"Первый из первых или Дорога с Лысой горы" - читать интересную книгу автора (Куликов Виктор)

ГЛАВА 10 ПРАЗДНИК БЕЗ КУРАЖА — НЕ ПРАЗДНИК

Как верно подметила Ангелина Тютюк, перемирие между Шляпой и Грозным стало настоящей и неприятно озадачившей многих сенсацией.

Во всяком случае публика, втекавшая в фойе драмте-атра на церемонию открытия фестиваля и состоявшая в основном из московских да местных политиков, начальников и журналистов, только об этом перемирии и говорила, строя самые невероятные и противоречивые догадки о том, к чему оно может привести. О фестивале и его открытии не вспоминали. Но и о случившемся предпочитали рассуждать вполголоса, словно чего-то опасаясь.

И первым, кто высказался во всеуслышание, стал, естественно, Брык, который явился в театр раньше Худобина, иначе первым стал бы тот.

Итак, войдя в фойе в сопровождении многочисленной свиты, оглядевшись и догадавшись по напряженном молчанию, чего от него ждут, Брык, будто бы обращаясь к своему пресс-секретарю, громко и решительно изрек:

— Наших политических противников не спасут никакие поспешные союзы и дегенеративные мезальянсы. Их место — на панели! Но и там их услугами воспользуются только беспринципные ублюдки, которые понимают демократию как возможность безнаказанно торговать убеждениями. Но россияне не дураки. Они прекрасно понимают, что не каждую шляпу следует надевать себе на голову и что даже самый грозный пес боится плетки. А уж плетка у нас всегда наготове!

С гневным лицом, словно его не порадовал шум, который вызвало среди журналистов заявление о плетке, Брык двинулся по лестнице на второй этаж к еще закрытому входу в зрительный зал.

А журналисты снова схватились за блокноты и ручки, включили диктофоны, потому что в холл стремительно вошел Худобин. Весь из себя напомаженный, расприче-санный, наглаженный и при попугаистом галстуке.

Оглядевшись, Худобин прямиком направился к лестнице, по которой за минуту до него поднялся Брык. И уже занося ногу на первую из ступенек, ни на кого не глядя, выдал:

— Бойтесь данайцев, предлагающих дружбу! Ибо ни один вчерашний друг, став врагом, не нагадит так, как вчерашний враг, набившись в друзья. Всех перевешаем, рсех, всех, всех!

…Поскольку фестиваль, скромно названный «Все звезды», был посвящен столетию кинематографа, то сцену драмтеатра оформили под кинопленку, так что основное действо должно было происходить как бы в одном грандиозном кадре, над которым жирным серебром красовались цифры 100.

Заметим для особо любопытных, что никто из заполнивших подновленный и пышно украшенный гирляндами живых цветов зал не имел никакого представления о том, как будет проходить открытие. Что в общем-то не принято. Поскольку хотя бы актеры, рассевшиеся в партере, но должны были знать, что от них требуется. Ведь не может же открытие обойтись без парада, скажем так, виновников торжества! Раз фестиваль актерский, то актеры должны выйти на сцену. А для того, чтобы выйти на сцену торжественно, с подобающим величием, они должны знать: когда, как, кто за кем, ну и так далее. Сами понимаете.

Но никто не посчитал нужным познакомить их со сценарием открытия даже в самых общих чертах. И это было странно.

Странно? Председателю братства это показалось не только странным, но подозрительным. А после того, как какой-то заджинсованный тип, отрекомендовавшийся Поцелуевым, самым нахальным образом стал выпроваживать его из-за кулис, улыбчиво обещая, что все будет тип-топ, хоккей и полный финиш, а посторонним здесь делать нечего, Заваркин вообще очумел и чуть не треснул от негодования по швам.

Это кто здесь посторонний? Он???

Да вы сами-то кто такой? Откуда взялись, и кто вас сюда пустил? С какой стати вы тут раскомандовались?

Любой другой на месте Поцелуева от пафоса и праведного возмущения, с которым все это было сказано, от крутого напора Заваркина стушевался бы и попятился, А заджинсованному — хоть бы хны!

Возликовав и довольно потирая руки, он игриво спросил:

— Вы хотите знать, откуда я взялся?

И почти вплотную приблизившись к уху не успевшего отпрянуть Заваркина, что-то быстренько прошептал. Совсем короткое слово.

Какое именно? Этого мы и предположить не беремся. Однако судя по тому, как густо покраснел председатель братства, произнесенное Поцелуевым слово было чрезвычайно нежным. Иначе с чего бы Заваркину краснеть как от неожиданного признания в любви?

Пока он, краснея, собирался с мыслями, заджинсованный сказал:

— Раскомандовался же я здесь потому, что назначен сэром Девелишем Импом распорядителем церемонии открытия. Еще вопросы имеются?

Имя сэра Девелиша Импа пыл Заваркина поумерило, но прямо так сразу сдаться, отступить перед сомнительным типом помешал гонор.

Вот он и поинтересовался:

— Вы подтвердить это чем-то можете? Документ у вас какой-нибудь есть?

