"Александр Иличевский. Дом в Мещере" - читать интересную книгу автора

вычурным и мощным, что постепенно стало приобретать отчетливую ясность
сбывшегося сновидения.
Я быстро шел под луной, и она настойчиво двигалась за мною, как если бы
была предметом размышлений. Мой быстрый ход был похож на замедляющийся бег.
Я давно миновал картофельные поля, тянувшиеся вдоль насыпи. Лес
приблизился вплотную. Если тропинка слишком уводила в сторону, я выбирался
на рельсы и шел, спотыкаясь, по шпалам, пока она снова не выныривала из
чащи. Ночь была теплая, то там, то здесь вдруг запевали птицы. Скоро мне
повстречалась пущенная когда-то под откос старая дрезина. Сутулая плавная
ветла шатром растекалась над ней. На покосившейся крыше дощатой кабинки
сидела парочка. Они целовались. Парень вздрогнул и развязно попросил у меня
закурить. Я - уже на ходу - просто так спросил, далеко ли до станции.
Добравшись, я обнаружил, что приятель мой уже спит. Я не стал его
будить. На веранде стояло пружинистое кресло-качалка, и я осторожно,
стараясь не раскачиваться и не шуметь, забрался в него и укрылся стянутой с
топчана шинелью.
Спать не хотелось. Из приоткрытой в сад двери крались замирающие
настороже ночные шорохи. Вязко шлепнулась, стрекотнув сквозь листву,
запоздавшая слива. Я любил здесь бывать и хорошо все знал. Дача была очень
древней - 1890-х годов постройки. Мне нравился ее дремучий, почти заглохший
сад. В старой беседке, едва устоявшей под натиском зарослей вишни, черемухи,
сирени, от лета к лету, словно сложный говорящий иероглиф, таинственно
менялся узор, составленный из муравьиных дорожек. На чердаке под кипами
старых журналов и башен из книг лежал в кожаном футляре голландский -
громадный, как кукольный театр, - аппарат для съемки на дагерротипы. Пустив
внутрь колечко сигаретного дыма, можно было видеть, как в опрокинутые кверху
тягой, клубящиеся пряди вбиралось - сначала дико кривляясь и потом медленно
оживая, - изображение лица, до того лежавшее перевернутым плоским пятном на
экране...
В одной из дальних комнат, в шкафу с проломленной задней стенкой,
висели старые, брошенные сытой молью платья: с обвисшими - цвета
растворенного в топленом молоке праха - брюссельскими кружевами, все в
полуобрушенных рюшечках и сложных аппликациях; под их висячим ворохом, на
дне, таилась заветная шкатулка со сломанной противной музыкой, набитая
пачками желтых писем и картонных черно-белых открыток, присыпанных световой
пудрой ретуши - с видами Альп, Апеннин, Венеции, Праги, Парижа; штемпеля их,
как мутные окуляры, расплывчато содержали виды страшно далеких чисел: 10,
14, 17, 20, 27, 33, 59, 64...
Последовательность этих расплывшихся, кривляющихся оттисков напоминала
мучительную эволюцию радужной оболочки, происходящей в зрачке неведомого
наблюдателя времени... Зрачка, в чьих московских корчах растягивались зевки
безобразных лакун площадей, снесенных кварталов, прорезывались шрамы
проспектов, проступали рожицы в изменяющейся кутерьме переулков... Письма
семнадцатого года адресовались в Иркутск.
Вдруг шорохи возобновились. Я завернулся плотнее.
Старый знакомый - мышонок Васька, вот уже третий год остававшийся
мышонком (среди мышей тоже встречаются карлики), выбрался из-под буфета и,
поклацав по темноте коготками, теперь умывался перед своей мисочкой с просом
и кусочками сыра, весь - словно его обмакнули - отливая лунным светом,
рассеянным на кончиках волосков его шерстки. Живой, подвижный серебряный