"Герой должен быть один" - читать интересную книгу автора (Олди Генри Лайон)ЭПИСОДИЙ ВТОРОЙ«Тафос — и тот было легче взять», — беспомощно подумал Амфитрион, когда целая армия мамок, нянек, повивальных бабок и всяких-разных женщин под предводительством раскрасневшейся Навсикаи в очередной раз изгнала его из гинекея, перехватив еще на подступах к заветной двери. Он спустился во двор и стал ходить кругами, как лев по пещере, стараясь не обращать внимания на многоголосый шум, доносившийся из-за забора с улицы. Это оказалось трудно — едва ли не труднее, чем думать о том, что в гинекее кричит в муках рожающая Алкмена, кричит уже чуть ли не полдня, и ты ничем не можешь ей помочь, будь ты хоть трижды герой. — Это Илифии! — послышался с улицы чей-то пронзительный визг. — Илифии-родильницы! Это все они!.. — Что — они? — пробилось сразу несколько голосов. — А то, что родить не дают! По приказу Геры! У порога сидят и рожи корчат… «Я т-тебе сейчас скорчу!» — зло подумал Амфитрион, выдергивая засов и рывком распахивая створки ворот. Толпа зевак при виде его попятилась, а какая-то бойкая старушонка-карлица, похожая на ласку, проскочила под рукой Амфитриона и мигом оказалась во дворе. Амфитрион повернулся было к ней, но старушонка вместо того, чтобы удирать, сама подбежала к Амфитриону и вцепилась ему в запястье. — Галинтиада я! — заблажила она, плюясь и уморительно кривляясь. — Галинтиада, дочь Пройта! Гнать их надо, гнать Илифий, господин мой! Гнать! Прочь! Я Галинтиада, дочь Пройта, я умная, все знаю… И забегала, заскакала по двору, истерически визжа: — А-а-а-а! Сын у Алкмены родился по воле великого Зевса! Сын богоравный, могучий, герой, Истребитель Чудовищ! Кукиш Илифиям, кукиш, забыли их, жертв не приносят! — хладны стоят алтари, покарал Громовержец злосчастных! А-а-а! Правду сказала дочь Пройта, что служит Трехтелой Гекате![15] Правду! Правду! Правду!.. Амфитрион тряхнул головой, словно избавляясь от наваждения — и шагнул к карлице с твердым намерением выставить ее на улицу. Меньше всего он хотел видеть сейчас служительницу Гекаты, пусть даже безобидную с виду и полубезумную. Но когда он приблизился к задыхающейся Галинтиаде — дверь в гинекей отворилась, и на пороге возникла сияющая Навсикая. В пухлых руках ее был небольшой сверток, заботливо прикрытый женой Креонта от сквозняка. Сверток негромко квакал. Амфитрион забыл про толпу, про визгливую Галинтиаду, дочь Пройта, про все на свете — он видел сейчас только этот сверток, и начнись сейчас потоп, Амфитрион бы его не заметил. — Сын? — одними губами выдохнул он. — А то кто же? — рассмеялась Навсикая, удобно пристраивая сверток на сгибе локтя. — Не то что я — одних девчонок рожаю… Гляди, герой — какой мальчишка! Всем на зависть! Амфитрион приблизился к Навсикае и робко заглянул под откинутые пеленки. На него смотрело морщинистое красное личико, пускающее пузыри из беззубого рта — самое красивое, самое замечательное из всех лиц человеческих. Протянув руку, Амфитрион слабо коснулся щеки младенца. — Я назову тебя Алкидом, малыш, — неслышно прошептал он. — В честь Алкея, моего отца, а твоего деда. Алкид — значит Сильный… Хорошее имя. Чьим бы сыном они не считали тебя, а имя тебе дам я! У тебя был хороший дед; и, надеюсь, у тебя будет хороший отец — даже если ты станешь звать отцом Громовержца… Ты будешь сильным, маленький Алкид, а пока что я побуду сильным за тебя. Договорились? Ребенок скривился и заквакал значительно громче. — Напугали детоньку, напугали бедную, — принялась успокаивать новорожденного Навсикая, укачивая его на руках. — А ты, герой, кончай бормотать и… и не рвись, куда не следует! Рано тебе еще на женскую половину, не до тебя там! Иди, иди, займись чем-нибудь, распорядись насчет пира, подарки раздай… — Мальчик! — вдруг завопила Галинтиада, бегом устремляясь к незапертым воротам. — Сын! Сын у Алкмены родился, герой богоравный, герой, Истребитель Чудовищ! Сын! Кукиш Илифиям, кукиш!.. забыли их, Гериных дщерей… Ее щуплое тельце ужом проскользнуло в щель между створками — и спустя мгновение зеваки за воротами загалдели в десять раз сильнее, чем прежде. — Погоди! — опомнившийся Амфитрион кинулся к воротам, выскочил на улицу, огляделся и увидел Галинтиаду, дочь Пройта, во все лопатки улепетывающую прочь от дома. — Погоди, Галинтиада! Да стой же!.. Старушонка обернулась на бегу — и Амфитрион рванул с шеи золотой диск с изображением Гелиоса на колеснице. Цепь, не выдержав, лопнула, два звена упали в пыль, но Амфитрион не нагнулся за ними. — Лови, дочь Пройта! Спасибо тебе!.. Уверенным движением дискобола Амфитрион послал украшение в воздух, диск со свистом описал пологую дугу, и толпа зевак разразилась приветственными криками, когда карлица ловко извернулась и, подпрыгнув, поймала дорогой подарок на лету. Потом старушонка вновь кинулась бежать, и если бы Амфитрион видел выражение хищной радости, исказившее ее мордочку, то он бы, возможно, крепко задумался — но он ничего не видел. Он попросту вернулся во двор, запер за собой ворота, пятерней взлохматил свои и без того непослушные волосы — и принялся вновь бесцельно слоняться по двору, но на этот раз улыбаясь и напевая себе под нос. …А Галинтиада, дочь никому не известного Пройта, все бежала и бежала, прижимая дареный диск к дряблой обнажившейся груди, у самой Кадмеи круто свернув на северо-запад, к окраине Фив, пока не добежала до одинокой развалюхи, чьи полусгнившие деревянные опоры были густо затянуты зеленым плющом. Старушонка вбежала внутрь, откинув с пола циновку, с натугой приподняла обнаружившуюся под ней крышку люка — и принялась спускаться в открывшийся черный провал по приставной лестнице, которая угрожающе скрипела даже под ее легким телом. — Свершилось? — нетерпеливо спросили снизу, из темноты. — Да, — коротко отозвалась Галинтиада и резко, тоном приказа, так не похожим на ее предыдущую манеру речи, добавила: — Начинайте! У нас мало времени… Ударил кремень, полетели искры, через некоторое время в углу загорелся небольшой очаг, огонь его с трудом раздвинул мрак в стороны, высветив земляные стены, огромный камень, кое-как обтесанный в традиционной форме жертвенника — и двух людей у этого камня. Один из них спешно разворачивал какой-то сверток, очень похожий на тот, который держала радостная Навсикая. — Скорее! — бросила ему спустившаяся Галинтиада. Человек молча кивнул, и вскоре на алтаре лежал голенький ребенок — девочка, живая, но не издававшая ни звука, будто опоенная сонным настоем. Галинтиада склонилась над ней и ласково улыбнулась улыбкой матери, нагнувшейся над колыбелью. Ее сверкающие глазки не отрывались от ребенка, высохшие руки суетливо рылись в лохмотьях одежды, словно дочь Пройта страдала чесоткой — и почти неразличимые люди позади карлицы начали слабо раскачиваться из стороны в сторону, мыча что-то невнятное, что с одинаковым успехом