"Маленькая хня" - читать интересную книгу автора (Белоиван Лора)ЧЕМОДАННЫЙ РОМАНРаннее утро 2 января. Осторожно, маленькими глотками, я заливаю в голову свежесваренный кофе и чувствую, как он греет изнутри моё больное правое ухо. Новый год прошёл, оставив мне стрельбу в ухе и необходимость срочно заполнить резюме. Резюме — это так, формальность, с которой я не успела покончить в прошлом году. Всё уже решено. Скоро меня здесь не будет. Я давно знаю, где стану работать и где жить. Офис моей работы выходит окнами на Новый Арбат, а будущая квартира находится недалеко от станции метро «Беляево». А кофе — хороший самец. Ласковый. Люблю. Если бы еще ухо не болело, было бы совсем хорошо. Я прикладываюсь больным ухом к тёплой кофейной чашке и делаю вид, что оно не болит. В тот день из левого зеркала моей души выпала линза и уплыла увеличивать городскую канализацию: нечего распускать сопли прямо на улице. Было дождливо и ветрено, свет от не заснувших еще окон отражался в лужах неправильными квадратами, а звуки расплывались и смешивались с водой. Я опустилась на корточки и, подсвечивая себе зажигалкой, стала гладить лужу, надеясь, что линза плавает на поверхности и я нащупаю ее. Зажигалка гасла от ветра и дождя, я на корячках стояла в луже и, конечно, если бы не первый этаж, то не услышала их диалога, а если бы не линза, черта с два оставалась бы в такую погоду на улице. Они разговаривали на своём языке, но было понятно, что говорили о любви. В их распахнутом окне уже не горел свет: ведь любовь стыдлива и не кичится своим присутствием. — Ты это... заткни язык на лопату, — сказал Он. — Почему это я должна молчать? — сказала Она. — Да и хуй с тобой. Пизди сколько влезет. — У меня душа болит на тебя смотреть молча. — Дак сказал же — пизди! Тока тихо, я спать начал. — Сволочь ты. Сволочь. Все уже знают, какая ты сволочь. — Носки воняют у тебя... — Серёжа... — Эй... — Хммм!!! — Ну чего тебе?!! Дай спать! — Ну и спи, пидораса кусок. И если бы я была писателем, то обязательно вставила бы этот диалог в какой-нибудь роман. Желательно дамский. А поскольку я — нет, то и так сойдёт. Слушая тот диалог в окне первого этажа, я вдруг почувствовала, как становятся горячими кончики моих пальцев, как жар от них взбегает вверх, к сгибам локтей и дальше, к подмышкам, как растекается по ключицам и лопаткам, как заполняет собой поры, капилляры и вены, как перехватывает моё дыхание и — лишает земного притяжения. Я инстинктивно расправила руки и тут же поднялась над крышами Эгершельда, подальше от ужасной любви. Прекрасно помню, что первое время летала повсюду без линз, а когда наконец их купила, то надела прямо в магазине. И тут же увидела, что на улицах города В. ужасный срач. Дома оказалось, что срач не только на улицах. Стало понятно, почему в Бош-энд-Лэмбе на Партизанском проспекте висит громадное объявление: «ЛИНЗЫ НАЗАД НЕ ПРИНИМАЕМ». А Венечка Ерофеев жаловался в «Бесполезном ископаемом»: «Замечаю в канун 56-й годовщины: я умею кривить морду только слева направо, справа налево не получается». Значит ли это, что я пойду дальше Венечки, если про свою морду выяснила то же самое еще в девятом классе? Если да, то хорошо, а то летать-то — одно дело, а ты вот попробуй морду влево скриви. В первый же день я больно ударилась ею о фонарный столб, так что временно не могла кривить ни в одну сторону. В только что наступившем году исполнится 20 лет моего сожительства с городом В. Я не заметила, когда он успел накормить меня лотосом. Я потеряла бдительность и съела лотос, наверняка подсунутый мне вместе с какой-нибудь привычной, испытанной отравой типа пянсе. Несколько раз за эти 20 лет город В. засовывал меня к себе в рот, чтоб разжевать и