Поцелуев побледнел, схватился руками за голову, взвыл, как восточная женщина у тела покойника и, закачавшись из стороны в сторону, запричитал:

— Где мои документы?! Как я живу без них? Куда делись мои бедные ксивы, ксероксы и факсы?! Украли, украли! Как пить дать, их у меня сперли! В этом мире воруют все! А честное имя, деньги и документы тащут, сволочи, в первую очередь!.. И что же мне, сиротинуш ке, без них делать? Кто мне поверит, кто меня приголу бит, как в баню пустят? А на биржу?.. Да на биржу меня теперь ни одна собака не пустит! На пушечный выстрел…

Ничего не понимая, Заваркин смотрел на Поцелуева с раскрытым ртом.

— Вы что, господин По… — попытался председатель успокоить заджинсованного.

— Я — гражданин! — оборвав причитания, резко воскликнул Поцелуев. — И это звучит гордо!

Тут он вонзился в Заваркина таким взглядом, что председателю показалось, будто его притягивают к Поцелуеву двумя канатами.

Поцелуев же зашипел:

— Документы вам показать? Без них человеку не верите?.. Выходит, честные глаза и золотое сердце уже за документ не считаются?.. Вот вам мой документ! — и Поцелуев молниеносно маханул волосатым кулаком председателю по физиономии, попав со снайперской точностью по левому глазу, который сразу же, с готовностью, и заплыл мертвенно-желтым бугром, оттенившись снизу гвардейским синяком цвета перезревших слив, заполонивших в те дни тверской городской рынок.

— Ну как, документ устраивает? — с бандитской усмешкой спросил Поцелуев.

— У-у-убиваютП Спаси-и-ите! — по-бабьи, тонко запищал Заваркин, обмякшие ноги которого вот-вот бы и подогнулись.

В мгновенье ока, черт знает откуда, по бокам от Поцелуева выросла пара амбалов с конопатыми рожами, похожими одна на другую, как два кукиша.

— Кого убивают? Кого спасать? — гаркнули они почти хором.

Видимо, головы амбалов своим содержимым тоже мало чем отличались от кукишей. Ну разве не ясно, глядя на председателя братства, кого убивают, кого спасать? Это ведь все равно, что на похоронах спросить у покойника в гробу «Мужик, ты чего тут разлегся?».

Оторопевший от такой бестолковости кукишеголо-вых Заваркин не сразу сообразил, что сказать, И Поцелуев опередил его.

Отскочив назад, распорядитель церемонии открытия бессовестно заявил:

— Этот господин и буянит! — и указал на Заваркина. — Убрать его отсюда!

— Будет исполнено! — вытянулись по-солдатски амбалы. — А далеко убрать-то?

Ответ у Поцелуева был готов:

— Туда, где ему только и место.

— Иес, сё! — амбалы подхватили председателя братства под локти.

Да вы что? Да как это?! Да не так все! — хотел и пытался сопротивляться Заваркин, но когда тебя держат так, посопротивляешься?

Да, крика у председателя никакого не получилось. Хрип чуть слышный, не более того. А от хрипа толк разве будет?

Зато в голове задергался, забился, как птица в клетке, жуткий вопрос: «Куда они меня? Куда они меня? Ку…»

— На твое место! — раздался в ответ раздраженный голос распорядителя церемонии. — Надоел ты мне.

С этой сумятицей в голове Заваркин не уразумел, что происходит вокруг. А вокруг происходило совсем уж невообразимое.

То есть, внутренний коридор театра, где столкнулся Заваркин с Поцелуевым, его стены, ковровая дорожка пятидесятых годов, двери с облупившейся краской как-то растаяли, яркий свет коридора лопнул, и вокруг Заварки-на, поддерживаемого амбалами, образовалась ветром свистящая темнота, которую протыкали сверху огромные звезды, чужие, не наши.

Как догадался Заваркин, несмотря на отчаянье, разрывавшее его душу, он с амбалами оказался то ли на скале, то ли на утесе, что, впрочем не важно, однако очень и очень высоко над землей, а перед ними, внизу, недосягаемо и равнодушно мерцал огоньками неведомый город.

Из последних сил справляясь с собой, Заваркин спросил, возможно, себя, а возможно, амбалов:

— Здесь мое место?

— Не-а, — с откровенной издевкою в голосе ответил один из кукишеголовых, — место твое — там!

И амбалы пропали, а ветер сейчас же набросился сзади на председателя братства и толкнул его в спину.

Заваркин не устоял, качнулся вперед и шагнул в бездну. Падал он поначалу медленно. Так, что даже успел спросить себя и вопрос осознать: «А где мое место?». Но ответить не смог.

А если не знаешь ты своего места, то зачем же все?

Председатель братства актеров несся стремительнс бездну, падал как камень, со свистом в ушах. И ничего уже не боялся. И ко всему был готов…

Да, Заваркин готов был ко всему кроме того, чтобы вдруг оказаться в обитом изумрудного цвета вельветом кресле в партере переполненного драмтеатра.

Хлопая покрасневшими от ветра и мрака бездны глазами, совершенно пришибленный, Заваркин услышал над собою смущенный голос своей заместительницы Кольц-Шацкой:

— Вот здесь ваше место, Яков Михалыч. Мы решили, что отсюда вам удобнее всего будет подняться на сцену.

И Кольц-Шацкая на цыпочках удалилась…

Заваркин воровато огляделся. Вокруг сидели все больше его подопечные, члены братства. Многие кивали ему и улыбались, шевелили губами, видимо, поздравляя с праздником.

