"Сидони-Габриель Колетт. Рождение дня" - читать интересную книгу автора

стене, и каждый день в тот час, когда начинает казаться, что холодная роса
звонкими неровными каплями падает из клюва дроздов, оживало вновь. Она
покидала свою постель в шесть часов, потом в пять часов, а к концу её жизни
маленькая красная лампа пробуждалась зимой задолго до того, как зовущий к
заутрене колокол начинал сотрясать чёрный воздух. В эти, ещё ночные, часы
моя мать пела и замолкала тогда, когда её могли услышать. Так же как и
жаворонок, который поднимается к самой светлой, наименее населённой части
неба. Моя мать всё поднималась и поднималась по часовой лестнице, стараясь
завладеть началом начал... Я знаю, что это такое, подобное опьянение. Однако
она, она подстерегала горизонтальный, красный луч и бледный цвет серы,
который предвещает появление красного луча; она хотела видеть влажное крыло,
которое, как руку, вытягивает первая пчела. От летнего ветерка, что
рождается перед приближением солнца, она получала свой первый букет ароматов
акации и дровяного дыма; раньше всех отвечала на постукивание копыта и
негромкое ржание лошади в конюшне по соседству; раскалывала пальцем в ведре
на колодце первый, тончайший диск ледяного зеркала, в котором осенним утром
отражалась она одна...
Как бы я хотела предложить этому твёрдому и выпуклому персту,
способному отщипывать черешки, собирать душистый лист, соскабливать зелёную
тлю и вопрошать спящие в земле посевы, как бы я хотела предложить ему то,
что ещё недавно было моим собственным зеркалом: нежное, хотя и с какой-то
едва заметной мужской грубоватостью лицо, которое мне возвращало мой
улучшенный образ! Я бы сказала своей матери: "Посмотри. Посмотри, что я
делаю. Посмотри, чего мне это стоит. Стоит ли это того, чтобы я надевала мой
оклеветанный маскарадный костюм, который позволяет мне втайне поддерживать
своим дыханием ту жертву, из которой, как кажется со стороны, я пью соки.
Стоит ли это того, чтобы, отвернувшись от утренних зорь, которые мы с тобой
так любим, я уделяла столько внимания векам, ожидая звёздных восходов от их
ослепительного блеска. Вглядись и оцени лучше меня самой моё подрагивающее
творение, которое я устала созерцать. Ну приготовь же, садовница, свой
огрубелый перст!.." Однако было уже слишком поздно. Та, которой я
признавалась во всём, к тому времени уже обрела свои вечные утренние
сумерки. Её суд на нами, увы, был бы недвусмыслен в своей небесной, не
ведающей гнева жестокости: "Отторгни, дочь, свой чудовищный черенок, свой
привой, который хочет цвести только за твой счёт. Это же ведь омела. Уверяю
тебя, это омела. Я вовсе не говорю тебе, что привечать омелу дурно, потому
что зло и добро могут одинаково и цвести, и плодоносить. Только..."
Когда я пытаюсь сочинить за неё то, что она могла бы мне сказать, то
всегда дохожу до места, где у меня перестаёт получаться. Мне не хватает
слов, особенно главных аргументов: бранных либо неожиданно снисходительных,
в равной степени пленительных и лёгких, которые, отделяясь от неё, медленно
достигали моей тины, мягко в неё погружались и так же медленно вновь
всплывали. Они всплывают во мне сейчас, и порой их находят прекрасными.
Однако я отлично понимаю, что хотя они и узнаваемы, но всё же искажены в
соответствии с моим личным кодом, из-за моего малого бескорыстия, моего
сдержанного великодушия и моей чувственности, у которой, слава богу, глаза
всегда были больше, чем чрево.

У нас обеих было по два мужа. Только если оба мои мужа - вы
представляете себе мою радость - живы и поныне, то моя мать дважды