"Григорий Канович. Зюня из Одессы" - читать интересную книгу автора

Григорий Канович

Зюня из Одессы

Мы познакомились с ним случайно. Каждое утро он выныривал из темного
подъезда старого дома с облупившимися стенами в загаженный собаками скверик,
выходивший с безалаберной и шумной улицы имени героя варшавского гетто
Мордехая Анилевича, где он, старик, жил, на более тихую и просторную улицу
другого легендарного еврейского героя - Бар Кохбы, садился на выщербленную
деревянную скамейку под благообразным тенистым платаном и принимался тонкой,
обломанной веточкой отпугивать от заскорузлого, смахивающего на древний
пергамент, лица настырных мух, которые своими до неприличия дерзкими
приставаниями не давали ему покоя. Веточка была сухонькая, старенькая, как и
сам жилец дома с облупленными стенами; на ней, как и на нем, едва держалось
несколько жухлых и жалких листиков, подуй ветерок покрепче, и они облетят.
Когда докучавшие ему мухи улетали к соседнему мусорному баку, чтобы
полакомиться каким-нибудь зловонным деликатесом, старик ненадолго засыпал.
Может, это только со стороны казалось, что он дремлет, а может, он просто
прикрывал свои утомленные глаза - пускай, мол, хоть в конце его ухабистого
земного пути немного отдохнут немножко: смотри, не смотри, ничего нового в
его патриаршем возрасте на белом свете уже не увидишь.
Иногда старик надвигал на маленькие, как морские ракушки, уши
соломенную шляпу, запахивал потертую куртку, вставал с деревянного трона и,
подстегивая себя неразлучной веточкой, прохаживался в допотопных, советского
производства, сандалиях, привезенных на Ближний Восток из бывшего Советского
Союза, от улицы Мордехая Анилевича до улицы Бар Кохбы и обратно.
По правде говоря, первый раз, когда я его увидел, то собирался по
обыкновению пройти мимо съежившегося незнакомца, как проходят мимо одиноких
и захиревших деревьев, тоскующих о своей далекой и славной молодости, о тех
временах, когда они тянулись к синему небу, чтобы своей буйной праздничной
зеленью порадовать Господа Бога, не мороча Ему голову своими жалобами на
недуги, на утраты и обиды, но что-то меня вдруг остановило - взгляд мой
зацепился за веточку с жухлыми листиками, которой старик, когда вставал и
совершал вокруг платана короткие прогулки, погонял, словно хлыстом, свои
худые, в широких белых панталонах, ноги, упорно отказывавшиеся отрываться от
земли, словно они были вмурованы в раскаленный асфальт.
- Простите, - вдруг обратился он ко мне, - вы говорите по-русски?
- Да.
- У нас в Одессе, скажу вам по секрету, все говорили по-русски... даже
греки, - сказал он с приветливой, чуть озорной улыбкой, которая была моложе
его на уйму лет, и обмахнулся своей веточкой, как японским веером. - А
тут... в Израиле не с кем и поговорить. Все суетятся, спешат, бегут...
Слово "Израиль" он произнес с ударением на последнем слоге и еще раз
задорно улыбнулся.
- Извините, я вас, наверно, задерживаю?
- Нет, нет, - солгал я, чтобы не обидеть его.
- Каждый день с девяти утра до двенадцати и с четырех до семи я сижу
вон на той скамейке под платаном. Надеюсь, вы отсюда видите ее?
- Вижу.
- Это мое постоянное место в Израиле. Так вот, сижу и терпеливо жду,