проглотить, но каждый раз — то ли жалея, то ли оставляя на потом, выплёвывал живой. Он то любил меня, то показывал козью морду, то вовсе поворачивался задницей, но ни разу не согласился на развод. Я каждый год назначала себе новые сроки отлёта и каждый раз город В. находил и подбрасывал мне какую-нибудь уважительную причину остаться хотя бы до следующего года. Нынешний срок — последний. Я подпишу акт о капитуляции, а сама потихоньку лягу на крыло. Я обману его так же, как он всю жизнь приманивал меня. Многим удалось обмануть город В. Значит, и я смогу. В городе В. у меня уже почти никого не осталось. Да нет, я всё наврала. В тот день, когда я научилась летать, была обычная для города В. мерзкая погода. Хлестал горизонтальный дождь, рванина грязных облаков мчалась куда-то из Суйфэньхэ на Хоккайдо, ветер с особым цинизмом насиловал зонты, выворачивая их наизнанку и ломая спицы, задирал плащи и платья дам на глазах их джентльменов, которым не было никакого дела до внезапной наготы спутниц. Вокруг пешеходов падали деревья, рушились дома и летали мокрые собаки, и вот им-то, собакам, было по-настоящему хорошо: они совершенно не сопротивлялись обстоятельствам, и обстоятельства были к ним вполне гуманны. А о том, что сверху всё гораздо лучше видно, и говорить не приходится. Я посмотрела на собак, потом на людей с изнасилованными зонтами и лицами, потом опять на собак, а потом расправила руки и неожиданно легко взлетела над крышами Адмиралфокин-street, даже не обратив внимания на то, что из моих карманов высыпается последняя мелочь, розовая зажигалка Cricket и только что купленная Интернет-карта. Лавируя меж проводов высоковольтных линий электропередачи, я заплакала от радости полёта, и слёзы вымыли из моего левого глаза линзу. А потом я набрала высоту и сделала первый разворот над историческим центром города В. Города моей мечты из него свалить. Если вы не знаете, где это, то я вам расскажу и покажу пальцем на карте. Видите, вот здесь, вот он. Ниже. Правее. Еще правее и еще ниже. Видите, фига? Это и есть город В., небольшой турецкий городишко, расположенный в самом нижнем правом углу геополитической карты Российской Федерации. Западное побережье населенного пункта глядит окнами моей квартиры на пролив Босфор Восточный, а бухта Золотой Рог рассекает город на две неравноправные части, омывая их своими грязноватыми водами с тыла. В иную зиму бухта промерзает чуть не насквозь, однако это не мешает ей считаться незамерзающей, о чем официально заявляют все навигационные справочники. Здесь вообще всё по-турецки и сплошной обман: даже Новый год наступает не в полночь, как, например, в Москве или Санкт-Петербурге, а на 7 часов раньше. Говорят, всё дело в расстояниях, но какой дурак поверит, что время от праздника до праздника измеряется километрами. Однако город В., не поддающийся уму, можно попробовать осознать аршином: действительно, город этот настолько далёкий, что до его жителей не всегда доходят письма, отправленные ими самим себе по электронной почте. Из достопримечательностей Города-на-Босфоре следует упомянуть его похожесть на Сан-Франциско. Между нами говоря, ничего общего между двумя этими муниципальными образованиями нет, но в городе В. привыкли думать, что есть. Американцы не возражают, как, собственно говоря, и турки. Существует научная версия, почему турки до сих пор не предъявили городу В. судебный иск за плагиат, ведь названия тутошних проливов и заливов были свистнуты у них русскими моряками, основавшими форт в правом нижнем углу. Поговаривают, что на самом деле моряки были турецкими, и форт они строили здесь в качестве своего запасного аэродрома, чтобы было ближе продавать китайцам кожаные куртки. За