"Вячеслав Иванов. Перевернутое небо (Записки о Пастернаке, окончание)" - читать интересную книгу автора

Он говорил о том, что манера письма, которой он вместе с другими
писателями, художниками и учеными своего времени следовал, не нацелена на
передачу мира или его частей. Они как бы скрыты занавесом. И мы пытаемся
передать не предметы как таковые, от нас скрытые, а колыхание этого
занавеса. Занавес шевелится, и по его движению мы угадываем, что вызывает
это движение. Это и есть особенность науки и искусства (в том числе и
литературы) нашего века по сравнению с предшествующими. Вспоминая потом этот
разговор с Пастернаком, я думал о том, что этот его образ отчасти напоминает
уподобление пещере у Платона: сидящие в пещере видят только тени,
отбрасывемые теми предметами, которые движутся за ее пределами.
К подобной характеристике своего искусства в разговорах последнего года
жизни Пастернак обращался не раз. Продолжая образы, возникшие или переданные
им во время разговора на моем дне рождения 21 августа 1959 года, Пастернак
пишет в письме Стивену Спендеру на следующий день: "Я бы представил себе
"метафорически", что видел природу и вселенную не как картину, неподвижно
висящую на стене, но как расписанный холщевый тент или занавес в воздухе,
непрерывно колышащийся и раздуваемый каким-то невещественным, неведомым и
непознаваемым ветром".1
На иждевении у Бориса Леонидовича всегда было несколько человек, и
многим еще он хотел помочь деньгами. Переводы были нужны для жизни и для
этой постоянной обязанности, взятой им на себя. После Нобелевской премии
возможности получения переводческой работы и заработка стали иссякать. Одно
время он собирался переводить ибсеновского "Пер Гюнта". Он как бы
советовался со мной об этом проекте. Я загорелся, мне казалось, что
просторечность языка и музыка пьесы Ибсена (которую мне за год до того
довелось слушать в Народном театре в летнем парке в Осло) Пастернаку должны
удаться. У него не было хорошего норвежского словаря, я пытался достать. Но
тут оказалось, что перевод ему не будет заказан.
Осенью 1958 года мы познакомились и вскоре подружились с Николаем
Михайловичем Любимовым. Он вызвался договориться о том, чтобы Пастернак
получил заказ на перевод одной из пьес Кальдерона для однотомника, который
он тогда составлял. Условившись предварительно с Борисом Леонидовичем, я
привел Любимова, приехавшего как-то в воскресенье к нам в гости, на дачу к
Пастернаку. Тот сидел с сильно выпившим Ливановым на террасе, разговаривали
после обеда. О переводе Кальдерона договорились сразу же. Через некоторое
время Борис Леонидович говорил мне с удивлением: "Говорят, что Любимов
остался недоволен, сказал, будто у меня неделовая обстановка (мне кажется,
что это опять было со слов Ольги Всеволодовны или в ее передаче. - В. И.). А
какая может быть обстановка на даче в воскресенье, в обед?" Не знаю, в самом
ли деле Николай Михайлович так отозвался о той встрече, но так или иначе
Пастернак принялся за перевод "Стойкого принца" и вскоре его кончил. Мне
показалось, что больше Кальдерона его заинтересовал испанский язык.
Очевидно, он читал испанский подлинник. Его поразили законы звуковых
соответствий между латынью и испанским. Во время какого-то из следующих
"неделовых" обедов на даче Борис Леонидович заговорил о них, приводя
испанское соответствие латинскому "о" в "fossa" ("яма"). О Кальдероне он
говорил, что по сравнению с Шекспиром это более узкий мир и в то же время
более совершенный.
Вскоре Пастернак начал рассказывать о будущей пьесе "Слепая красавица".
Его занимал характер крестьян, их глубинный анархизм - "в них нет никакого