"Сигизмунд Доминикович Кржижановский. Жизнеописание одной мысли" - читать интересную книгу автора

просозерцать себя насквозь - от безначальности до бесконечности. В мире
(хотя бы здесь, на стене) у глаз ползают по циферблатному диску секунды, на
столе раскрыт "Лейпцигский всеобщий календарь", и никому не отпущено сразу
больше чем по одной секунде. А в миросозерцании: ниоткуда не идущая, никуда
не уходящая вечность.
Понятно поэтому, что, когда через два дня после случая с носовым
платком мыслитель, сев к рабочему столу, положил перед Мыслью, меж двух
зажженных свеч, лист чистой бумаги, та отпрянула назад: "Не хочу в буквы".
Но старик делал свое. Борьба была недолга, хоть и упорна: Мысль
выскальзывала из-под пера, выпрыгивала из слов и путала буквы. Но старик,
перечеркнув, расставлял их по-новому, пока наконец ему не удалось, изловив
Мысль в расщеп пера, притиснуть к бумажному листу. Печальной черной строкой
лежала Мысль перед усталыми слезящимися глазами старика: "Возьми меня
назад".
Старик задумался. Он не любил отдавать другим свои слова: перо уже
потянулось к Мысли, миг,- и чернильная черта навсегда бы укрыла ее от чужих
любопытствующих глаз. Но в это время стенные часы начали бить одиннадцать.
Философ не позволял себе засиживаться позже этого часа - ни на секунду, с
первым же ударом часов он отложил перо, задул одну из свечей и, держа
другую в руке, зашлепал туфлями к порогу спальни. А Мысль, вдетая в строку,
осталась лежать одна на бумажном листе, в темной и пустой комнате. Левым
концом строки она была повернута к окну; за окном - небо: теперь небо не
противоречило Мысли - оно было явно звездным. Правым концом строки Мысль
повернулась к комнате: за комнатой комната, за нею крыльцо, за крыльцом
улица, за улицей снова крыльцо, и комната, и еще комната - городок.
Казалось, и здесь все было в согласии с Мыслью, так как никогда городок не
достигал таких моральных высот, как в одиннадцать ночи, когда он поголовно,
всеми своими комнатками, смежив ставни и веки, засыпал. Но, несмотря на то,
что противоречия были "сняты", Мысль, прежде чем уснуть на шершавом
бумажном листе, долго и беспокойно ворочалась с буквы на букву.

III

Наборщик схватил Мысль и, прежде чем она опомнилась, разорвал ее на
буквы; затем, грубо зажав ее в грязных, пахнущих кнастером, свинцом и потом
пальцах, стал втискивать в прорезь верстатки. Верстатка была нестерпимо
узкой. Не давая роздыха, освинцовелую Мысль положили на скос станка под
слой черной остро пахнущей краски - и вдруг ударили печатной доской. Винты
пресса, повернувшись слева направо - раз, и другой, и третий,- сжали ее,
как в тисках: тут сознание Мысли прервалось. Очнувшись, она увидала себя
опять на бумажном листе, но вдетой в какие-то квадратные прямые буквы.
Лист, сложенный вшестнадцатеро, вклеили в книгу, на книгу надели глухой
переплет. Долго швыряли Мыслью: с типографских кип в ящик тележки, с
тележки на половицы склада, оттуда на витрину, с витрины на прилавок, из
рук в руки, пока наконец судьба, сжалившись над бедной Мыслью, не разрешила
ей встать на книжную полку приват-доцента Иоганна Штумпа. Долго никто не
трогал ее. Мысль прикрыло пылинками и снами: вместо звездного неба - сверху
книжные полки, выгнутые грузом книг; вместо морального закона, строящего
свои действительности из действий,- бездейственные буквы, примкнутые к
буквам, за двойным защелком ключа.