последние 145 лет в Китае накопилось столько турецких курток, что Поднебесная начала сбывать их в город В. Их охотно покупают местные жители, даже не подозревая, что русская народная песня «Не нужен мне берег турецкий» посвящена именно их берегу. Однако всё это мелочи по сравнению с замечательной культурной историей города В. Взять хотя бы тот факт, что здесь родились почти все выдающиеся русские писатели: Пушкин, Толстой, Чехов и даже Станюкович. Ну пусть и не родились, а умерли. Правда, официальные источники утверждают, что и умерли вышеперечисленные классики литературы в других городах и на чужих полустанках, и что-де здешние улицы названы в их честь просто так. А Мандельштам?! — спрашиваю я, и официальным источникам нечем крыть: Осип Эмильевич действительно погиб в здешней пересыльной тюрьме, чем город на берегу Турецкого океана невыносимо гордится. Однако, в отличие от Пушкина, Чехова и Толстого со Станюковичем, в городе В. нет улицы его имени: видимо, как и в любом другом населенном пункте с глубокими религиоведческими традициями, здесь не очень обожают евреев. Памятник еврею Осипу работы местного скульптора то и дело оскверняли вандалы, так что Мандельштама снова пришлось посадить на замок. Милиционеры говорили, что это дети балуются; если это было правдой, то детям можно, можно и еще раз можно отрывать руки. Только вряд ли это дети. Дети — они хорошие и доверчивые. Тем более — в городе В., где их обманывают даже библиотекарши. Любимый праздник местных библиотекарш (здесь есть библиотеки) — это тематический вечер под названием «Чехов в городе В». Школьникам рассказывают, что знаменитый супруг Книппер-Чеховой останавливался в здешних меблирашках по дороге на Сахалин. Поскольку данное событие произошло задолго до учреждения Севвостлага, приезд Чехова врака чистой воды: из всех русских писателей лишь Владимир Арсеньев бывал в здешних краях добровольно, да и то лишь потому, что желал обеспечить достойную старость герою своего романа «Дерсу». Арсеньев слыл культурным человеком, оставившим после своей смерти краеведческий музей имени себя. А вот в 30-е годы XX века городу В. временно перестанет везти с культурой: например, в Магадан интеллигенцию будут свозить целыми трюмами, в то время как город В. приличные люди станут посещать исключительно транзитом, делая пересадку из вагонов-скотовозов в пассажирские трюма пятого класса. Так что с Мандельштамом действительно городу выпала козырная карта. Поэт, угодивший в город В., просто не дождался навигации на Колыму. Его могилу вам покажут с точностью до шести-семи квадратных километров. Оказывается, руки совсем необязательно отклячивать назад, как это делают многие птицы. Достаточно просто распрямить и напрячь кисти, чтобы легко маневрировать. В городе В. — плюс 10 со штормовым ветром. Продавщица в нашем гастрономе на Крыгина сказала: «Всё, лета не будет». Почему это, спрашиваю. «ПОТОМУ ЧТО МЫШИ В МАГАЗИН ПОЛЕЗЛИ. ТОЛПАМИ, ТОЛПАМИ!». Ужаснувшись, полетела домой, забыв взять сдачу и купленную пачку сигарет. Вернулась с половины дороги за деньгами и сигаретами, и домой добралась совершенно мокрая и продрогшая. В городе В. зонты невозможны так же, как панамы на станции Кренкеля. Дулю Вам, продавщица. Лето не просто будет: оно не кончится. Во всяком случае, пока здесь я. А улетать мне отсюда аж в декабре. Или вообще в январе. Крен на левое крыло, мигает левый поворотник, под хвостом остается Белый Дом — высотка краевой администрации (говорят, здание стоит как раз над тектоническим разломом: случись что, провалится прямо в ад, где уже много таких зданий ведь черти сами ничего не строят, а пользуются готовеньким. Мало того: гораздо ближе, чем ад, под фундаментом Зуба