могло сойти за колыбельную и за сдавленный вой. — Слышу! — вырвалось у одного, того, который распеленал девочку. — Слышу Тартар… слышу, отцы мои!.. слышу… Галинтиада даже не обернулась. — Сын у Алкмены родился по воле великого Зевса! — забормотала она, приплясывая на месте. — Сын богоравный, могучий, какой до сих пор не рождался!.. Жертву прими, Избавитель, младенец, Герой Безымянный — жертву прими, но уже не по воле Зевеса, а тех, кто древней Громовержца… жертвуем искренне новорожденному… — Слышу Тартар! — подвывали сзади уже оба помощника. — Слышим, отцы наши… о-о-о… недолго уже… недолго!.. Правая рука Галинтиады резко вывернулась из лохмотьев, сжимая в кулаке кремневый нож с выщербленным лезвием; почти без замаха она вонзила нож в живот даже не вскрикнувшей девочки и косо повела лезвие вверх, со слабым хрустом вспарывая грудь. Левую руку дочь Пройта, не глядя, протянула в сторону — и один из помощников, не промедлив ни мгновения, вложил в нее дымящуюся головню из очага. Нож снова поднялся вверх, с его лезвия сорвалась капля крови — и, зашипев, упала на подставленную головню. Противоестественная судорога выгнула тело Галинтиады, она зажмурилась и запрокинула голову, вжимая острый птичий затылок в плечи. — Принято, — страстно простонала она. — Свершилось! Дальше… …В это время на руках у Навсикаи истошно закричал маленький Алкид. Зеваки уже давно разбежались во все стороны, гоня перед собой мутную волну слухов, сплетен и пересудов, когда Амфитриона наконец впустили в гинекей. Он остановился у ложа, где откинулась на подушки бледная измученная Алкмена, хотел было… он так и не вспомнил, чего именно хотел, уставившись на два свертка, лежавшие рядом с женой. Два. Два свертка. — Близнецы, — заулыбалась Навсикая, а следом за ней и все женщины, находившиеся в гинекее. — Близнецы у тебя, герой! Ну ты и мужик — с самим Зевсом на равных! Да не мнись — иди, глянь на детей, жену поцелуй… Амфитрион, не чуя ног под собой, послушно обошел ложе, поцеловал в щеку тихую и какую-то чужую Алкмену — и почувствовал, что губы его помимо воли расползаются в совершенно дурацкую и безумно счастливую улыбку. Два совершенно одинаковых личика — сердитых, безбровых, еле выглядывающих из пеленок — одновременно сморщились, и двухголосое хныканье огласило гинекей. — Алкид и… Ификл, — вслух подумал Амфитрион. — Да, так я и назову вас: Алкид и Ификл. А боги… боги пусть разбираются сами. Да, дети? Мы-то с вами разберемся, а боги пусть сами… — Совсем ошалел на радостях, — с притворным раздражением буркнула Навсикая. — Городишь невесть что… Лучше вели кому-нибудь бежать в город и кричать, что у тебя двойня! — Обойдутся, — отрезал Амфитрион. — Нам спешить некуда — завтра все равно узнают, так что не будем пинать судьбу. И вот что… Он еще раз посмотрел на близнецов и наугад ткнул пальцем в того, что лежал слева от Алкмены. — Этот похож на меня, — уверенно заявил Амфитрион. — Клянусь небом, вылитый я! — А этот? — спросила Навсикая, указывая на второго. — А этот — на Громовержца! И еле удержался, чтоб не расхохотаться при виде серьезно кивающих нянек. Сейчас Амфитрион уже напрочь забыл о странной Галинтиаде, дочери Пройта, словно ее и не существовало вовсе; ничего не знал он и о том, что на его родине в златообильных Микенах, откуда Амфитрион был изгнан родным дядей Сфенелом за убийство другого родного дяди (а заодно и тестя) ванакта[16] Электриона — что у властолюбивого Сфенела и Никиппы, дочери коварного Пелопса[17] и внучки проклятого богами Тантала, не далее как вчера вечером родился хилый и недоношенный мальчик. Первый сын после двух дочерей. Мальчика назовут Эврисфеем, и он, как это ни странно, выживет — что лишит Амфитриона и его потомков надежды на будущее воцарение в родных Микенах. Нет, ничего этого Амфитрион не знал — да и узнай он о рождении Эврисфея, все равно не омрачился бы духом, ибо не был в сущности склонен к правлению городами. Рассмеялся бы, налил бы в кубок черного хиосского вина и выпил бы до дна во здравие всех детей, родившихся в эти дни. И очень удивился бы, если бы какой-нибудь прорицатель сообщил ему, что через полвека с лишним его жене Алкмене принесут седую голову нынешнего мальчика по имени Эврисфей — и Алкмена выколет у этой страшно оскаленной головы мертвые глаза своим ткацким челноком. Очень удивился — и не поверил бы. А зря. — Мойры! — А я тебе говорю — Илифии! — А я говорю — Мойры! — Ну и дурак! Станут Мойры сидеть на пороге у какой-то Алкмены! Тоже мне… — А вот и станут, если по приказу Геры! — Станут-сядут… Оба вы олухи! И вовсе не Илифии, и уж тем более не Мойры (будут они Геру слушаться!) — а сестры-Фармакиды! Третий голос… тридцать третий… триста тридцать третий голос… Шумят Фивы, ох, шумят… — Да какая вам разница, кто сидел? Главное, что роды задержали… У Никиппы в Микенах семимесячный родился — у-у, Танталово племя! — и ничего, а у Алкмены первенький едва вылез, а второй вообще через неделю… — Ой, сестры! Ой, посмотрите на дурищу-то! И деткам своим покажите! Это ж не баба, это ж корыто глупости! Через неделю… Ты ж сама рожала, толстая, должна понимать, небось! — Это я толстая? Это я-то толстая?! Это ты толстая! Дерутся женщины в Фивах… дерутся, спорят, друг дружку перекрикивают. Откуда им знать, когда у Алкида брат-близнец Ификл родился? — если про первенца слушок сразу побежал, чуть ли не с первым криком младенческим, а про второго-то сплетня припоздала, на целый день, почитай, задержалась… и то — пока сказали, пока услышали, пока поверили да проверили… Шумят Фивы, ох, шумят… Спят братья-близнецы Алкид с Ификлом, знать ничего не знают, ведать не ведают, грудь сосут, пузыри пускают, не слушают голосов глупых, и того голоса визгливого не слышат, что и другими не больно-то услышан был! — Жаль! — Чего жаль, Галинтиада? — Жаль, что вторую жертву принести не успели! Кто ж мог знать, что у нее двойня… Поздно узнали мы, поздно! — Да зачем нам второй, Галинтиада? Первый — герой, Избавитель; а второй? Ификл Амфитриад — невелика слава! — Жаль… ах, жаль… И снова тихо. Да где там тихо — шумят Фивы, во всю глотку шумят, месяц шумят, другой, третий, полгода шумят… Когда угомонятся? …Жара взяла семивратные Фивы в осаду. Гелиос в раскаленном добела венце — полководец умелый и беспощадный — обложил город пылающим воинством своих лучей, и тщетны были все попытки владыки ветров Эола прорваться в изнемогающие Фивы и освежить их дыханием хотя бы Зефира — потому что неистовый северный Борей-воитель умчался на косматых крыльях в Гиперборею, нимало не заботясь судьбой злосчастных Фив. Дом Амфитриона также не был обойден вниманием раздраженного Гелиоса — что совершенно неудивительно, ибо даже великие герои страдают от жары подобно последним рабам, и это наводит на неутешительные мысли о всеобщем равенстве. Тишина царила во всех покоях, взмокшая, разомлевшая тишина; рабы, слуги