, бежал. А он, между прочим, родовитый дворянин, выросший в атмосфере духовности и уюта, в обстановке «музыки старых русских семей» (А. Блок) [315].

Идеальная питательная среда для таких деятелей – социальные перетряски, когда экономика еще не стала стабилизирующей доминантой общества, когда оно действительно расслоено и градус недовольства достаточно высок. В такой ситуации возбудить эмоции обманувшихся в своих надеждах людей принципиального труда не составляет.

М. А. Бакунин отрицал классовую борьбу как главный фактор исторического процесса, расходясь в этом с К. Марксом, он был против организации нового государства в итоге революции, потому и стал идейным вождем русского анархизма.

Правда, в 60-70-х годах XIX века ни бакунинский анархизм, ни марксизм политической погоды в России еще не делали, они были достоянием одиночек. Основными возмутителями спокойствия тогда являлись так называемые народники. Эти вообще не обременяли свой интеллект какой-то конкретной теорией, их вполне устраивал демагогический тезис «заботы о благе народа». А духовной их пищей оказалось уж вовсе уродливое для православной России течение - нигилизм.

Его идейным глашатаем почитался молодой человек, абсолютно не знавший реальной русской жизни, но успевший извериться во всем, ожесточенный публицист Д. И. Писарев. Он прожил всего 28 лет, утонув в 1868 г. в море; из них более 4 лет провел в Петропавловской крепости. Успел, однако, «ниспровергнуть» А. С. Пушкина и возвеличить Н. Г. Чернышевского. Одним словом, своим бойким пером пытался взъерошить всю русскую культуру. И его любили, им зачитывались, им восхищались…

«Русский нигилизм, – писал Н. А. Бердяев, – отрицал Бога, дух, душу, нормы и высшие ценности… Возник он на духовной почве православия… Это есть вывернутая наизнанку православная аскеза, безблагодатная аскеза» [316].

Народники не только «в народ ходили», они и бомбами швырялись. Все террористы второй половины XIX века – их выкормыши. Суть этого невиданного ранее явления тонко схватил А. Камю: «Всю историю русского терроризма, – писал он, – можно свести к борьбе горстки интеллектуалов против самодержавия на глазах безмолвствующего народа» [317]. Как видим, и в это время вокруг сонного тела России суетились только нетерпеливые интеллигенты, а народ по-прежнему «безмолвствовал».

Почему? Да потому только, что народу (читай – крестьянству) были абсолютно чужды стенания интеллигенции о свободе, правах, конституции. Все эти слова были чужими, непонятными. А потому ходоков в народ гнали, били, сдавали полиции.

И. И. Петрункевич вспоминал, что когда в 1879 г. он встретился с Н. К. Михайловским, то тот стал требовать от земцев, чтобы те боролись за передачу земли крестьянам. «Народу, – сказал Михайловский, – наплевать на вашу помещичью конституцию. Когда народ возьмет власть в свои руки, он сам напишет свою конституцию, какой вы ему не дадите» [318]. Н. К. Михайловский, само собой, был на стороне народовольцев и скорее приветствовал их террор, чем словесную борьбу интеллигенции за конституцию.

Хотя в главном и Михайловский ошибся – народу в те годы было глубоко наплевать и на народников_террористов и на тех, с кем они боролись.

…Даже выборочная хроника террористической бессмыслицы народников и та потрясает [319].

4 апреля 1866 г. Дмитрий Каракозов у входа в Летний сад Петербурга стреляет в Александра II. Царя заслонили. Террориста повесили.

24 января 1878 г. интеллигентная девушка Вера Засулич пришла на прием к петербургскому градоначальнику Ф. Ф. Трепову и, мстя за надругательство над заключенным в тюрьму студентом А. С. Боголюбовым, в упор стреляет в генерала, внебрачного сына Николая I и личного друга Александра II. В этой истории поражает даже не факт самосуда, а то, что присяжные оправдали беззаконие. Суд стал судить «по справедливости», а не по закону. Для тех, кто оправдал Засулич, как считал Л. Н. Толстой, «вопрос был не в том, кто прав, а кто победит. Все это, мне кажется, предвещает много несчастий и много греха» [320]. В тот же день он пишет своему другу публицисту Н. Н. Страхову: «Засуличевское дело не шутка. Это бессмыслица, дурь, нашедшая на людей недаром. Это первые члены из ряда, еще нам непонятного, но это дело важное. Славянская дурь была предвестница войны, это похоже на предвозвестие револю-ции» [321].

