"Владимир Кантор. Крепость (Семейный роман)" - читать интересную книгу автора

во всяком случае, до того еще, как его оштукатурили, показывали Пете
"большие ребята" кирпич, вделанный в угол дома, рядом с окном профессора
Кротова; на кирпиче читались корявые буквы, процарапанные чем-то, видимо,
еще до обжига: "Кипич делаю заключеный в лагерь", - а внизу большими
буквами: "ГОЛУБ".
Немного левее от дома стояло с полдюжины гаражей. А прямо перед домом
давно еще насадили газон, вокруг него - клены и тополя; газон потом
разделили на два аллейкой, вдоль которой росли липы, в середине разбили
клумбы, а по углам высадили кусты сирени. И вместо обычного городского
газона получился в результате маленький парк, напоминавший Пете то, что он
читал про сады и парки старинных, уже в прошлое ушедших дворянских усадеб.
Правда, густота, мрачноватость и полумрак зелени бывали летом, сейчас
деревья и кусты стояли скучные, с последними облетавшими листьями.
Хлопнула дверь ближайшего к углу подъезда, и навстречу Пете вышла
женщина с небритым, как у мужчины, лицом, коренастая, крупнотелая,
неопрятная, носившая гетры и грубые башмаки на толстой подошве, а также -
даже в жару - свитер и короткий прорезиненный плащ. По внешнему виду ей
было от тридцати до сорока лет. От отца, болтавшего как-то с Линой, он
краем уха услышал, что каждое утро эта женщина ходит на почту, не доверяя
общему почтовому ящику "Для писем", и лично передает в окошечко иногда
заказное, иногда простое письмо, послание, душевные излияния на сиреневой
(кто-то умудрился увидеть!) бумаге, предназначенные любимому человеку,
бывшему однокласснику, бывшему ее первому мужу, который давно снова женат
и про нее слышать не хочет. Она нигде не работает и живет на мизерную
пенсию по шизофрении в одной квартире с матерью и племянницей-сиротой,
совершенно не обращая на них внимания. То пропадает на сутки, то сидит,
запершись в своей комнате, ни к телефону, ни к дверному звонку не подходя,
будто ее и нет. Вся в своей мечте. Отец добавил, что видит в ней
изуродованный природой образ "вечной женственности". Лина тогда
помрачнела, а Петя уловил в рассказе только оттенок чего-то непоправимого,
что порой в жизни бывает, и подумал, что с ним такого не должно случиться,
что он всегда должен быть хозяином своему разуму.
Между средним и крайним, Петиным, подъездами на лавочке, широко
расставив ноги в теплых высоких ботах и опершись обеими руками на палку с
набалдашником, стоявшую перед ней, расположилась старуха Меркулова, поверх
пальто обвязанная еще черной шалью. Рядом со старухой, правда, не на
лавочке, а на асфальте, сидела, высунув язык, черная лохматая пуделиха;
она тяжело дышала и смотрела на Петю замутненными, слезящимися глазами, не
мигая. Профессор Меркулов давно умер, его вдова болела водянкой, была
громадиной, ноги колодами, ходила с трудом.
- Как бабушка, Петя? - спросила она, даже не поздоровавшись: это был и
знак благоволения к собеседнику, и сознание, что ее возраст позволяет
пренебрегать условностями.
- Ничего. Спасибо.
- Да, старая у тебя бабушка. Часто к ней врачи ездят. А она что, по
комнате сама ходит?
- Сама.
- Ну тогда еще ничего.
Приблизилась маленькая, сморщенная, в длинной кофте и застиранной юбке
старушка: сухонькое тельце, плоская грудь, постоянный серый платок поверх