и члены семейства хозяина дома искали прибежища в ненадежной тени — и лишь из западных покоев доносился веселый шум детской возни. Один угол этих покоев был надежно огорожен четырьмя боевыми щитами Амфитриона — хотя нет, центральный щит был парадным, с искусным барельефом, изображавшим Зевса, глотающего свою первую жену Метиду; в реальном бою такое украшение скорее мешало, чем помогало — и там, за этими щитами ползали восьмимесячные близнецы Алкид и Ификл, галдя, агукая и выясняя свои нелегкие отношения. Дети великого Амфитриона и целомудренной Алкмены. Или, вернее, дети божественного Зевса, великого Амфитриона и целомудренной Алкмены. Повод для сплетен и пересудов по всей Элладе. Напротив, сидя на низком ложе, клевала носом дряхлая нянька Эвритея. Впрочем, голова почтенной Эвритеи, чья иссохшая ныне грудь выкормила в свое время немало достойных фиванцев, в последние пять лет стала слишком тяжелой для тощей старушечьей шеи и тряслась практически всегда — так что лишь из-за этого не стоит упрекать Эвритею в излишней сонливости. Тем более что трое нянек помоложе спали уже давно, развалившись на циновках у стены, и их крепкий здоровый сон не вызывал у постороннего наблюдателя никаких сомнений в его подлинности. — Дай! — донеслось из-за щитов, и в щели мелькнула сперва розовая младенческая спина, а после и то замечательное место, по которому любят шлепать мамы не только в семивратных Фивах. — Да-а-а-ай!.. Звук оплеухи, возня, протестующие вопли… тишина. Тишина. Кто обвинит спящих, если в жаркий воздух летнего дня исподволь вкралось дыхание Сна-Гипноса, божества темного и неотвратимого, как и его старший брат, не знающий жалости Танат-Смерть?! Поэтому раскачивающаяся в полудреме Эвритея была единственной, кто заметил некое движение на полу, и старуха отнюдь не сразу поняла, что оно означает. — Да-а-а-ай! — еще раз послышалось из огороженного угла. Тишина. Две маслянисто-отсвечивающие ленты лениво скользили от порога к щитам, изредка задерживаясь и приподнимая узкие треугольные головки; они текли беззвучно, они были невинны и ужасны, и дряхлая нянька следила за ними сперва равнодушно, потом, когда понимание забрезжило в ее мозгу — испуганно; а родившийся в горле крик распух и застрял, мешая дышать и лишь слабым хрипением пробиваясь наружу. С перепугу Эвритее показалось, что змеи гораздо больше, чем они были на самом деле, что они — порождения Ахерона, реки подземного царства мертвых, что чешуя их отливает грозным огнем Бездны Вихрей; и голова старухи впервые за последние годы перестала трястись, застыв в оцепенении. «Зевс Всеблагий, — Эвритее казалось, что она кричит, но на самом деле губы ее лишь беззвучно шевелились, — матушка наша Афина-Тритогенейя… дети!.. дети, дети, де…» И было совершенно непонятно, молится ли старая нянька, и если молится, то кому — Зевсу, Афине или каким-то странным детям… Впрочем, все мы дети, чьи-то дети — и Зевс, сын Крона, и Афина, дочь Зевса, и нянька Эвритея, дочь вольноотпущенника Миния Лопоухого. Возня за щитами на миг прекратилась. Две змеи сплелись в один клубок, и две головки, растревоженно постреливая жалами, неуловимым движением просунулись в щель между парадным щитом и обычным, боевым, с изображением пылающего солнца; и тут же вынырнули обратно. — Да-а-ай!.. Две пухлые ручки показались в щели. Они возбужденно хватали воздух растопыренными пальцами, ссорясь, отталкивая друг друга, норовя догнать убежавшую игрушку… Позднее, когда Эвритея будет в сотый раз рассказывать о случившемся ахающим рабам и слугам, она выставит перед собой руки, задумается, пожует запавшими губами, отрицательно покачает головой и левой рукой возьмет за локоть стоящую рядом рабыню. Так и будет показывать: рука Эвритеи и рука рабыни. Только никто не поймет, что же хотела этим сказать выжившая из ума старуха, никто не поймет, а зря. Обе руки были правые. …Дрогнул парадный щит, раскачиваемый изнутри, детские руки втянулись за ограду, следом за ними шмыгнули змеиные головы — и тут одна из подпорок не выдержала. Что-то заскрипело, треснуло, поплыл вбок барельеф, изображавший заглатывание несчастной Метиды, края двух щитов — тяжелого парадного и более легкого, боевого — резко сошлись, подобно гигантским ножницам, клубок на полу завязался немыслимыми узлами, наливаясь упругой силой… И обмяк. Когда центральный щит с грохотом рухнул — к счастью, наружу — Эвритея нашла в себе силы закричать. Пока молодые няньки-засони продирали глаза да соображали, что к чему, в покои уже ворвалась испуганная Алкмена. Не останавливаясь, она кинулась к детям, с разгона упала на колени и принялась ощупывать малышей. Мало-помалу до нее дошло, что ничего страшного не случилось, что дети живы-здоровы, и можно спокойно повернуться и отвести душу на нерадивых няньках. Она глубоко вздохнула, набрав воздуха, отчего прекрасная полная грудь Алкмены стала еще прекрасней и полнее, бросила на детей последний взгляд — и увидела, что держит в руках торжествующий Алкид. Весь набранный воздух пропал втуне, вылетев ужасным воплем, к которому немедленно присоединились няньки. Женщины кричали, старая Эвритея силилась приподняться с ложа, юный Алкид вертел в руках двух дохлых змей, держа их за перебитые шеи и силясь засунуть одну из голов в рот, а вокруг него ползал красный от возмущения Ификл и орал не своим голосом: — Дай! А-а-а… да-а-ай!.. Вдруг он успокоился, вытащил из-под рухнувшего щита змеиный хвост и принялся деловито обматывать им ногу брата. Как раз к этому времени в покоях объявился всклокоченный Амфитрион, совершенно голый, зато с мечом в руке; следом за ним вбежало человек пять-шесть челяди, и не прошло и часа, как все Фивы знали о случившемся, причем у каждого фиванца было свое мнение на этот счет. А к вечеру в дом Амфитриона прибыл самый знаменитый в Элладе прорицатель, женоподобный слепец Тиресий. Его проводили в печально известные покои, дали потрогать змей, лежавших на полу у стены, после чего подвели к детям, сидевшим на руках у нянек. — Змеи Геры, — глубокомысленно возвестил Тиресий, вытирая о льняной хитон палец, которым он только что трогал змеиные зубы. — Змеи Геры! — зашептались вокруг со значением, и у слепца хватило ума не объяснять, что эти змеи всего-навсего неядовитые полозы, каких может приобрести в храме Геры любая рабыня, довольная своими хозяевами (или собственным мужем!), приобрести и пустить жить под дом, посвятив их богине домашнего очага. Считалось, что это способствует благосостоянию и миру в доме. — Мальчик вырастет героем! — Тиресий ткнул пальцем вверх, подумал, не сказать ли «великим героем», и решил не скупиться. Тем более, что однажды он уже пророчествовал Амфитриону примерно о том же. — Величайшим героем Эллады! — громогласно уточнил Тиресий, и почувствовал, как у него холодеет затылок. Это случалось с ним нечасто, лишь тогда, когда волна истинного