Справа от кресла Заваркина был проход, а слева с трудом втиснулся между подлокотниками Тема Кохрюшик, из-за могучей спины которого сидевшие на четырех рядах позади него видели лишь половину сцены.

Тема был добрым и тихим алкоголиком, никакому лечению неподдающимся, известным бессчетными ролями сказочных богатырей, передовых рабочих, благородных отцов семейств.

Он и в жизни был по-медвежьи силен, и к тому же природа одарила Тему голосом проголодавшегося быка, выпущенного наконец-то на нетронутое стадом июньское поле.

И вот пока Заваркин, осваиваясь, вертел головой, на весь партер, на весь зал проголодавшийся бык поинтересовался:

— Слышь, Яшка, ты где по морде-то схлопотал? Кто же тебе так харю отделал?.. Небось к брюнетке какой-нибудь в гости навязался, ты ведь брюнеток любишь, да?

А там не вовремя с работы вернулся муж. Угадал?

Одного мгновенного взгляда Заваркина хватило на то, чтобы Тема осекся. И понял, что навечно занесен в черный список председателя братства. Что ни творческих встреч ему в Сочи и Риге, ни места в делегации, едущей обмениваться опытом в Иерусалим, ни приглашений на круглые столы с итальянскими продюсерами, ни членства в жюри фестиваля в Анадыре не видать никогда.

Жадно сглотнув, Кохрюшик сжался до безобразия в кресле и попробовал оправдаться:

— Да я чё? Да я пошутил! Ты ведь брюнеток никогда не любил. Терпеть их не мог. Помнишь официантку в Самаре? Ну когда «Тридцать трех богатырей» снимали?

Ты ее уже на третий день послал, сказал, что это была роковая ошибка, и как бы еще после нее не пришлось лечиться. Но это была официантка, их проверяют, поэтому лечиться тебе пришлось не после нее, а после этой рыжей стервы из филармонии, которая нам все творческие встречи устраивала… Да хватит дуться, Яш!

Видит Бог, всем, кто в то время сидел в зале, фантастически повезло, что под рукой у Заваркина не оказалось ни автомата замечательного изобретателя Калашникова, ни пистолета, ни гранаты какой-нибудь кисленькой, то бишь лимонки.

Иначе господам и гражданам, заполнившим театр и не знакомым с планом эвакуации из него, пришлось бы туго…

Как бы там ни было, но поднявшийся от слов Кохрюшика хохот и вообще всю ситуацию подавили раскаты фанфар, от которых в зале стало еще светлее.

Все взоры устремились на сцену, заставленную цветами и картонными фигурами самых известных кинематографистов всех времен и народов в полный рост.

Повернулся к сцене и пышущий негодованием Заваркин. Повернулся и немедля дернулся назад. От испуга. Потому что на сцене он увидел… Поцелуева!

Тот выпорхнул на нее игривой походочкой, затянутый в белый фрак, во всем остальном тоже белом. Как невменяемый жених, радующийся женитьбе. И только широкий пояс его был пронзительно алым.

Заняв позицию пред микрофонной стойкой у рампы в центре сцены, Поцелуев обвел зал счастливым взглядом, несколько раз кому-то попутно кивнул, кому-то подмигнул, кому-то состроил рожицу.

Затем, расправив плечи, поднял правую руку, звонко щелкнул пальцами. И из оркестровой ямы галопом вырвалась и закачала стены зала мелодия канкана, а из-за кулис на сцену выгарцевали двенадцать танцовщиц и давай, и давай!

Одеты красавицы были в коротенькие, просторненькие, донельзя прозрачные рубашоночки, под которыми ни-че-го.

Ну то есть совсем-совсем ничего. Из одежды. Зато не из одежды, н-да-а-а, доложу я вам…

Челюсти у джентльменов в зале акульи клацнули и отвисли, глаза из орбит повыпрыгивали, виски вспотели. Дамы зажевали губами, переносицами наморщились. И улыбались обиженно. Вздох восхищенья, обиды и сладострастья медленно-медленно перерастал в аплодисменты, которые затем стремительно взмыли под потолок, растревожили звонкотелую люстру, и обрушились вниз уже овацией. Обрушились, выдавив из сидевших в зале обильные брызги восторженных криков и свиста.

И вот когда общий ажиотаж достиг того пика, с которого оставалось только проткнуть потолок, Поцелуев взмахнул рукой. Сраженный его взмахом канкан умер мгновенно, красотки со сцепы испарились, а саму сцену накрыл мрак, из которого одинокий прожектор высвечивал только распорядителя церемонии.

— Ну-с, мои разлюбезные, оттянулись? — обратился он с пиратской успешкой к залу.

Изумленный зал притих еще непробиваемей.

— Молчите… — констатировал Поцелуев задумчиво. — Может и не начинать тогда?

Ему ответил известный всем голос из центральной ложи:

— Нет уж, будьте любезны!

— Вы настаиваете? — полюбопытствовал распорядитель.

Знакомый всем голос зазвучал с раздражением:

— Более чем…

— Хорошо, драгоценный Макар Электросилович, будь по-вашему! — Поцелуев отпрыгнул в сторону, развернувшись при этом к залу спиной, и выбросил обе руки вверх, как иллюзионист ва время коронного номера.