4 августа 1878 г. на Михайловской площади Петербурга, средь бела дня, на глазах зевающей публики член террористической организации «Земля и Воля» Сергей Кравчинский кинжалом убивает шефа петербургских жандармов Н. В. Мезенцева и… скрывается.

2 апреля 1879 г. около Дворцовой площади еще один землеволец Александр Соловьев стреляет в царя. Александр II остался невредим, а Соловьева повесили.

26 августа 1879 г. исполнительный комитет «Народной воли» выносит смертный приговор Александру II. За царем началась настоящая планомерная охота.

19 ноября 1879 г. террористы, устроив подкоп под полотном железной дороги недалеко от Москвы, взорвали царский поезд. Царя вновь спасло Провидение. Еще два покушения в том же году окончились, слава Богу, безрезультатно.

5 апреля 1880 г. Степан Халтурин устроил взрыв в Зимнем дворце. Причем организовал его предельно бездарно. Царь и его семья остались невредимы. Зато 19 солдат лейб-гвардии Финляндского полка были убиты, 48 – ранены. Величественное, но сильно порушенное надгробие невинным жертвам этой бессмысленной жестокости можно увидеть на Смоленском кладбище Петербурга. И на этот раз террористу_фанатику удалось скрыться. Он еще успел убить в Одессе военного прокурора Стрельникова, после чего и был казнен.

И после всех этих бесчинств Александр II 6 августа 1880 г. упраздняет III Отделение (охранное), уволив 72 сотрудника. Какой логикой он руководствовался, трудно сказать. Зато террористы этот жест монарха по-своему оценили.

1 марта 1881 г. они-таки царя_освободителя убили. Вершила это злодеяние радикальная интеллигентская молодежь: 25-летний Игнатий Гриневицкий, 30-летний Андрей Желябов, 20-летний Николай Рысаков, 28-летняя Софья Перовская, 22-летний Тимофей Михайлов, 28-летний Николай Кибальчич, 26-летняя Геся Гельфман. 3 апреля на Семеновском плацу Петербурга шестерых повесили. Беременную Гельфман приговорили к бессрочному заключению, где она, родив дочь, в 1882 г. умерла.

Чего же добивались эти фанатики? Неужели они не понимали, что недостатка в таком добре, как шеф жандармов или градоначальник, в России никогда не было? Понимали, конечно. Но они учуяли невидимую связь между либерализмом александровских реформ и вседозволенностью, они знали о недовольстве разных слоев общества практической реализацией реформ и видя, что интеллигенция уже проснулась и поспешила обрадовать страну спасительными рецептами, пытались своими варварскими акциями разбудить еще и народ. А то, что он сотворит, когда проснется, им было неведомо.

Главный итог «освободительного террора» и прежде всего убийства императора 1 марта 1881 года – это полная десакрализация монархической власти. А коли царь перестал восприниматься как помазанник Божий, то сама идея монархии с этих пор перестала цементировать нацию. Кстати, периодическая печать в то время о раздробленных ногах царя писала много больше, чем о самой сути этого варварства [322].

И уж вовсе непостижимо, что многие русские интеллек-туалы и даже западная интеллектуальная элита поддерживали идею террора. Вот лишь несколько выборочных примеров.

На имя Александра III сразу после убийства стали поступать тысячи сочувствующих писем. И среди них встречались такие, в которых пытались убедить наследника помиловать цареубийц – не отвечать кровью на кровь. Так считали Л. Н. Толстой, В. С. Соловьев и некоторые другие. Вот как, к примеру, аргументировал свою позицию Л. Н. Толстой: мол, царя русского убили не личные враги его, «но враги существующего порядка вещей; убили во имя какого-то высшего блага всего человечества» (? __С.Р.). Толстой считает: Александр III должен понять, что «для того мнимого общего блага, которого они ищут, они должны желать убить и Вас» [323]. Хорошенькое утешение, ничего не скажешь.

Мне лично более понятна и более близка реакция на террор А. П. Чехова: «Я слышу как радуются смерти Толстого (Д. А., министр внутренних дел и шеф жандармов. – С.Р.), и мне эта радость представляется большим зверством. Не верю я в будущее тех христиан, которые, ненавидя жандармов, в то же время приветствуют чужую смерть и в смерти видят ангела избавителя. Вы не можете себе представить, до чего выходит противно, когда этой смерти радуются женщины» [324].

В. И. Вернадский вспоминал, что разговоры в его семье по поводу цареубийства «не были сочувственны – но я еще сейчас помню, как Саша (Неелов, родственник Вернадских. – С.Р.) говорил о жестокости убийства. Вечером были гости и были веселы, мне кажется, некоторые поздравляли друг друга. Но отец был взволнован и задумчив… Меня неприятно поражала радость убийству, но я согласно всем считал, что это факт положительный» [325].