предвиденья накатывала на слепца — и он не любил эти мгновенья, не любил и опасался их, потому что за истину мало платили; и еще потому, что Тиресий до колик, до боли в желудке боялся открывавшегося ему будущего. Уже у дверей Тиресия робко тронули за плечо. — Прости, господин мой, — еле слышно прошамкала старая Эвритея, — я о мальчике… ты тут сказал — героем, мол, будет… Который мальчик-то, господин? — Вон тот, — Тиресий указал себе за спину и, сопровождаемый рабом-поводырем, двинулся дальше. — Тот? — переспросила старуха. — Который — тот? Ведь их двое!.. двое ведь мальчиков, господин мой!.. Но ее уже никто не слушал. Выйдя из дома Амфитриона, Тиресий неторопливо двинулся по улице, сжимая правой ладонью мускулистое плечо поводыря и легонько постукивая о дорогу концом посоха, зажатого в левой. Он давно привык к своей слепоте, сжился с ней, даже полюбил в некоторой степени этот мрак, позволяющий спокойно рассуждать и делать выводы; он иногда чувствовал себя чистым духом, по воле случая заключенным в горе жирной плоти — и поэтому зачастую бывал неопрятен и рассеян. Единственное, к чему Тиресий никогда не мог привыкнуть — это к дару прозрения. Предсказывать людям будущее, основываясь на обычном знании людских чаяний и стремлений, на умении складывать крохи обыденного в монолит понимания — о, это было для Тиресия несложно! Он слушал, запоминал, сопоставлял — и предсказывал, причем делал это не туманно и двусмысленно, подобно дельфийскому оракулу, а просто и однозначно, за что Тиресия любили правители… и, наверное, любили боги. За это — любили. Зато когда темная и ненавистная волна прозрения захлестывала его с головой, когда он тонул в будущем, захлебываясь его горькой мякотью, и потом его рвало остатками судьбы — тогда Тиресий зачастую сам не понимал смысла своих ответов, или понимал слишком поздно, что было мучительно. Но в эти минуты он не мог молчать. …Впрочем, сегодня он и сказать-то толком ничего не смог. Потому что уже на пороге, перед самым уходом, когда в спину что-то бормотал старушечий голосок, Тиресия оглушил рокот той преисподней, которую Тиресий звал Тартаром, и рокот этот странным образом переплетался со звенящим гулом тех высей, которые Тиресий звал Олимпом… два голоса смешивались, закручивались спиралью, превращаясь в пурпурно-золотистый кокон (Тиресий не был слепым от рождения, и память его умела видеть), и там, в двухцветной глубине, ворочалось двухтелое существо с одним детским лицом, излучая поток силы без конца и предела, дикой первозданной мощи вне добра и зла, вне разума и безумия, вне… Тиресий остановился, крепко сжав плечо раба-поводыря и уставясь перед собой незрячими глазами. В конце улицы, упирающейся в базар, приплясывал тощий и грязный оборванец в драной хламиде с капюшоном. В руках нищий держал двух дохлых змей, пугая ими прохожих, которые сторонились оборванца и ругались вполголоса. Наконец нищий умудрился засунуть одну змею в корзину какой-то женщины — причем сделал это настолько умело, что сама женщина ничего не заметила — после чего угомонился и подошел к Тиресию. — У-тю-тю! — нищий вытянул губы трубочкой и сунул голову оставшейся змеи в лицо слепому, ловко увернувшись при этом от кулака раба-поводыря. — Угощайся старичок! — Кого ты хочешь обмануть, Гермий? — тихо спросил Тиресий, жестом отпуская поводыря. — Меня, сына нимфы Харикло? Обманывай зрячих, Лукавый, лги закосневшим в зрячей слепоте! — Зачем мне обманывать тебя, старичок? — рассмеялся нищий, гримасничая. — Ты и сам себя обманешь, без меня! — А вот зачем, — Тиресий протянул руку и коснулся головы дохлой змеи. — О-о, — почти сразу добавил слепец. — У тебя хорошая игрушка, Гермий-Киллений![18] Эти змеи дают человеку вдохнуть — а выдохнуть он уже не успевает… Я не удивлюсь, если узнаю, что эти замечательные змеи стали твоей игрушкой на половине их пути в дом Амфитриона! А дальше поползли уже совсем другие… — Если узнаешь? — изумился нищий. — А разве ты не знаешь обо всем на свете, мудрый Тиресий? — Нет, — спокойно ответил слепец. — Я не знаю обо всем на свете. Но и ты не всеведущ, Лукавый — и в этом мы равны. Когда я вернусь домой — я принесу тебе жертву. Прощай. И двинулся по улице, ощупывая дорогу концом посоха. Вскоре его догнал раб, ожидавший в стороне, и привычно подставил плечо под ладонь Тиресия. Нищий долго смотрел им вслед. — Твою душу я отведу в Аид с особым почетом, — пробормотал он, швыряя дохлую змею в спину проходившему мимо ремесленнику. — Впрочем, не думаю, что это случится скоро… И побежал прочь, спасаясь от разгневанного прохожего. — …Мама! Иди посмотри! Ма-а-а-ма!.. Это кричит маленький Алкид трех с половиной лет от роду, воздвигающий из мокрого песка некое сооружение, столь же грандиозное, сколь и бестолковое. Он кричит звонко и чуть-чуть сердито, потому что мама все никак не подходит; курчавые волосы падают на его выпуклый лоб, все тело с головы до ног перемазано грязью, как у борца в палестре[19] после долгой схватки, и нижнюю губу он закусывает точно так же, как это делает Амфитрион, когда чем-то увлечен. А может, это вовсе не Алкид, а его брат Ификл. — Ку-утя! Кушай, кутя, кушай… Это бормочет маленький Ификл трех с половиной лет от роду. Он сует палец в пасть недавно родившемуся щенку их гончей суки Прокриды, еще полуслепому и совершенно не умеющему лаять и понимать, что с ним играются. Щенок сосет палец, и Ификл заливисто смеется, а потом зачерпывает свободной рукой пригоршню грязи, обмазывает себя ею и закусывает нижнюю губу точно так же, как это делает Амфитрион, когда чем-то увлечен. А может, это вовсе не Ификл, а его брат Алкид. Все может быть… Что вечно раздражает нянек и веселит челядь, выясняющих — кто есть кто? У кого болит животик — у Алкида или у Ификла? Животик в конце концов болит у обоих, и оба не желают пить горький лечебный настой, плюясь и вопя на весь дом. Кто разорвал любимый мамин пеплос, подаренный ей тетей Навсикаей — Ификл или Алкид? Пеплос разорвали оба, и никто из нянек не понимает, как можно было успеть столь основательно изорвать прочное на вид полотно, оставшись без присмотра всего на минутку?! Пробовали привязывать к руке Алкида витой шнурочек — но это спасало примерно до памятной истории со змеями. Потом же шнурочек неизменно слетал и терялся, или вовсе перекочевывал к Ификлу, а то и оба брата гордо щеголяли одинаковыми шнурками, приводя нянек в полное недоумение. Так что в итоге противное лекарство пили оба, и одежда шилась сразу на двоих (когда только снашивать успевают, неугомонные!), и по мягкому месту влетало поровну; и уж тем более редкая нянька могла потрепать по голове одного сорванца, чтобы тут же не взъерошить волосы второму — упаси Зевс, не того лаской обделила! Только Алкмена безошибочно различала близнецов — так на то она и мать. И любая нянька, любой раб или вольноотпущенник, всякий свободный