"Даниил Клугер, Виталий Бабенко. Двадцатая рапсодия Листа " - читать интересную книгу автора

глаза и говорил номер страницы, а затем номер строки, с которой следовало
начать чтение.
Конечно, за столько лет уже не только я, но и дочь моя, услыхав номер
страницы, могла сказать, что там написано, причем мой выбор, если я,
конечно, не лукавил, никогда не падал на страницу с рисунком Симпсона или
Тимма. Однако же я старался не лукавить, называл страницу правильно и,
прикрыв глаза и чувствуя, как по телу разливается приятное тепло, к жару
печки, отгоняющей январскую стужу, отношения не имеющее, слушал, будто
впервые:
"Вы вдруг поймете, и совсем иначе, чем понимали прежде, значение тех
звуков выстрелов, которые вы слушали в городе. Какое-нибудь тихо-отрадное
воспоминание вдруг блеснет в вашем воображении; собственная ваша личность
начнет занимать вас больше, чем наблюдения; у вас станет меньше внимания ко
всему окружающему, и какое-то неприятное чувство нерешимости вдруг овладеет
вами..."
И ведь что странно: казалось бы, я сам должен был пережить нечто
подобное, да и написаны "Севастопольские рассказы" так, что картины
буквально проходят перед глазами, словно ожившие дагеротипии моих
собственных воспоминаний. Спросите у меня: "Так ли все это было?" - и я
отвечу, нисколько не раздумывая: "Так!" Но задайте мне другой вопрос: "А с
тобою самим так ли было?" - и задумаюсь я, и, заглянув в себя, увижу, что
воспоминания внешних картин - это одно, а воспоминания о своем участии в
них - совсем другое, и не найду, что ответить.
Нет, не о своей молодости и не о своей счастливой звезде я думал,
когда, сидючи в кресле, слушал негромкий мелодичный голос Аленушки, словно
бы распевавшей поистине великие строки Толстого. Я лишь удивлялся тому, как
же это можно было в том оглушительном и одновременно тихом аду столь много
усмотреть и после - рассказать. И в сердце моем трепетало лишь восхищение
необыкновенным талантом рассказчика и удивительно обыкновенной стойкостью
его героев, к коим я себя никак не могу и не хочу причислять.
Утро 21 января 1888 года не давало никаких оснований к тому, чтобы
нарушить традицию. Часу в двенадцатом я уже закончил разбираться с годовыми
книгами, выписал в отдельную тетрадку синей бумаги всех должников, а на
большом расчерченном веленевом листе подробно расписал положение с
финансами. Такой порядок я завел с первых лет моего пребывания в должности
управляющего. Покойный хозяин имения, Александр Дмитриевич, посмеивался над
этими табелями, называл их не иначе как артиллерийскими диспозициями (Бог
весть, что он имел в виду - помимо моего армейского прошлого), но в то же
время и хвалил, ибо немецкое происхождение склоняло его самого к подобной же
четкости и аккуратности.
Нынешние хозяйки, дочери Александра Дмитриевича Любовь и Мария, делами
интересовались меньше, ибо меньше времени проводили в усадьбе - только
летние месяцы. Летом же, наезжая семьями, они большею частью не
интересовались моими приходно-расходными книгами, а суммы, передаваемые
мною, не только не считали, но даже не сверяли с записями. Разве что
младшая, Мария Александровна, была чуть строже старшей в делах. С одной
стороны, такое отношение было лестным - хозяйки мне полностью доверяли; с
другой - несколько обидным, ибо казалось, что труды мои пропадают впустую.
Впрочем, сестер куда больше трогала моя неустанная забота о могилах их отца
и мачехи Екатерины Ивановны фон Эссен в селе Черемышево и, конечно же,