Из мрака сцены незамедлительно послышались металлический лязг, гул и рев, и со сцены в зал вылетел на полных парах несущийся паровоз, тянувший за собою допотопные вагоны.

В зале поднялся визг, заметались перепутанные зрители.

Но поезд, не причинив никому никакого вреда, никого не подмяв под колеса и даже вскользь не задев, промчался сквозь зал и исчез. Как будто его и не было.

Правда в воздухе после него плавали клоки отдававшего свежестью пара, пахло просмоленными шпалами, и кружили, оседая на пышные прически, парадные платья и плечи дорогих пиджаков, лоскутки сажи.

— Да, мои распрекрасные, это был тот самый поезд, — перекрывая ропот собравшихся, сообщил Поцелуев. — Именно тот, с которого все и началось!.. И право, мне как-то неловко, что в зале, где столько кинематографистов, многие приняли его за что-то другое. Ну да вечная сила искусства в ловком обмане и заключается. А чем талантливее люди, тем легче они на обман попадаются… — он развел руками и спросил: —Ну что, продолжим?

— Танки пускать будем или дирижабли? — отозвался из зала известный режиссер Распуздрач, но голос его звучал не так уверенно и саркастично, как ему самому хотелось бы.

Левая бровь распорядителя капризно изогнулась.

— Интересная мысль! Извольте…

И позади Поцелуева зарычали бульдогами моторы. На сцену выбрался один бронированный монстр, второй. Стволы их пушек опустились, прицеливаясь в середину зала.

А в это же время под потолком закружили штурмовики, то и дело пикируя и роняя вниз вой падающих бомб.

Залопались взрывы, послышались крики «Огонь, огонь, мать твою!.. Противотанковым заряжай!». Свистели осколки, долбили воздух пулеметные очереди.

Зрители в партере сползли с кресел и непонятно как попрятались под сиденьями.

Спас их все тот же знакомый голос из центральной ложи:

— Прекратите немедленно! Что за обострение конфликтности?!

Поцелуев послушно дважды хлопнул в ладоши.

Звуки битвы замолкли, зрители осторожно выбрались из-под кресел. Помятые, побледневшие, с испорченными прическами.

От прекрасных дам исходил аромат не французских духов, но гари.

С беззаботной улыбкой взиравший на все происходившее Поцелуев воскликнул, адресуясь к центральной ложе:

— Нет, вы воистину миротворец, драгоценный Макар Электросилыч! Что бы мы без вас делали?.. — тут он забегал глазами по партеру. — А как вам, господин Распуздрач, понравились танки?.. Вы ведь танки заказывали?.. Получили?.. Ну и как они?

Распуздрач промямлил нечто малопонятное.

— Ну и славно! А дирижаблей, простите великодуш но, не было. Не осталось на складе. Только летающие крепости нашлись. Но если вам дирижабли позарез нужны…

Поцелуев исполнил жест, который должен был заверить режиссера в том, что если дирижабли тому во как нужны, то распорядитель их для него раздобудет. Во что бы то ни стало.

— Вы подумайте. А надумаете, не стесняйтесь… — совсем уже миролюбиво произнес Поцелуев. — Должен сообщить вам, мои разлюбезные, — обратился распоря дитель ко всему залу, — что торжественную церемонию открытия нашего фестиваля, посвященного замечательному юбилею кинематографа, мы начали и с прошлого в виде поезда, на котором кино ворвалось в наш мир, и с эффектов, которые будут использоваться при съемках фильмов в недалеком будущем, если специалисты возьмут, как говорится, на вооружение самые последние достижения исследовательского центра сэра Девелиша Импа. Ну а теперь я хочу передать слово господам, просто жаждущим поздравить всех нас с предстоящим юбилеем. Итак…

Поцелуев снова отошел в сторону. На сцену обрушился свет, заставив зрителей зажмуриться. Зал наполнился волнующей всем известной мелодией, в звуках которой картонные фигуры известнейших кинематографистов всех времен и народов начали одна за другое оживать и подходить к рампе.

Точнее, они не подходили, а подплывали к ней. Подплывали на волнах мелодии, сочинил которую один из них. Вон тот, щупленький, невысокенький, в котелке и дурашливых ботинках, с трогательными усиками…

От рампы они улыбались сидевшим в зале. И глаза их были туманны. Наверное, от слез, от растроганных чувств. Кое-кто из них покачивал поднятой рукой. То ли приветствуя, то ли прощаясь. Кое-кто кланялся.

И ни один из сидевших в зале не заметил, что вышедшие к рампе не роняли на пол теней.

Несколько секунд постояв перед зрителями, гении растворились в воздухе, а вдоль заднего занавеса сцены уже выстроились их картонные фигуры. В полный рост.

— Да-а-а, — кашлянув, начал Поцелуев, вернувшись к центральному микрофону, — хорошо быть мертвым гением. Тебя обожают все. А оживи кто-нибудь из них сейчас… Эхе-хе-хе… Господин Заваркин первый бы его и не поставил на очередь в круиз по Средиземному морю. — Правду я говорю, Яков Степанович?

Заваркину захотелось раствориться в воздухе вместе с корифеями… Не получилось.

— Будьте добры, многоуважаемый председатель братства, — не отставал от него распорядитель, — пройдите на сцену. Ваш выход!