Отчего же такие крайности в суждениях, вообще-то умным людям не свойственные? Скорее всего от неудовлетворенности повседневностью и явной растерянности. Под лавиной нерегулируемых реформ, обрушившихся на неподготовленное русское общество, оказались все слои населения – от крестьян до высоколобой интеллигенции. Приближенные Александра II, уже после выстрела Д. Каракозова, всячески советовали ему поднатянуть вожжи, принять меры, чтобы страна планомерно развивалась, а не митинговала. И, как вспоминал известный русский юрист А. Ф. Кони, Александр уже начал остывать к своему реформаторству, да слишком поздно – джин был выпущен из бутылки.

Александр II взвалил на себя непосильную ношу, он не имел ни собственных идей, ни нравственных сил, чтобы противостоять расхристанному российскому обществу. И не обладал он к тому же решающим качеством любого преобразователя – умением подбирать кадры для практической реализации своих начинаний. Все современники дружно писали о «бездарных», «трусливых», «тупых» министрах правительства Александра II, а для чиновников рангом ниже вообще не находили подходящих благозвучных эпитетов в русском языке. Как вспоминал И. И. Петрункевич, «правительство мало _ помалу утрачивало всякое чувство единства со своей страной и все более видело в ней только враждебный лагерь и ничего другого» [326].

Итак, 60-е годы XIX века – это время романтических верований. Все пришло в движение: все предлагали, спорили, настаивали, требовали. Ведь теперь все стало можно, и интеллигенция начала удовлетворять свой ненасытный аппетит.

Уже в самом начале 60-х годов «заволновалось» студенчество, да так и не смогло остыть в продолжение всего царствования Александра II [327]. А что проку от вполне разумной университетской реформы, коли она сама по себе существовать не может, коли она стерилизуется чиновниками Министерства народного просвещения, взлелеянными прошлым режимом, который внушил им устойчивый животный страх перед любой инициативой. Что они могли сделать? Только одно: с искренней радостью угробить даже монаршее начинание.

Уже знакомый нам А.В. Никитенко так характеризует деятельность последовательно сменявших друг друга министров народного просвещения: А.С. Норова, возглавлявшего это министерство с 1854 по 1858 г. как «расслабляющую», Е.П. Ковалевского (1858-1861 гг.) как «засыпающую», Е.В. Путятина (1861 г.) как «отупляю-щую», А.В. Головнина (1861-1866 гг.) как «развращающую» [328]. Затем министром стал граф Д.А. Толстой (1866-1880 гг.), деятельность которого уже мы назовем «отрезвляющей». Именно при нем российские интеллектуалы окончательно прозрели и познали истинную цену доморощенного либерализма.

«Власть никем не уважается, – пишет А. В. Никитенко, – о законе и законности и говорить нечего: они и прежде имели у нас только условное своеобразное значение, т.е. настолько, насколько их можно было обойти в свою пользу» [329].

Интеллигенту всегда обидно, когда его дурачат красивыми словами. Он, как ребенок, верит всем посулам, а затем, разочаровавшись, изливает ведра желчи на обманщиков. Дневник А. В. Никитенко – прекрасная тому иллюстрация.

«Мы, как дети, – пишет он 18 января 1867 г., – поверили чему-то хорошему, забыв, что в сей стране все спокон века было и есть ложь и произвол, – чему, вероятно, и предназначено быть до скончания веков» [330].

Прошло всего несколько лет после объявления высочайшей воли об освобождении периодических изданий от цензуры, как власти опомнились и устами шефа жандармов П. А. Шувалова объявили о непременном своем желании «зажать рот печати». И зажали. Один за другим стали закрываться журналы, все больше статей стали «непроходными», пресса с каждым годом мягчала и становилась, как в старые времена, безопасной для властей.

Прозрели и в Министерстве народного просвещения: в 1872 г. издали циркуляр, по которому допуск в университет имели лишь окончившие классические гимназии, а реалисты, т.е. в массе своей дети разночинцев и интеллигенции, в университеты попасть практически не могли. В 1875 г. назначили комиссию во главе с И. Д. Деляновым по пересмотру университетского устава: старый теперь казался слишком либеральным, пора было узаконить традиционное для России отношение к высшему образованию и науке.

Одним словом, александровский либерализм привел, в частности, к тому, что правительство в своей реальной повседневной работе делало все от него зависящее, чтобы на традиционные государственные институты либеральный дух не распространялся.