"Александр Крон. Капитан дальнего плавания" - читать интересную книгу автора

взаимосвязаны. Яснее всего эта связь проявляется в детстве, лидерами в
своей среде становятся мальчишки и девчонки, наделенные волей или
талантом, точнее - волей и талантом. Это оптимальный вариант. Красота и
физическая сила тоже имеют значение, но второстепенное. Несомненно, юный
Саша Маринеско был в своей школе вожаком. И мне впервые захотелось
представить себе подводника N_1 босоногим одесским мальчишкой, а затем шаг
за шагом проследить тот сложный путь, которым он пришел к подвигу. Задача
непростая, к тому же упиравшаяся в препятствие почти непреодолимое:
говорить о себе Маринеско не хотел и от расспросов уклонялся.
Наша беседа оборвалась на полуслове - за нами пришли из редакции. Идти
было недалеко - редакция помещалась рядом, в том самом здании, где во
время войны был штаб Балтийского флота. Впервые я услышал от самого
Маринеско рассказ о январском походе и атаке на "Густлова". Слушали его
затаив дыхание, были и аплодисменты, и восторженные реплики, и вспышки
блицев, но уже тогда я отметил нечто, никак не вяжущееся с моим
представлением об Александре Ивановиче: рассказывал он плохо. Вяло,
формально, как будто речь шла не о нем самом, а о каком-то другом
командире. Он не делился пережитым, а повторял уже известные цифры и
немногие просочившиеся в печать подробности атаки. Рассказ этот я кое-как
записал и сегодня, перечитывая свою запись, вижу, насколько она бледнее
того, что рассказывали мне потом другие участники похода. Одновременно
угадываю причину: над ним еще тяготел данный себе зарок молчания.
После выступления в редакции мы обедали с Юнаковым. Выпили по стопочке,
Александр Иванович оживился, стал вспоминать всякие забавные истории.
Рассказал о каком-то командире, считавшем своей заслугой то, что в заботе
о подчиненных он регулярно снимает пробу на камбузе и перестал замечать,
как ему уже давно готовят отдельно. Это схема, рассказывал Маринеско в
лицах, с юмором. О выступлении в редакции рассказывать не стал - надо
полагать, был недоволен. Не приемом - собой.
А затем произошло совсем неожиданное - мы вернулись в гостиницу и
разошлись по своим каютам, чтобы отдохнуть, но не прошло и часу, как ко
мне в двенадцатую пришел Александр Иванович и с потрясшей меня
искренностью рассказал всю свою жизнь - о семье, детстве, флотской службе,
боевых походах, разжаловании, злоключениях на "берегу. Рассказал, конечно,
не по порядку, перескакивая и отвлекаясь, без всякой определенной цели, с
единственным желанием открыться и быть понятым. Эта многочасовая исповедь
длилась до рассвета, под утро Александр Иванович, охрипший и обессилевший,
ушел к себе поспать, а я лег еще позже, надо было пусть неполно, но по
свежей памяти записать услышанное. Записывать что-либо при Маринеско я не
решился - и правильно сделал. Спать мне почти не пришлось, и на встречу
Маринеско с курсантами учебного отряда я опоздал и пришел к концу. Как мне
показалось, на этот раз Маринеско говорил свободнее, красочнее, он как-то
раскрепостился. Затем опять сидели у меня, зашел Юнаков, и мы хорошо
поговорили уже втроем. Когда Юнаков ушел, пошли погулять по Кронштадту,
обошли знакомые места, посидели на скамеечке в сквере на площади
Мартынова. Вечером Александр Иванович уехал в Ленинград.
Эта кронштадтская встреча оказалась для меня решающей. Я впервые ощутил
Маринеско как близкого друга. Теперь нас связывало то с большим
запозданием пришедшее чувство фронтового братства, которое обычно
рождается только на войне, и я уже понимал, что, покуда мы живы, эту связь