"Валентин Петрович Катаев. Хуторок в степи ("Волны Черного моря" #2) " - читать интересную книгу авторавесь мир и стала так же знаменита, как Ясная Поляна, а фамилия начальника
этой станции, некоего Озолина, уступившего умирающему Толстому свою квартиру, бесконечное число раз повторялась всеми грамотными людьми. Вместе с именами графини Софьи Андреевны и Черткова эти новые слова - "Астапово" и "Озолин", - сопровождавшие Толстого в могилу, пугали Петю, как черные бумажные буквы на белых лентах погребальных венков. Петя с удивлением замечал, что к этой смерти, которую все называли "трагедия", имело какое-то отношение правительство, святейший синод, полиция, жандармский корпус. В эти дни если Петя встречал на улице архиерейскую карету с монахом возле кучера на козлах или трескучие щегольские дрожки полицмейстера, то он был уверен, что и архиерей и полицмейстер едут куда-то по срочному делу, связанному со смертью Толстого. Никогда еще Петя не видел своего отца в таком не то чтобы возбужденном, а в каком-то возвышенно-одухотворенном состоянии, как в эти дни. Его обычно доброе, простодушное лицо вдруг стало строгим, помолодевшим. Волосы над высоким лепным лбом были закинуты как-то по-студенчески. И только в старых, покрасневших глазах, полных слез, под стеклами пенсне отражалось такое глубокое горе, что у Пети невольно сжималось от жалости сердце. Василий Петрович вошел и положил на письменный стол две стопки ученических тетрадок, крепко перевязанных шпагатом. Прежде чем переодеться в домашний пиджачок, он вынул из заднего кармана сюртука с потертыми шелковыми лацканами носовой платок и долго обтирал мокрые от дождя лицо и бороду. Потом решительно тряхнул головой: - Ну, мальчики, мыть руки и обедать! Петя глубоко чувствовал душевное состояние отца, он понимал, что для него Толстой не только обожаемый писатель, но нечто гораздо большее - чуть ли не нравственный центр жизни, - но только не мог объяснить это словами. Настроение отца всегда легко передавалось мальчику, и теперь Петя был весь охвачен сильным душевным беспокойством. Он притих и не спускал с отца блестящих вопросительных глаз. Павлик же, которому недавно исполнилось восемь лет я он уже был гимназистом, ничего этого не знал и не замечал, исключительно занятый первыми впечатлениями гимназии, интересами своего приготовительного класса. - А у нас сегодня на уроке чистописания была обструкция! - сказал он, с видимым наслаждением выговаривая это слово. - "Шкелет" несправедливо удалил из класса одного мальчика - Кольку Шапошникова, - и мы все незаметно мычали с закрытыми ртами до тех пор, пока "Шкелет" так стукнул кулаком по кафедре, что чернильница подпрыгнула аж на два аршина вверх. - Перестань, как не стыдно... - сказал отец, страдальчески морщась, и вдруг гневно вспыхнул: - Бессердечные мальчишки, драть вас надо! Как вы смеете издеваться над несчастным, больным педагогом, которому, может быть, и жить-то осталось... Откуда... откуда у вас у всех такое зверство?.. - И, вероятно продолжая отвечать на мысли, которые мучили его все эти дни, прибавил: - Поймите же, что мир не может держаться на ненависти! Это противоречит христианству... наконец, здравому смыслу. И это в те дни, когда опускают в могилу, может быть, последнего настоящего христианина на земле... Глаза отца покраснели еще больше, он вдруг улыбнулся слабой, просительной улыбкой и, взяв за плечи мальчиков, поочередно заглянул им в |
|
|