человек, зашедший в дом Амфитриона — короче, все считали само собой разумеющимся то, что чуть-чуть больше материнской любви перепадало маленькому Алкиду. Совсем капельку, кроху, мелочь… Еще бы — оба свои, родные, но старшенький-то сын САМОГО! Понимающе кивали няньки, переглядывались рабы, улыбались гости — и мрачнела Алкмена, ловя на себе взгляды мудрых богобоязненных фиванцев. Самой себе боялась признаться дочь микенского правителя Электриона, что обе руки свои отдаст она за сыновей, но правую руку Алкмена отдала бы за Ификла, за младшего, за сына того хмурого неразговорчивого воина, которого выбрала она однажды и навсегда, чья колесница грохотала по краю обрыва, и в грохоте этом слышалось одно имя «Алкме-ена», и «Алкме-ена» свистел кривой нож в переулке, вспарывая горло насильнику; и еще имя свое она читала в глазах Амфитриона каждую ночь. А левую руку, не раздумывая, она отдала бы за Алкида, которого Алкмена еще ни разу вслух не назвала сыном Зевса. Обе руки одинаковые, как близнецы, да не совсем… Вот потому и не ошибалась никогда Алкмена, глядя на детей своих. — …Мама! Иди! Ма-ама!.. Алкмена знает, что это кричит Алкид. — Ку-утя! Кушай, кутя… Алкмена знает, что это бормочет Ификл. Она сидит на скамеечке у входа в гинекей, руки ее привычно заняты шитьем, и круглое миловидное лицо не выражает ничего, кроме покоя и удовлетворенности. Она хорошо научилась притворяться в последнее время — Алкмена, жена Амфитриона. Еще одна лепешка грязи шлепается на произведение искусства, дело рук великого архитектора Алкида; полуслепой щенок отползает от задумавшегося Ификла (палец, которым он только что кормил щенка, Ификл теперь сосет сам и целиком поглощен этим занятием) и, смешно виляя задом, приближается к крепости из мокрого песка. А маленький Алкид смотрит куда-то вдаль, поверх сооружения, и в глазах его исподволь разгорается черное пламя; и прислушивается к чему-то юный Ификл, словно рокот огня в глазницах брата донесся до него и заставил нахмуриться не по-детски. Ползет щенок, виляет задом… тыкается глупой мордочкой в теплое и грязное бедро, пахнущее домом, уютом, покоем… Они закричали почти одновременно — Алкид и Ификл — только в вопле Алкида звучало странное торжество и гул древних глубин, крик его тек подобно лаве, вырвавшейся наружу и сжигающей все на своем пути; а в крике Ификла смешивались испуг ребенка в темной комнате и ужас взрослого, встретившего непознаваемое. Алкид кричал, как жрец над жертвой, распростертой на алтаре; Ификл — как жертва под ножом. А потом пальцы Алкида с недетской силой вцепились в щенка, вознеся его вверх и тут же ударив спиной оземь, и еще раз, и еще… — Отдай! Ку-утя!.. Едва ли с меньшей силой схватил Ификл брата за руки, и оба мальчика рухнули на крепость из мокрого песка, барахтаясь в грязи, подмяв под себя еле слышно скулившего щенка — и когда подбежавшие няньки растащили детей в разные стороны, то не одной из них пришлось задуматься: какой же мощью обладает юный сын Зевса, если три взрослые женщины еле смогли удержать его, ребенка трех с половиной лет? Рядом безутешно плакал Ификл, утирая глаза испачканными ладонями и плача еще громче от рези под веками; и стояла над ним дряхлая Эвритея, единственная, кто подумала: «Три взрослых женщины с трудом удерживали бьющегося в истерике Алкида, но, пока мы подбежали, его удерживал Ификл, вот этот… или не этот?.. Зевс-Тучегонитель, кто же из них кто?!» У ног Эвритеи лежал мертвый щенок со сломанным хребтом; невинная жертва непонятного случая. Завтра охотники, возвращающиеся в Фивы со стороны Кадмеи, обнаружат в роще, посвященной воинственному Аресу-Эниалию, большой камень. Камень окажется кем-то обтесанным в форме жертвенника — обтесанным поспешно, на скорую руку — и на камне-алтаре будет хорошо видна запекшаяся кровь. Рядом с камнем охотники увидят пепелище отгоревшего костра — свежее пепелище, вчерашнее — а в золе будут лежать почерневшие сверху кости. Человеческие кости. Об этом донесут басилею Креонту, он прикажет учинить розыск, но это ни к чему не приведет. Свободные граждане все окажутся живы-здоровы, а если кто-то и решил принести раба в жертву Аресу или иному божеству, то это его личное дело, и никого оно не касается. Младший из охотников заикнется было о том, что в роще неподалеку околачивалась старая карлица Галинтиада, полубезумная служительница Трехтелой Гекаты, известная всему городу — но его поднимут на смех, басилей Креонт недоуменно пожмет плечами, да тем дело и кончится. — Послушай, Автолик, — Амфитрион вздохнул и отодвинул от себя недопитую чашу. Он не любил белые вина, притом разбавленные столь сильно, но дело было не в этом. Сидящий напротив Автолик лениво обгрызал жареного дрозда и ждал продолжения. «В поисках этого человека я исколесил всю Беотию, преодолел Истмийский перешеек и поймал его только здесь, в Арголиде», — напомнил сам себе Амфитрион, заметив, что начинает тяготиться молчаливостью Автолика и его ироничной, слегка насмешливой улыбкой. Они были похожи: Амфитрион, сын Алкея, внук Персея и правнук Зевса — и Автолик, сын Гермеса и внук Громовержца; тот, кого называли хитрейшим из эллинов. Оба — мощные, плотно сбитые мужчины, способные поспорить друг с другом числом шрамов, полученных в прошлых битвах; оба — обманчиво-медлительные, даже слегка грузные, твердо стоящие на земле и знающие цену женщинам, дружбе и золоту; разве что взгляд Амфитриона всегда был направлен в лицо собеседнику, чего никогда не делал Автолик, выражение глаз которого даже в напряженнейшие минуты оставалось насмешливым и рассеянно-невнимательным. Не зря горбоносого Автолика, сына лукавого и непостоянного Гермеса, честили на всех диалектах от Додоны до Родоса, обзывая клятвопреступником, похитителем стад и совратителем юных дев — обзывая, но не имея ни единого доказательства, обвиняющего конкретно Автолика, ибо он (как и его божественный отец) никогда не попадался с поличным. Более того — даже клясться Автолик[20] (достойный своего имени, данного ему Гермесом-Лукавым) умел так, что потом, нарушая клятву по существу, никогда не нарушал ее формально. — Послушай, Автолик, — Амфитрион вздохнул, отодвинул чашу и решил не забивать себе голову излишними размышлениями, — я ведь к тебе в Аргос не просто погостить заехал. Всем известно, как ты искусен в борьбе… — Можем и побороться, — Автолик усмехнулся в кудрявую бороду и повернулся к гостю, опершись на локоть так, что могучие мышцы заиграли на слегка напрягшейся руке. — Зачем? Я и без того знаю, что ты — лучший борец, чем я… Это было правдой. Амфитрион знал, что в борцовском состязании между ним и Автоликом победа достанется сыну Гермеса. Разве что в бою, где нет ни судьи с раздвоенным посохом, ни правил… Впрочем, если это будет бой без оружия, то победу опять одержит Автолик, потому что излишняя приверженность правилам никогда не отличала лукавого