Прожектор выловил Заваркина среди всех остальных, и председатель почувствовал, как его приподнимают из кресла.

Что оставалось бедному Якову Степановичу? Ничего ему не оставалось, как только добровольно подняться и зашагать по проходу к сцене, а потом и встать рядом с Поцелуевым, встретившим его самой дружелюбной улыбкой.

— Что у нас по программе дальше? — спросил пред седателя Поцелуев.

И надувшийся Заваркин ляпнул такое, чего от себя не ожидал никак:

— Не скажу. Зал зашикал.

— Как это? — развел руками Поцелуев.

— Очень просто, — гнул свое председатель, все больше и больше теряясь от собственных слов. — Не скажу и все тут!

— Даже под пытками?

— Хоть четвертуйте!

Поцелуеву эта мысль понравилась.

— Четвертовать?.. — переспросил он, смакуя это жуткое слово. — Великолепное предложение! Что скажет многоуважаемое собрание? — он повернулся к за лу. — Четвертовать господина Заваркина, или какую другую казнь ему учинить?

Вопрос его расколол зал на несколько групп. Самая многочисленная из них требовала председателя четвертовать и незамедлительно, чтобы церемонию открытия не затягивать. Другая шумно настаивала на том, что четвертовать его слишком много чести, что председателя будет достаточно просто вздернуть, и дело с концом. И только третья группа, вернее, группка, пыталась убедить, что временно Заваркина нужно помиловать, что с него с лихвой хватит и заурядной порки. Можно брючным ремнем, который в наличие имеется. Вот возьмите и приступайте.

— Знаете что, — послышался из центральной ложи всем хорошо знакомый голос, привыкший повелевать.

— Я весь внимание, — мгновенно ответил Поцелуев. — Чего изволите, Макар Электросилович?

— Вы эти свои лже-демократические штучки бросьте! — с похохатыванием предложил Макар Электросилович. — Поезда, понимаешь, пускаете, бомбардировщики с танками…

Бомбардировщиков у нас не было. Штурмовики, признаюсь, запускал! — кающимся голосом загнанной в угол сарая лисицы оправдывался Поцелуев. — А бомбардировщики у нас были только с водородными бомбами. Поэтому я их сюда запускать не решился… Но прошу прощения за то, что перебил, Макар Электросилович. Вы какое-то пожелание имеете?

В центральной ложе откашлялись, потом сказали:

— Я думаю, надо бы сначала от правительства поздравление участникам и гостям фестиваля зачитать.

А уж потом кого угодно четвертуйте, вешайте и порите.

Не возражаете?

Поцелуев подобострастно замахал руками:

— Что вы, что вы?! Давайте сюда! Прошу вас! — распорядитель крикнул за кулисы: — Девочки! — потом в оркестровую яму; — Маэстро!

Музыканты вдарили туш.

Из-за кулис, пересекая сцену, в зал, к ложе направились две красотки из танцевавших канкан в самом начале. И все в тех же изумительно прозрачных рубашонках.

Когда девицы вернулись из ложи в зал, где вспыхнул весь верхний свет, ведя под руки внушительных форм господина с сединой и в тяжелом правительственном костюме, все присутствовавшие встали и зааплодировали.

Двигаясь по проходу, Макар Электросилович улыбался суровой улыбкой знающего себе цену человека и не совсем равнодушно косился на сопровождавших его красоток.

На сцене, у микрофона, Макар Электросилыч вытянул вперед обе руки и, глянув на них, растерялся. Потом стал удивленно озираться.

Заозирался и Поцелуев.

Но ничего на сцене не обнаружив, спросил:

— Что-нибудь потеряли, дорогой Макар Электросилыч?

— Э-э-э…

— Никак папочку с приветствием где-то оставили?

— Ну, в общем… — неохотно подтвердил Макар Электросилович.

Поцелуев затряс головой сокрушенно:

— Ай-я-яй!.. А без бумажки не можете?

— Могу, но хотелось бы в деталях и тонкостях.

Распорядитель церемонии понимающе кивнул:

— Конечно, конечно!.. — и без всякого перехода спросил: — А вам какая из этих двух девушек больше нравится? — он указал рукою на стоявших справа от Макара Электросиловича девиц. — Светленькая или же темненькая?

Макар Электросилович совершенно для него неподобающе хихикнул. И признался:

— Темненькая.

— Значит, Эльзочка, — сказал Поцелуев и приказал светленькой: — Ты, Катюша, можешь идти пока. Но далеко не уходи. Вдруг и любитель шатенок найдется.

Нервируя мужскую половину зала плавным покачиванием бедер, Катюша прошла за кулисы. А Поцелуев предложил брюнетке:

— Эльзочка, детка, верни, пожалуйста, многоува жаемому Макару Электросиловичу его папку с привет ствием!

Красавица из-за хрупкой своей спины непонятным образом достала и протянула Макару Электросиловичу элегантную черную папку, чем несказанно его обрадовала.

— Вот видите, у нас ничто не теряется! — торжество вал распорядитель.

Макар Электросилович неторопливо взял папку, благодарно кивнул девице, приблизился к микрофону и, откашлявшись, начал:

— Дорогие друзья! Коллеги! Да, не удивляйтесь, именно — коллеги, поскольку и вы, кинематографисты, и мы, члены правительства, делаем одно дело. Мы помо гаем нашему народу, нашей стране выжить… Собствен но, только благодаря нам он до сих пор и жив!

