"Григорий Канович. Айзик дер Мешугенер" - читать интересную книгу автораперроне и осиротевшей рукой боязливо махала прислонившемуся к окошку вагона
Айзику, пока раздрызганный, обшарпанный поезд не двинулся с места. Взгляд Голды кинулся вдогонку за тенью последнего вагона. Но вскоре тень растаяла. Поезд с львиным рыком уносился вдаль - несся по мечтам и надеждам Голды, как по шпалам, вытесанным из терпеливой боровой сосны, и чем тише становился колесный перестук, тем острей давали себя знать страх и тревога. А вдруг Айзик не вернется? А вдруг... Вдруг, вдруг, вдруг, вдруг-вдруг-вдруг, - выстукивало старое колесо-сердце. Голда и не заметила, как на станции вместе с ней оказалась целая свора бездомных собак - учуяли, бродяжки, что уезжает их кормилец и покровитель. Собаки жались к железнодорожной насыпи, жалобно скулили и пялили старые, как бы затянутые болотной тиной, слезящиеся глаза на уходящий поезд. В местечко Голда вернулась вместе с ними - собаки, оглядываясь, бежали впереди, а она медленно и скорбно плелась за ними. В первые дни после отъезда Айзика Голда не могла уснуть. Она ворочалась, кряхтела, шепотом, как колдунья, заговаривала темноту, приманивала сон, но перед глазами мельтешили только рваные обои. Потом немного обвыкла и стала ждать какой-нибудь весточки из Тельшяя. До отъезда Айзика Голда и Шимон ни от кого никаких писем не получали. Кому-то кто-то писал из Америки или из Палестины, но им - никто и никогда. Почтальон Викторас годами проходил мимо, не останавливаясь. Когда же он впервые задержался возле их избы, в груди у Голды загремела колотушка ночного сторожа Гилеля. Письмо было коротенькое, всего одна страничка, исписанная убористым строки до последней, подносила бумажку к лицу, целовала пересохшими губами и повторяла, как молитву: "Жив... здоров... сыт... здоров... сыт... жив... скучаю... может, к весне приеду..." Он и впрямь приехал в самом начале весны - на свадьбу старшей сестры Шумалит. Голда восседала во главе свадебного стола и, счастливая, глядела не столько на жениха и невесту, сколько на своего поскребыша Айзика, на бутоны его пейсов, на полнолунье ермолки, на глазурь лапсердака и на чулки, обтягивавшие его длинные, пружинистые ноги, на кирпичик молитвенника, с которым он не расставался даже за свадебным столом, - и тайком утирала слезы. К радости примешивалась непонятная тревога. Больше всего мать смущали глаза сына - большие, занавешенные грустью, как зеркала во время похорон. Он стал еще более молчаливым, на вопросы не отвечал, только невпопад тряс головой и некстати улыбался. Сваты Голды о чем-то бесцеремонно шушукались, и ей вдруг показалось, что это о нем, и в избе снова угарно запахло старым и обидным прозвищем: Айзик дер мешугенер. Он помолился за молодоженов и выскользнул во двор, где его обступили местечковые нищие, дожидавшиеся по обыкновению того отрадного мгновения, когда свадьба отшумит и их пустят за стол, чтобы и они полакомились праздничными объедками. Нищие принялись расспрашивать его о знаменитой Тельшяйской ешиве, жаловаться на свое житье-бытье, нетерпеливо поглядывая на светящиеся окна избы и прислушиваясь к сытому гудению свадьбы. |
|
|