мудрости расположено подземное сточное озеро, Историческая Канализация города В., тонны выдержанного временем дерьма, не успевшего, впрочем, превратиться в полезное ископаемое. Так что в случае провала в ад местная администрация попутно искупается в фекалиях, и уж не знаю почему, но меня этот факт не слишком удручает). Резко снижаюсь: прямо по клюву — краеведческий музей, в котором когда-то работала художником Ласточкина. В ее обязанности входило рисовать текстовые таблички для новых экспозиций, а потом ей надоело, и она вернулась в пароходство. В музее обитают поеденные молью трупы местных животных-эндемиков. Замершие в заданных таксидермистом позах амурский тигр и дальневосточный леопард делают вид, что не замечают маленькую антилопу-кабаргу. Вся эта композиция сильно напоминает иллюстрацию с обложки «Сторожевой башни», утверждающей, что в Стране, Где Нет Места Печали, волк и агнец будут утолять жажду из одного ручья. У Ласточкиной есть замечательный бронзовый колокол. Она недавно свистнула его с бывшего турецкого парохода. Еще, говорит, там остался очень клёвый ларь для муки: дубовый, с медными ручками и оковкой. Мы с ней долго думали, как бы свистнуть и его тоже, да так и не придумали. Жалко. К Ласточкиной я летала вместе с Банценом, чтоб не страшно было назад. Банцен в гостях жрал зельц на белом ковре. И колокол я у Ласточкиной всё-таки выпросила на время. «Зачем тебе,— говорю, — колокол, Ласточкина? Ты же в рейс уходишь. Вот вернёшься через два месяца, я его тебе отдам». Ласточкина согласилась, что это действительно глупость: держать в пустой квартире такой красивый колокол, в который нужно звонить каждый день. Когда возвращались домой в 4 ночи, колокол гудел у меня в рюкзаке на весь Эгершельд. Летела медленно и печально, как бубонная чума. Банцен смеялся. Я понимаю его с полуслова. Даже с полувзгляда. Ему не приходится повторять мне чего-то дважды. Ему ужасно повезло со мной, потому что я попалась очень сообразительная. Стоит ему посмотреть на дверь, как я встаю, прищелкиваюсь карабином к его ошейнику и послушно вылетаю на высерки. На высерках мы обычно проводим час, если ночь, или два, если день. Иногда бывает больше, иногда меньше, когда, например, ему жарко. На высерках мы чаще всего гуляем пешком. Я люблю море, а Банцен не любит, поэтому мы ходим вдоль, не залезая вовнутрь. Эти хождения тоже входят в программу высерок. Вдоль моря валяется много интересных вещей: дохлая морская капуста и бутылки с записками или без. Мы все это нюхаем и делаем свои выводы. Иногда нам попадаются смятые продолговатые предметы из мягкого латекса. Они называются «фу». Мы стараемся не наступать на фу. На высерках встречаются разные друзья со своими друзьями. Чем крупнее друг, тем меньше вероятность, что я подружусь с его другом. Банцен придерживается той точки зрения, что всех крупных друзей надо немедленно кусать и грызть, чтобы остаться единственным в мире крупным другом. Это тот самый вопрос, в котором мы с ним немного расходимся во взглядах. Он это знает, но каждый раз, будучи отцепленным от горла другого крупного друга, укоризненно говорит: «если бы не ты, я бы его». Кто бы спорил. Во время таких диалогов друг поверженного друга обычно прыгает вокруг и не знает, как теперь жить. Мы быстро уходим, чтобы к нам не успели обратиться за советом. Зная, какие мы плохие советчики, на морские высерки перестали выходить овчарки со своими пограничниками. Хотя Банцен не трогает женских собак, а трогает только мужских, я на всякий случай опасаюсь за любых. Поэтому мои любимые высерки — ночные, когда все суки попрятались в окнах отдельных квартир. Банцен не менее охотно, чем в день, выводит меня в ночь. Наша ночная задача — обоссать как можно больше кустов, заборов, деревьев, машин, углов и фонарных столбов. Я уважаю Банцена за его ювелирное умение экономно расходовать ссаку, чтобы её хватило на всю округу, я бы так не смогла. Банцен знает, какое впечатление производит на меня его мастерство, и благодушно демонстрирует высокий класс в самых труднодоступных местах. А по утрам он ест овсянку. От классического порриджа моя овсянка отличается тем, что готовлю я её с огромной любовью, а под конец вбиваю в кашу два сваренных всмятку яйца и капаю толстую каплю рыбьего жира. От этого каша начинает пахнуть так вкусно, что мне немного завидно, но я не посягаю, потому что всё лучшее — тому, кто считает меня лучшим другом, два раза в день выводит на высерки, учит угадывать мысли с полувзгляда и любит жизнь просто за то, что в ней есть я. Пыталась летать вверх ногами. Ничего не получилось, только кровь из носа пошла. Любимая моя мечта, кроме улететь отсюда, это как будто иду я вечером через Лесное кладбище на 14-м километре и вижу подъезжающую машину, а из неё выходят трое мужчин в коже и с чемоданом. Меня пока не замечают, а я сильно опасаюсь и прыгаю в незаполненную покойником яму и затаиваюсь на дне. По глинистым стенам сочится вода, на дне — обрывки травы и газеты, по бокам — белые корни, похожие на остатки людей. А я сижу и слышу, как эти, в коже, проходят совсем близко, останавливаются в трёх шагах и начинают шурудить. Я слышу фразу: «помоги, блядь, тяжёлая» и звук металла об металл. А мне страшно до ужаса, потому что если они меня обнаружат, то мне, конечно, капец. И в могиле сидеть мне тоже неприятно, но что поделаешь — такая уж у меня мечта. А потом я снова слышу металл об металл, и они уходят. 1ак быстро, что я даже не успеваю с ужасом представить, как кто-нибудь из них останавливается и ссыт на меня сверху. Потом звук двигателя — негромко — хорошая машина какая-то, но я никогда не запоминаю её бренд и модель, помню только звук и цвет — она тихая и тёмная. Они уезжают, а я еще сижу в могиле сколько-то, потом выползаю, вся в глине, но, слава Богу, не с обоссанной башкой, и сразу к той оградке, где они шурудили. А уже темно совсем, я не вижу толком ни хрена, и эта штука правда тяжелая, но я надуваюсь так, что чуть не лопаюсь, и делаю таки металлом об металл, и штука сдвигается, а под ней чемодан. Я его тут же открываю и нащупываю два пистолета, они сверху, а дальше — баблосы в пачках. Целый чемодан баблосов, очень хорошо. А потом я прусь с этим чемоданом вниз к трассе, и два раза падаю, потому что скользко — не знаю, дождь, что ли, прошел до этого. И тут внезапно понимаю, что с чемоданом я привлеку внимание и вызову подозрение, поэтому залезаю в кювет и начинаю распихивать пачки в трусы, под майку, а в куртке у меня такие карманы, если пойду через кладбище вечером, то обязательно в этой куртке — баблосов много влезло. Еще, правда, осталось дофигища, но я нахожу в канаве расколотый арбуз, выгребаю из него мякоть и набиваю баблосами, и еще две пачки в руке, не знаю уже, куда их деть, так и иду с баблосами в руках как дура, а чемодан с пистолетами в кювете остался, нахрен мне пистолеты. А домой я прихожу к утру, потому что иду пешком по берегу моря, а не по трассе, потому что баба с арбузом ночью за городом — это просто кошмар какой сюр, хотя, конечно, баба с арбузом ночью на пляже — тоже не слишком reality, но выбор у меня небольшой, ведь тачку поймать я не могу — меня же запомнят, с арбузом и двумя пачками хороших баблосов в руке. И вот я прихожу домой и начинаю считать, на сколько опустила бандитов, прямо в коридоре вытаскиваю из трусов и из-под майки пачки, потом из карманов куртки, потом сажусь на пол, - и тут моя мечта