Зал прервал Электросилыча бешеным рукоплесканием.

А Поцелуев обернулся к Заваркину, который все это время, в глубине сцены, удерживаемый теми же кукише-головыми амбалами, безуспешно боролся с одолевшей его девятибалльной икотой.

Амбалы сцапали председателя еще в разгар дискуссии о том, какой казни он более всего достоин. Сцапали, от рампы ненавязчиво, с улыбками оттащили и так и не отпускали. Поначалу Заваркин силился, дергался, а теперь лишь нелепо корчился. Но высвободиться из стальных объятий не смог. Лишь окончательно обезумел, да заработал эту самую девятибалльную икоту.

— Приготовьтесь, — посоветовал председателю Поцелуев, — скоро ваш выход! Электросилыч с улыбкою доброго барина переждал рукоплещущую бурю и продолжил:

— Нет, в самом деле, дорогие друзья! Разве может страна жить без правительства? Нет и еще раз нет!.. Дру гое дело, что правительства в нашей стране раньше были никудышными и вели народ не туда и не так. Вот мы теперь и расхлебываем… А кинематограф? С глубокой древности люди мечтали о кино. Можно сказать, спали и видели во сне серебристый экран, а на нем — Феофила Пискудникова, нашего глубокоуважаемого классика. И вот… — голос Электросилыча зазвенел, — на могучих крыльях «Броненосца „Потемкина“ кинематограф вор вался в наш мир, утверждая в нем гуманизм и вечную тягу человечества к преобразованиям… Мы в правительстве высоко ценим помощь, которую оказывает нам кинема тограф в проведении исторических преобразований. Мы категорически несогласны с недальновидными злопыха телями, утверждающими, что наше кино переживает сейчас кризис! О каком кризисе может идти речь, когда лишь за последние три года на экраны страны вышло столько прекрасных отечественных фильмов. Сколько взрывов в них прогремело, сколько выстрелов прогрохо тало, сколько крови пролито, сколько очаровательных женщин было в них изнасиловано, а семей осталось без кормильцев! Да после просмотра таких фильмов нашим дорогим зрителям, являющимся в то же время и жите лями страны, больше всего на свете хочется плюнуть на жизнь, в которой все это возможно, и устремиться в жизнь светлую, в новый и удивительный мир, который мы и предлагаем им, зрителям-жителям, построить.

Поэтому я и сказал выше, в смысле ранее, что мы с вами коллеги…

В ложе, соседней с центральной, кто-то суфлерски хлопнул в ладоши. Зрители поняли этот намек, и волна оваций накрыла сцену.

Электросилыч принял ее удар с достоинством, с наполеоновскою улыбкой.

— Правда… — он рукою остановил овацию. — И у нашего кино есть еще кое-какие отдельные проблемы и проблемки… Говорят, например, что частенько кинема тографистам не хватает денег. Но о каких деньгах, доро гие коллеги, может идти речь, если нынче даже самый начинающий режиссеришко, который и читать-то не умеет, поскольку из средней школы его выгнали еще в третьем классе и назад не взяли, смету своего фильма составляет в североамериканских долларах? Но мы доллары не выпускаем! У нас в стране другие деньги ходят. Поэтому выделить ему эти самые доллары мы просто не в состоянии. У нас долларового состояния нет… Я лично предпочитаю немецкие марки, а мой зам в квадрате Оголец больше уважает фунты и стерлинги. Я его за это квадратным фунтиком называю. В неофициальной обстановке, конечно…

— А Элъзочку вы как называть будете? В неофициальной обстановке, — безо всякого смущения перебил Электросилыча Поцелуев.

Электросилыч сладко пронзил взглядом и без того невидимую рубашонку красотки, после чего изрек:

— Наверное… ёжиком. Я всех их ёжиками называю. Чтобы не путать.

— Вот и чудненько! — поддержал Поцелуев. — Значит, сейчас вы отправляетесь с Эльзочкой, она же ёжик, неофициальную обстановку, а мы тут с вашего позволения фестиваль откроем. Лады?

Электросилыч еще раздумывал, что ответить, а Эль-зочка уже поднырнула ему под правую руку. Получилось, что Электросилыч обнял девицу за плечи. И они неторопливо направились за кулисы.

Их провожали аплодисментами, все в зале поднялись, слышались подбадривающие крики:

— Большому кораблю — большое плавание!

— Мы мысленно с вами!

— Безумству храбрых поем мы песню! И даже:

— „Спартак“ — чемпион!

Когда зал попритих, Поцелуев как бы про себя сказал:

— Я никогда не сомневался, что Макар Электросйлович — человек редкой отваги. Но таким бесстрашием он удивил и меня!.. Однако пора вернуться к нашим бара нам. Господин председатель, не сочтите за труд, прой дите к микрофону.

Амбалы выпустили Заваркина из тисков и даже слегка подтолкнули.

Оказавшись рядом с распорядителем, Заваркин уставился на него обезумевшим взглядом. Молча.

Не дождавшись от него ни слова, Поцелуев спросил:

— Фестиваль открывать будем?

— Угу, — выдавил с трудом председатель.

— Тогда повторяйте за мной, только громко и членораздельно, — наставлял Поцелуев: — Фестиваль, фестиваль, превращайся в карнавал! Ну?

