"Леонид Костюков. Мемуары Михаила Мичмана (повесть) " - читать интересную книгу автораплывущих по этой воде. А потом солнце уходило за соседнюю рощу, и
становилось печальнее печального, оставалось лишь наблюдать шевелящиеся силуэты деревьев - черное по темно-синему. Но - не будем об этом. Семнадцати лет от роду я был отправлен в Царскосельский лицей. Собственно, это был уже не лицей, а подобие высшего учебного заведения, притороченного к лицею. С литературным уклоном. Во дворе нашего отдельного корпуса стоял Пушкин в человеческий рост, умеренно обгаженный чайками, видимо, специально за этим залетающими сюда с залива. Аукались мы фразою скажи-ка, братец, где здесь нужник - и были дико горды ее подспудным культурным насыщением. Сам же нужник, с очевидностью не ведающий о своей роли в российской культуре, был неприметен и убог. Наладить поточное производство новоявленных пушкиных удавалось с трудом. В образовательном отношении наш нужник не первенствовал даже в населенном пункте, уступая гимназии, ведомой энергичным Иннокентием Анненским. Это не мешало, однако, лицеистам обретать собственные статусы, не лишенные известного обаяния. Один из нас, например, вступил в любовную связь с поварихой, отчего имел всегда кусок понаваристее. Про другого поговаривали, будто у него три яйца. Третий обладал уникальной способностью одновременно мочиться и блевать. Когда же речь заходила обо мне, сокурсники немного терялись, не находя подобных замечательных черт. Примечали лишь, что "Мишель хорошо пишет". Постепенно это сочетание слов превратилось почти что в кличку. Я остался в памяти своих товарищей как тот Мишель, что хорошо пишет. Нет нужды разъяснять, что столь неяркая характеристика не состроила мне авторитета. хорошо писать - хорошо. Последующие события лишь укрепили мои подозрения. Три яйца, например, вместе со своим предполагаемым обладателем вскоре (в пятнадцатом, если не ошибаюсь) угодили во вселенский омлет - сие фирменное блюдо двадцатого века. И немногим удалось прошить это поучительное столетие насквозь и выйти по другую его сторону, в мир прокладок и гамбургеров. Что ж, поживем и здесь, тем более что я всегда предпочитал фарс трагедии. Фарс представлялся мне богаче диапазоном. А тень трагедии заведомо тебя стережет - в этом плане дефициту не бывает. Другое дело, что и трагедия вблизи тоже оказывается прошита черноватой нитью смеха. В Первой мировой я не принял сколь-нибудь решительного участия. Но пару месяцев прослужил в инфантерии для сбора впечатлений, на румынском (если не путаю) фронте. И вот вам один эпизод, ради иллюстрации предыдущей мысли. Мы вторые сутки вяло бились с неприятелем за одну чахлую и бессмысленную высоту, попросту говоря, за поросший выцветшей травой неровный холм, на который никто из нас не польстился бы в мирное время. Мы устали от свиста пуль и воя снарядов, устали демонстрировать друг перед другом тупую удаль - вставать спиною к линии фронта, заламывать фуражку, прочищать ухо пальцем как бы для того, чтобы лучше слышать пресловутый свист. Устали стрелять - от этого занятия остался лишь автоматизм. Наконец, просто устали. Вероятнее всего, устал и противник, потому что пальба постепенно сошла на нет. Мы лежали, привалясь кто к чему, один вольноопределяющийся, как сейчас помню, покусывал край шинельного воротника, жужжали мухи и прочие насекомые, было, в общем, терпимо. Да что там, хорошо. И тут вдруг откуда ни возьмись |
|
|