сына лукавого отца. Не зря Гермес-Киллений считался покровителем не только атлетов, но и воров. — Зачем? — еще раз повторил Амфитрион. — Просто мне сообщили, что ты не только искусный борец, но и умудренный учитель. Ты ведь не станешь отрицать, что у тебя есть ученики! — Есть, — согласно кивнул Автолик, все еще не понимая (или делая вид, что не понимает), куда клонит Амфитрион. Однако умные карие глаза борца — глаза скорее искушенного стратега, нежели простого атлета — исподтишка внимательно следили за гостем. И когда Амфитрион заговорил снова, в глазах этих мелькнуло нечто, заставляющее думать, что Автолик заранее знал, о чем заговорит его гость. — Басилей Креонт будет счастлив, если такой человек, как ты, Автолик, поселится в Фивах — пусть даже временно. А я… поверь, я не поскуплюсь. Дело в том, что у меня растут сыновья. Пока им еще нет и пяти, но дети растут быстро. Я хочу, чтоб они выросли настоящими мужчинами. Амфитрион немного подумал. — Воинами, — уточнил он. Потом еще немного подумал. — Героями, — слегка улыбнувшись, уточнил в свою очередь Автолик, когда Амфитрион уже открыл рот, чтобы сказать то же самое. — Да, героями! — с некоторым вызовом согласился Амфитрион. — Пожалуй, — задумчиво протянул Автолик, разглядывая на просвет ломтик вяленого мяса. — Но герой должен быть один. Как ты. Как я. А у тебя двое. — Диоскуров тоже двое, — упрямо бросил Амфитрион. — Они — родные братья по матери. И при этом Кастор — сын Тиндарея, а Полидевк — сын Зевса. Кстати, Кастор согласился учить моих детей владению оружием. Его мне даже не пришлось уговаривать… — А почему не искусству колесничего? — хитро спросил Автолик, продолжая изучать злополучный ломтик. — Кастор повсюду хвастается своим умением укрощать коней; многие считают его лучшим, и не только на Пелопонессе. — Ну… — замялся Амфитрион, не зная, как объяснить Автолику, что искусству колесничего он будет учить детей сам, считая славу Кастора несколько дутой. — Ладно, — великодушно прервал его Автолик. — Какая разница? Да, ты прав — Диоскуров двое. Хотя ума у обоих не наберется даже для одного… И у тебя двое. А герой все-таки должен быть один. Или ты ищешь учителей только для старшего? Как его зовут — Алкид, да? Хорошее имя… сильное. Амфитрион в раздражении отхлебнул из чаши, заливая вином хитон на груди. — Я хотел просить тебя, Автолик, чтобы ты учил обоих. Одинаково. Учил борьбе. И не делал между Алкидом и Ификлом никаких различий. Как не делаю этого я. «Кажется, я зря потратил время, — подумал он, — а жаль. Полидевк отказался учить мальчишек кулачному бою, теперь еще этот… Поехать в Мессению, к Идасу Афариду?» Автолик поскреб рукой подбородок, раздвинув пряди курчавой бороды — и вдруг уставился поверх каменного парапета террасы, оглядывая двор, как если бы увидел там что-то необычное. Амфитрион невольно взглянул туда же. По двору шел худощавый человек в поношенной хламиде. Лица человека не было видно из-за низко надвинутого капюшона, но шел он легкой юношеской походкой, чуть ли не пританцовывая. Человек показался Амфитриону смутно знакомым, и Амфитрион вздрогнул. Нет, ему совсем не хотелось возвращаться к событиям почти пятилетней давности, когда… Нет. Он не хочет об этом вспоминать. Да и идущий человек уже пересек двор и исчез, как показалось Амфитриону, слегка кивнув на прощанье. — Я согласен, — медленно проговорил Автолик, и к глазам его вернулось прежнее насмешливое выражение. — Когда ты хочешь, чтобы я перебрался в Фивы? Когда дробный конский топот затих, а колесницы Амфитриона и его сопровождающих скрылись за поворотом дороги, но пыль, поднятая ими, еще не успела осесть — человек в драной хламиде с капюшоном по-хозяйски вошел в дом, поднявшись на террасу, скинул свое рванье и нахально уселся в кресло, с которого не так давно поднялся уехавший Амфитрион. Это оказался темноволосый юноша с горбатым породистым носом, одетый в щегольской хитон, подпоясанный искусно расшитым поясом, и красно-коричневые сандалии из мягкой кожи, которые юноша поленился снять. Отхлебнув из недопитой чаши, незваный гость улыбнулся, но глаза его при этом оставались серьезными. Не бывает у юношей таких глаз, чем-то похожих на глаза приподнявшегося в соседнем кресле Автолика. — Радуйся,[21] отец. Это сказал не юноша. Это сказал Автолик. — Привет, сынок, — беззаботно отозвался юноша. — Как жизнь, как настроение? Говорят, собираешься в Фивы? — Я согласился, отец. Увидел тебя и — согласился. — Ты у меня всегда был понятливым. Амфитрион, между прочим, неглуп… и он прав — готовить надо обоих. Одинаково. На всякий случай. — Готовить — к чему? — Ко всему. Людям нужен герой. И твоему дедушке там, на Олимпе, тоже нужен герой. Куда ни плюнь — всем нужен герой… И юноша весьма метко запустил обглоданной птичьей ножкой в висевший на стене шлем — знаменитый кожаный шлем Автолика, усеянный кабаньими клыками. …А колесницы Амфитриона в это время неспешно пылили по извилистой дороге прочь от Аргоса, и по обе стороны от дороги возвышались девственно зеленые холмы. Изредка в отдалении можно было заметить пасущиеся стада, напоминавшие снежные шапки гор. Стояла ранняя осень, солнце припекало, и ничто не нарушало покой раскинувшегося вокруг мирного пейзажа. Кони шли медленно — а куда спешить-то? — и так же неторопливо текли мысли Амфитриона, на время доверившего поводья вознице. Впрочем, мысли его были медленными, но отнюдь не такими мирными, как окружающий пейзаж. Автолик в конце концов согласился — и это было хорошо. Не только искусству борьбы научит он подрастающих близнецов — но и наверняка передаст им немалую долю своей знаменитой хитрости, которую Автолик унаследовал от отца своего, Гермеса-Психопомпа, то есть Проводника душ. А борьба без хитрости — как копье без наконечника. Кастор Диоскур тоже согласился учить братьев бою в полном вооружении — и это опять же хорошо. Биться с Кастором, хоть на копьях, хоть на мечах, Амфитрион без крайней нужды не стал бы. Силен лаконец Кастор, брат неукротимого Полидевка, силен и беспощаден. Одна беда — горд непомерно. Возомнил себя лучшим колесничим Пелопонесса — да только ли Пелопонесса? Ладно, пускай тешит самолюбие… Амфитрион помимо воли самодовольно усмехнулся, огладив бороду. Нет уж, колесничному делу он и сам сыновей обучит. Кастор, правда, может обидеться… Ну и Тартар с ним! Лишь бы приехал в Фивы, как обещал, а там уговорим, удержим. Глядишь, и брат его, Полидевк, кулачный боец, объявится — не вытерпит, сперва переучивать возьмется, после показывать новое, ну и (чем Мойры не шутят?!) застрянет в палестре на год-два… Разные учителя понадобятся. И не только — воины. Кстати, прямо перед отъездом Амфитриона явился в Фивы Лин, брат божественного Орфея. Вроде как поселиться решил… Хвала Аполлону Мусагету,[22] ежели так — лучшего наставника-кифареда и не сыскать! Молоды будущие учителя, молоды да горячи. Лину — тридцать один, самый зрелый, Автолику — почти тридцать, Кастору — тому вовсе двадцать пять сровнялось. Можно было и постарше сыскать — можно, да нельзя. Нашел Амфитрион именно тех, кого хотел найти. Упрям и зол Кастор, хитер и вынослив Автолик, Лин все Орфею его таланта простить не может, — сурово учить будут, многого потребуют от детей, не пожалеют по малолетству, послабленья не дадут. Вот тогда, Олимпиец, поглядим — кто рассмеется последним! Все знают, что Алкид — твой сын; и лишь мы с тобой, грозный Дий, Зевс-Отец, Бронтей-громовник, знаем правду. Знаем; и оба будем молчать. Я — потому что дороги мне жизни детей и жены (да и своя небезразлична). Ты — потому что дороги тебе твоя честь и мужское достоинство. Да, я промолчу, Олимпиец, я проглочу все слова, которые хотел бы бросить тебе в лицо; Эльпистик уже заплатил за мой длинный язык крюком в собственном затылке — хватит! Я промолчу. Я не буду улыбаться исподтишка в твоих храмах. Но мы-то с тобой будем знать правду, Олимпиец, ночной вор! К Данае ты явился золотым дождем, к Европе — быком, к Алкмене же ты пришел мною — значит, мой облик тебе пришелся впору! По плечу, по росту, по мерке… тесно не было, Громовержец? И ты будешь вздрагивать, видя, что земной человек, смертный, сын смертного, делает то, что должен был совершать полубог, сын великого Зевса! Да он и будет полубогом для всех, кроме нас с тобой… Все свершится, все произойдет так, как ты хотел… только ты, Олимпиец, тут будешь ни при чем! Ведь так? Ну ответь, ударь молнией, громыхни с ясного неба! Тебе нужен герой, равный богам? Ты его получишь. И это будет единственная месть, которую я, Амфитрион Персеид, могу себе позволить. Из-за очередного поворота дороги показались несколько глинобитных хижин с тростниковыми крышами — деревня. Ничего особенного в ней не было, во время походов Амфитрион повидал великое множество таких поселений — и с ликованием встречавших победителя, и угрюмо молчавших; и черных, сгоревших, с трупами на порогах бывших домов. И вот таких, мирных, деловитых, похожих друг на друга, как близнецы, в своих ежедневных заботах. В другой раз Амфитрион проехал бы мимо, не задерживаясь, но сейчас его внимание привлекла толпа людей на окраине деревни, с трех сторон обступившая что-то — видимо, местный алтарь, потому что над ним поднимался в небо густой, с копотью дым. Амфитрион тронул за плечо возницу, и тот послушно придержал коней. Тогда Амфитрион выбрался из колесницы и направился к толпе, заодно разминая затекшие ноги. На него никто не обратил особого внимания. Ну, остановился какой-то богатый путник, захотел почтить богов вместе со всеми или просто решил поглазеть — что с того? — …приношу эти тяжелые колосья, и плоды деревьев наших, и масло благоуханных олив — тебе, юный полубог, Безымянный Герой, Истребитель Чудовищ, сын державного Зевса и прекрасной Алкмены, твоей последней земной женщины, о Дий-Тучегонитель… Амфитрион вздрогнул от неожиданности, но этого никто не заметил, а сам лавагет тут же привычно взял себя в руки, продолжая внимать седому высохшему жрецу, чье лицо напоминало вырезанную из дерева маску. — …прими жертву нашу, герой-младенец, прими то, что приносим мы тебе от чистого сердца, и пусть укрепится дух твой, и удесятерятся силы… Жрец вещал что-то еще, но Амфитрион уже не слушал его. Эти люди знали! Здесь, в отдаленной и глухой арголидской деревушке, люди знали, что у его жены родился сын от Зевса; его, Амфитриона, позор оборачивался для них надеждой на будущего героя, Истребителя Чудовищ, и эти забитые крестьяне уже приносили ребенку жертвы, видя в нем грядущего избавителя. Им не нужен сын Амфитриона. Им не нужен такой же, как они. Им нужен герой-полубог. Забитые селяне и грозный Зевс — им нужно одно и тоже. «И они его получат, — озлобленно думал Амфитрион, садясь в колесницу и хлопая возницу по спине. — Они забывают, что полубог в тоже время — получеловек… Они получат героя!..» Жрец продолжал бубнить свое, люди беззвучно шептали молитвы — а возница уколол лошадей стрекалом, упряжка рванула с места в карьер, словно почуяв настроение хозяина, и колесница Амфитриона (а следом за ней и две другие) скрылась в облаке пыли за поворотом дороги. — У них будет герой, — бормотал Амфитрион, сжимая тяжелые кулаки, — будет… О Зевс-соперник, неужели это и есть твой ответ?! Небо молчало и постепенно темнело. Когда оно окончательно нахмурилось, а колесницы успели умчаться далеко от арголидского селения — из сумрачных теней выбрались четыре фигуры и направились к деревенскому жертвеннику, одиноко стоявшему посреди ночной тишины. Один из пришельцев, одетый в шерстяной фарос, неспешно шел впереди; двое других, в коротких хитонах, подпоясанных простыми веревками, вели под руки последнего — совершенно обнаженного мужчину средних лет, чье тело, похоже, было натерто маслом, потому что кожа ведомого поблескивала, отражая призрачный свет восходящей луны. Голый мужчина дышал часто и тяжело, белки его вытаращенных от ужаса глаз чуть ли не светились в окружающей темноте, но шел человек не сопротивляясь, словно в трансе переставляя негнущиеся ноги. И лицо его было лицом раба. Идущий первым остановился у жертвенника, неторопливо огляделся по сторонам, сгреб в кучу остатки хвороста у западной стороны алтаря, подсунул под нее клок сена и ударил несколько раз кресалом. Брызнули искры, вспыхнул робкий огонек — и костер начал разгораться. Двое державших обнаженного мужчину, словно повинуясь неслышному приказу, глухо завыли-замычали, но в их полузверином реве отчетливо проступал внутренний ритм, засасывающий, отнимающий волю; вскоре они уже раскачивались из стороны в сторону, как одержимые — лишь стоявший у алтаря оставался недвижим. И его сильный глубокий голос вплелся в песнь-вой, накладываясь и перекрывая: — Жертву прими, Избавитель, младенец, Герой Безымянный — жертву прими не по воле отца твоего, но тех, кто древней Громовержца… — Тартар! Слышу Тартар! — поддержали сразу два голоса. — Слышим, отцы наши!.. недолго уже… недолго ждать… — Волею Павших приносим мы жертву ночную, безмолвную дань по обычаю пращуров наших — не тех, кто воссел на Олимпе, богами назвавшись, но тех, кто низвержен до срока… — Тартар! Слышу Тартар!.. Жрец в накидке еще выкрикивал какие-то слова — непонятные, нечеловеческие — а двое его помощников уже опрокинули жертву спиной на алтарь. У обнаженного мужчины от жара затрещали волосы, хребет его, казалось, сейчас переломится, но он молчал и лишь глаза его расширились еще больше от невероятного ужаса. — Кровь нашей жертвы, рекою пролейся, кипящей рекою, впадающей в Тартар; рекою от Павших к Герою, от устья к истоку, от прошлого к дням настоящим… о медношеие, о змееногие, о уступившие подлости ваших соперников — ваших детей… — О-о-о… отцы наши… недолго осталось ждать! Кремневый нож, тускло отсвечивающий бликами костра, с