Заваркин молчал.

Поцелуев недовольно всплеснул руками:

— Экий вы партизан, однако! Так будете повторять, или вас и в самом деле надо казнить?

Заваркин набрал воздуху в легкие и прокричал:

— Фестиваль открыт'.

Распорядитель схватился за сердце:

— Вот так всегда! Даже самого элементарного пору чить никому нельзя. Вечно все опошлят. Придется самому… А вас, мой друг, остается лишь четвертовать, — сообщил он Заваркину и махнул рукой амбалам, которые тут же снова оттащили председателя в глубь сцены.

Поцелуев же, обратившись к залу и хитро улыбнувшись, медленно продекламировал:

— Фестиваль, фестиваль, превращайся в карнавал!

Зрители приветствовали его стоя, колотя в ладоши. Свистя, вопя и улыбаясь.

Из оркестровой ямы сыпанула барабанная дробь, а потом ринулась в зал ураганная мелодия легкомыслен-нейшего из вальсов. И так закрутила все вокруг, что зрители не увидели, как стены театра песочно осели, потолок сделался прозрачным и вовсе пропал. Кстати сказать, вместе с люстрой.

Сцена, балконы, оркестровая яма, кресла, обитые изумрудного цвета вельветом — все, все, все, из чего состоял зрительный зал, все подевалось куда-то. Бесследно и незаметно.

А все, только что находившиеся в зале, под люстрой и биссировавшие Поцелуеву, очутились посреди Театральной площади, больше всего известной в Твери тем, что на ней, на гранитном столбе поставили бронзовую голову Александра Сергеевича, которую почему-то не решились установить на Черной речке.

Над площадью лоснилось звездами глубокое сентябрьское небо, в котором раз за разом, все ярче и шире рассыпались букеты фейерверка.

Легкомысленнейший из вальсов, прилетевший на площадь из ставшего призраком зала, продолжал бушевать, оглушая, пьяня и дома, и деревья, и звезды, и собравшиеся под звездами на площади тысячи людей.

Бее были в масках, в невероятных костюмах, взволнованны и веселы. Карнавал, карнавал, карнавал!

Даже Александр Сергеевич выглядел в этой толпе не привычно хмурым и отрешенным от мирских забот. Бронзовые глаза его двигались и поблескивали обещаньем: „Мне бы ноги, я показал бы вам, что такое веселье. Олухи!“.

И Пушкин был прав. Олухов в толпе хватало…

Но не это важно.

Куда важнее, что очутившемуся вместе со всеми в толпе веселящихся Дикообразцеву показалось, будто хорошо знакомая ему Театральная площадь, небольшая и обычно такая уютная, расширилась до размеров неоглядных.

Ряд колонн перед входом в драмтеатр удлинился, да и сами колонны вроде как подросли, стали толще и отливали мраморной монументальностью. А еще показалось Дикообразцеву, что сейчас на этой новой-старой площади дурачатся не какие-то там тысячи, но десятки, сотни тысяч людей. Он слышал вокруг себя обрывки фраз на незнакомых ему языках, видел людей, от которых просто несло иностранщиной, заграницей. Скрыть этого не могли даже их карнавальные костюмы и маски. Иностранцам у нас не скрыться. И самое любопытное. Дикообразцев слышал чужую речь, осознавал, что говорят не по-русски, но все понимал. И все понимали друг друга.

„Так не бывает!“ — возмутился кто-то мрачный внутри Дикообразцева голосом человека, неделю мучащегося зубной болью.

„Так бывает всегда, если людям делить нечего!“ — столь же решительно возразил другой, тоже вроде внутри Дикообразцева, и не пользовавшийся пока услугами дантиста.

Легкомысленнейший из вальсов не оставлял площадь в покое, но танцевали вальс совсем немногие. Попробуйте-ка в такой толчее повальсировать! А поэтому остальные кривлялись, ну, кто как мог. И примечательно, что ритм и темп устраивали всех и подходили под самый экзотический танец.

Видел Дикообразцев и вознесшихся над толпою поэтов. Они читали стихи: хрупкий юноша с пышными ржаными кудрями и лицом повзрослевшего ангела широко размахивал руками, дирижируя самому себе; старец в белой чалме и дорогом восточном халате, с орлинным профилем и бородкой философа слова растягивал и вглядывался в вечность, перебирая янтарные четки невысокий крепыш в поношенном средневековом камзоле, но с изумительно белоснежным жабо и такими же манжетами, читая сонеты, водил по воздуху гусиным пером, словно прямо сейчас и сочинял свои неумирающие строки.

Эти трое оказались к Дикообразцеву ближе всех остальных. И он напряженно вглядывался в них, с болью в глазах и сердце. Почему-то даже не пугаясь мысли, что это они, они. Настоящие!

Но над толпою виднелись и смуглолицый обладатель пышных бакенбардов, с головы которого слетел цилиндр, но он этого не заметил, и бледный, с изнеженными руками, в тяжелой накидке мужчина, из-за широкого пояса которого торчали рукоятки двух пистолетов, и пышнобородый, седой, читавший стихи о немногословных индейцах…

Дикообразцев смотрел на них, позабыв обо всем остальном. И не замечал, как сужает круги, подбираясь нему все ближе и ближе, человек с изуродованной шрамом левой щекой.

