"Вячеслав Иванов. Перевернутое небо (Записки о Пастернаке, окончание)" - читать интересную книгу автора

первоначальном его (несохранившемся) виде. Мне оно очень понравилось
прямотой и смелостью. Все мы только сошлись на том, что лишней была фраза о
дошедших до Пастернака толках, будто предполагаются и какие-то шествия по
улицам с проклятиями (шествий потом не было - ограничились публикацией в
газетах возмущенных писем читателей). С этими возражениями Пастернак
согласился. Письмо было набросано карандашом. Это место и еще два-три
других, где мы ему предлагали или подсказывали какие-то не менявшие общего
смысла исправления, он тут же менял с помощью ластика, еще раз уединившись
для этого в небольшой комнате.
Когда Борис Леонидович наконец кончил работать с письмом и вышел к нам,
я в двух словах пересказал ему свой разговор с Воронковым. В том месте, где
я дошел до "Иван\ва", Пастернак озабоченно воскликнул: "Да зачем же вы себя
назвали?" Ариадна Сргеевна с присущей ей твердостью формулировок вмешалась:
"Да потому что никто из нас не собирается от тебя отказываться, и Кома
первый". Я что-то промямлил, желая нейтрализовать риторическую
торжественность ее замечания и свести на нет содержавшийся в ее словах намек
на тяжесть ситуации, и без того хорошо ощущавшуюся Борисом Леонидовичем.
Письмо было готово, конверт подписан (кажется: "Правлению Союза
писателей от Б. Пастернака" - тоже карандашом). Я с ним отправился искать
такси. Я очень спешил, думая, что Воронков (как я просил его по телефону)
задержит заседание до тех пор, пока я не привезу письмо. Но когда на
пойманном такси я въехал во двор особняка толстовских Ростовых, где
разместился Союз писателей на улице Воровского, и на часах было, сколько
помню, без десяти час, заседание уже явно началось. Двор Союза писателей
поражал безлюдностью в сочетании с тогда небывалым количеством машин, видно,
ожидавших съехавшихся литературных сановников. Воронков, видимо, ждал моего
приезда. Он или кто-то из его прислужников, вероятно, поглядывал во двор во
время заседания. Не успел я подняться на несколько ступенек по лестнице,
ведущей от парадной двери к бельэтажу, как меня там встретил довольно
молодой (или моложавый) человек - совсем не та раздувшаяся на
общесоветско-бюрократический лад морда, которую мне десятилетия спустя
показали в Переделкине на дорожке, сказав, что это - Воронков (моя
собственная, достаточно короткая история взаимоотношенний с ним сводится к
тому, что, когда, уже после смерти Эренбурга, бывшего председателем Комиссии
по литературному наследству Пастернака, Женя Пастернак предложил новый
состав Комиссии, Воронков возразил против моего включения в нее: он не
допустит в члены Комиссии "подписанцев" - тех, кто подписывал протесты
против политических судов 1960-х-1970-х годов).
Но вернусь ко времени, когда слова "подписанец" еще нет, гонимых
защитить никто не пытается, верхи Союза писателей съехались на расправу с
одним поэтом, а я стою на мраморной холодной лестнице старого особняка, и
моложавый официальный человек с холодными глазами исправного чиновника берет
из моих рук письмо Пастернака. Кругом тихо и безлюдно, удушают беззвучно, в
резиновых перчатках, никакой толчеи, никакой сутолоки. А в той комнате,
откуда голоса не доносятся, и куда сейчас с лестницы вернется Воронков, и
где главные литераторы один за другим поносят Пастернака, много лет спустя я
окажусь на заседании новой Комиссии по его литературному наследству. Туда
меня включат уже в горбачевское время, и там я заговорю о необходимости
разыскать и напечатать то письмо, которое я так давно привез в это здание и
на эту лестницу, чтобы Воронков принес его в эту комнату.