хрустом вошел в левый бок жертвы; тело дернулось, но ни звука не сорвалось с плотно сжатых губ. Лезвие ровно двинулось наискось вверх, взламывая ребра, потом словно наткнулось на какую-то преграду… неуловимое круговое движение — и тело жертвы обмякло, а жрец торжествующе поднял черный в свете луны, еще пульсирующий комок. Сердце. Кровь залила алтарь; часть ее попала в костер и негодующе зашипела, возносясь сладковатым смрадом. — Я слышу Павших, — голос жреца резко изменился, рокоча, подобно львиному рыку. — Они довольны. Они благословляют Безымянного. И недалек тот день, когда Избавитель сам принесет Павшим обильные жертвы. В это время в далеких Фивах маленький Алкид со звериным рычанием катался по ложу, разрывая покрывало в клочья и брызжа пеной, выступившей на губах, а рыдающая Алкмена вместе с двумя няньками все никак не могли утихомирить или хотя бы удержать его, пока в брата не вцепился горько плачущий Ификл. — Алки-и-ид! Они плохие! Не отвечай им! Мама-а! Они плохие! Они зовут Алкида! Не отдавай его, мама-а-а!.. Но никто не вслушивался в странные слова, которые выкрикивал сквозь рыдания маленький Ификл. Наутро мальчики никак не могли вспомнить, что случилось ночью. Наверное, обоим просто приснился плохой сон. Впрочем, ни Алкмене, ни нянькам тоже не хотелось вспоминать об этом кошмаре. Но и забыть его они не могли. А костер в арголидской деревушке уже угас, лишь слабо тлели угли, подергиваясь серым налетом пепла. Удалились трое, растворились в ночи, унося с собой тайну страшного жертвоприношения — и никто не заметил, как от растущего неподалеку дикого ореха отделилась юношеская фигура в потрепанной хламиде с капюшоном. — Вот оно, значит, как… — задумчиво произнес юноша, обращаясь исключительно к самому себе. — Кровавая река от Павших к Герою? Никто из Семьи не мог предвидеть такого — ни отец, ни дядя… ни я. Внезапно, словно приняв какое-то решение, юноша хлопнул в ладоши, легко подпрыгнул — и исчез. Взлетел? Скрылся меж деревьями? Или его вовсе не существовало? Примерещилось? — только кому, если рядом никого не было? Кто знает? По возвращению в Фивы Амфитрион незамедлительно пошел к Креонту договариваться о выделении земли в черте города под палестру — частную гимнастическую школу. Тут его ожидала приятная неожиданность: Креонт, хитро глядя на друга, заявил, что если Амфитрион не возражает против обучения в новой палестре детей некоторых знатных фиванцев (естественно, за немалую плату), то он, басилей Креонт, завтра же прикажет начать строительство на обширном пустыре в десяти минутах ходьбы от дома Амфитриона. Причем две трети расходов возьмет на себя. Амфитрион не сразу понял, причем тут его возражения и откуда взялась такая щедрость — не только же из дружеских чувств? — но потом сообразил, что палестра с известными на всю Элладу учителями сразу добавит славы Фивам и лично Креонту, а основная тяжесть расходов все равно ляжет на казну. Они договорились, что открытие новой палестры состоится через год — как раз к этому времени собранные Амфитрионом учителя обещали разделаться с текущими заботами и прибыть в Фивы — и расстались весьма довольные друг другом. Вечером Амфитрион уединился с Алкменой в мегароне, слушая ее рассказ о случившемся за время его отсутствия. Между ними стоял столик на гнутых ножках в виде львиных лап, и Амфитрион время от времени тянулся к ближайшему блюду, брал свежеиспеченную лепешку, обмакивал ее в чашу с желтым тягучим медом и отправлял в рот с подчеркнутым удовольствием. Сладкое он ел редко, но лепешки жена пекла собственноручно, а умение выбирать на базаре лучший мед было гордостью Алкмены; кроме того, она очень любила смотреть, как Амфитрион ест. Это наполняло ее спокойствием и уверенностью. …Амфитрион протянул свободную руку, и Алкмена, сидящая рядом на низкой скамеечке, счастливо потерлась о его ладонь щекой. — И еще Тефия десять дней назад родила, — подумав, сказала она, имея в виду одну из своих доверенных рабынь-финикиянок. — Девочку. Здоровую и горластую. Я у Тефии спрашиваю — от кого, мол? — а она смеется и не отвечает. Только что тут отвечать, когда девочка — вылитый Филид-караульщик! Одни ресницы Тефии, длиннющие… Я еще дивлюсь, что Филид все вокруг дома нашего околачивается! — Бедная девочка, — пробормотал Амфитрион, с трудом припомнив обросшую физиономию Филида-караульщика. — Чем она богов-то прогневала? Дать, что ли, твоей Тефии вольную? — пусть Филид ее замуж берет… Алкмена отломила от лепешки кусочек, повертела в пальцах, но есть не стала. — Не надо, — усмехнулась она. — Я Тефии уже говорила — хочешь вольную? Так она в крик! За что, мол, гоните, госпожа, пропаду я без вас, лучше плетей дайте, если есть вина моя… Еле успокоила. А то от плача молоко горкнет. Ну вот, кажется, и все. Ничего больше не случалось. А как у тебя дела с палестрой? — Отлично, — Амфитрион облизал медовые усы и незаметно поморщился. — Креонт расщедрился — небось, видение ему было! Две трети расходов на себя берет. Стадион, бассейн, гимнасий крытый… пусть Микены завидуют! — Пусть завидуют, — согласилась Алкмена, зная, что видением Креонта была его собственная жена Навсикая, с которой Алкмена не раз уже успела переговорить по поводу палестры. — А когда управитесь? — Да не раньше, чем через год. В лучшем случае, к следующей осени. Они замолчали, думая каждый о своем. Амфитрион размышлял, стоит ли рассказывать жене о тощем оборванце, которого Амфитрион видел во дворе Автолика, и который всколыхнул в нем давние тревожные воспоминания; и еще — надо ли говорить о жертвоприношении в честь их малолетнего сына (о Зевс, помню, помню — твоего, воистину твоего сына!..), или лучше не волновать Алкмену попусту. Алкмена же думала, стоит ли рассказывать мужу о странных приступах у Алкида, которые в последние полгода вроде бы стали случаться пореже, а знахарка Галинтиада сказала, что с возрастом они и вовсе прекратятся; или не стоит волновать лишний раз мужа, и без того обремененного многими заботами. «Нет, ни к чему», — решили оба и улыбнулись друг другу. — К следующей осени, — повторил Амфитрион. — А еще через полгода, весной, отдам мальчиков в палестру. Как говорится, кости мои, а мясо учителей. Пусть учат… Сперва Алкмена не поняла. — Как весной? — спросила она. — Ведь в палестру с двенадцати лет отдают! — Правильно, — кивнул Амфитрион. — С двенадцати. — Так им же тогда только-только шесть исполнится! — Да. Шесть с небольшим. — Но… Не о тяготах учебы подумала Алкмена в первую очередь, не о строгости учителей — нет, другая мысль пойманной птицей забилась в материнском сознании. — Но ведь старшие мальчики будут их обижать! Амфитрион встал и отошел к стене, возле которой располагалась стойка с его копьями. — Будут, — тихо ответил он, глядя на бронзовые наконечники. — Обязательно будут. Я очень на это надеюсь. И суровая тень упала на его лицо. |
||
|