А он, стараясь не выдать своих намерений, двигался Дикообразцеву целеустремленно и, кажется, неотвратимо.

Почему — кажется? Да потому, что ничего — слышите? — ничего неотвратимого нет. Ни-че-го!

Но изуродованный кривым шрамом этого не знал. Полагая, что если цель намечена и так близка, а кинжал, томящийся в ножнах, наточен до искр, которые начинают сыпаться с его кончика под лучами солнца, а рука налита силой и решительностью, то жертве никуда не деться. Изувеченный шрамом ни на миг не сомневался что сейчас, сейчас, через двадцать, через пятнадца шагов он расправится с тем, кого ненавидел так люто долго.

Добавим, что Станиев — а это, конечно же, он подбирался к Дикообразцеву — оказался одетым под обычного римского легионера, и лишь полумесяцы на сандалия. выдавали его происхождение.

И вот когда до ненавистного Вар-Раввана оставалось не больше десяти шагов, и толпа, отделявшая Стания-младшего от ничего не подозревавшего врага, поредела, горячая ладонь Стания легла на рукоять кинжала, в воздухе взлетел хлыстом тревожный окрик «Па-а-астара-нись!». Станий, Дикообразцев и все вокруг них вздрогнули, оглянулись на окрик и шарахнулись в стороны от несущейся на лошадях группы гвардейцев кардинала, за которой торопилась и настигала ее кавалькада мушкетеров.

Дикообразцева толпа унесла в одну сторону, Станиева — в противоположную, мушкетеры же и гвардейцы поспрыгивали с хрипящих коней как раз между ними и тут же затеяли ожесточенную баталию, нападая друг на друга яростно и самозабвенно. Зрители приняли происходившее за розыгрыш, спектакль и не насторожились, даже когда одному из них случайно чиркнули шпагою по руке, и на распоротом рукаве проступила кровь. И только после того как один из гвардейцев, пронзенный насквозь, повалился на землю, задергался, но недолго, и замер, те, кто находились неподалеку, поняли по его погасшим глазам, что бой идет настоящий.

Поднялся крик, началась суматоха. Прибежала какая-то стража в спецназовской форме, с масками на лицах и драгунскими, пышносултанными киверами на головах. Стража побросала и мушкетеров, и гвардейцев, и попавшихся под руку зрителей на асфальт. Всех материла, пинала ногами, обыскивала. На свет божий откуда-то появились два противотанковых гранатомета, автомат узи и пакетик с пластиковой взрывчаткой. А кроме того: четыре не новых томагавка, гладиаторский трезубец, два пистолета Стечкина и один боевой бумеранг.

Эта, последняя, находка отчего-то особенно и взбесила спецназовцев в киверах.

— Чей, сволочи, бумеранг?! Признавайсь по-хорошему! — забегал прямо по спинам брошенных на асфальт самый большой из спецназовцев. — Все равно высчитаем. А высчитаем, ну, тогда…

Пока все это происходило, Станиев потерял Дикообразцева из виду. Но не потому, что, как он думал, Дикообразцева заслоняли толпившиеся наблюдатели сражения и работы спецназовцев.

На самом деле Дикообразцева увели. Кто-то в доспехах, похоже, рыцаря-тамплиера подошел к Александру Александровичу сзади в тот момент, когда спецназовец пытался вытоптать из поверженных на асфальт признание, что злополучный боевой бумеранг принадлежит ему, и потянул Дикообразцева за собой.

Потянул за хитон, в котором тот оказался на площади:

— Вас ждут.

Сказать по правде, Дикообразцеву и не хотелось смотреть на то, как громила с кивером трещит чужими ребрами. Поэтому он без лишних вопросов последовал за тамплиером, который сквозь толпу, продолжавшую в десяти метрах от мушкетерско-гвардейстко-спецназов-ского побоища танцевать, привел Александра Александровича к запряженной четверкой гнедых рысаков дорожной карете с задернутыми окнами.

— Вас ждут, — глухо повторил рыцарь, рукой указав на карету.

Уже переставший чему-либо удивляться Дикообраз-цев открыл дверцу и поднялся в карету.

Там, ослепший от темноты, он услышал тихое взволнованное дыханье. А чуть позже различил и очаровательную девушку, сидевшую напротив него. Девушку с лицом, знакомым миллионам кинозрителей.

— Ты узнаёшь меня? — с робкой радостью, словно не веря, что он рядом, спросила девушка.

Ее вопрос показался Дикообразцеву странным.

— Анечка… Измородина? — уточнил он, подумав, что вообще-то на свете много очень похожих людей.

Добавим, что все люди очень похожи между собой. Другое дело, что эту похожесть мы крайне редко замечаем. Ну да ладно…

Слова Дикообразцева вызвали на лице девушки легкую гримаску недовольства.

— Нет, — донеслось до Александра Александровича.

— Не Анечка. И не Измородина… Но — Анна!

Анна… Анна… Да! Конечно! Анна!

Как мог он забыть то бесцветное утро, тот резкий ветер, который настырно летел им навстречу, не пуская в деревню?

Но ни Анна, ни он внимания на ветер не обратили. Настырности его не поняли. И шли к Гинзе, морщась от коловшего лица песка, наклоняясь вперед под тяжестью вязанок хвороста…