всякий раз покидает меня, потому что я до сих пор не решила, сколько денег мне надо, чтобы перестать о них думать, и соответствует ли это количество объему задрипанного чемодана с доисторическими медными углами, который я, обменяв на расколотый арбуз, бросила валяться в кювете за оградой Лесного кладбища на 14-м километре, хотя, кажется, все это происходило в районе остановки «Перевал», кладбище долго тянется вдоль трассы, и я боюсь, что уже никогда не найду то место, где мне чуть не нассали на голову, но мне опять, как обычно, невероятно повезло. Возвращаясь с Банценовых высерок, встретила бомжиху. Она несла в руках новенькую швейную машинку. — Извините, сегодня воскресенье или понедельник? — спросила она у Банцена. — Воскресенье, — ответила я. — Но вечер уже, да? — уточнила она, всё так же обращаясь к собаке. — Да, говорю, — часов девять. — Лето скоро, — кивнула она Банцену и пошла шить сарафаны и платья из ситца. Летали с ним всю ночь, а в голове пел хор мышей и гремели сольные партии Бенедикта: Дописывать либретто я не собираюсь, и так всё ясно: Бенедикт лёг на пол животом, поставил рядом свечку и просунул в щель пола гарпун. А потом почти все умерли. Я научилась разворачиваться в воздухе, не размахивая пальцами. «Три часа, полет нормальный» — это выражение отпечатано практически у всех жителей города В. прямо над клювами. Кто-то скажет, что это о космонавтах, но я буду спорить. Космос отсюда почти так же далеко, как и Мск. И если б космонавты были не фантастикой, то обязательно бы встретились на небе с Богом, чего, однако, в их взаимно-параллельных воспоминаниях не прослеживается. Летать приятно и удивительно. Вот внизу улица Светланская, названная так отнюдь не в честь чьей-то первопоселенческой бабы, а в память фрегата «Светлана», на которой и баб-то сроду не было. Светланская пересекается Алеутской, имеющей такое же отношение к алеутам, как Светланская — к Светкам, зато была в истории российского флота шхуна «Алеут», черт его знает как добравшаяся до здешних берегов лет 150 назад. Параллельно Алеутской скатывается вниз Океанский проспект. Он с разбегу тычется мордой в бессмысленное окаменевшее словосочетание «памятник борцам за власть советов». В городе В. уже мало кто помнит, что за советы давали каменные борцы, и кто их слушал, и кто их просил что-нибудь советовать; поэтому данное словосочетание все дополняют и конкретизируют в меру своих представлений о действительности: «памятник борцам за власть бесплатных советов», «памятник борцам за власть дурацких ответов», «памятник борцам за власть вредных советов Г.Остера», «памятник борцам за власть полезных советов молодой хозяйке». Кстати, да. По дороге случилась внутренняя потребность обновить домашний парк кастрюлек и сковородок. По красоте мне чуть-чуть нравится цэптэр, но совсем не вкатывает сетевой маркетинг, поэтому или тефаль со специальной железочкой в серединке, очень выпендрежной, или стеклянное для микровэйв, хотя я там ничего не готовлю, потому как нет у меня микровэйв. А если кастрюльки цветные эмалированные, то можно вкусно представлять, как под них перекрашивается кухня и вешаются новые занавесочки в тон. Остановилась на разноцветных эмалированных (три шт., разных размеров — от М до XL), со стеклянными крышками, очень красиво. И сковородку все-таки тефаль, пусть думает обо мне и даже вместо меня, думка с возу — бабе легче; да и, опять же, красивая. Приволокла домой, расставила на полу и стала думать, зачем же я извела на эту фигню последние деньги. С одной стороны, конечно: кастрюльки-сковородки — это вам не рюмки с хайблами, это уже гнездо. Совсем не кукушкино, а такое, как у нормальных порядочных птиц. И тут вдруг вспомнила, что новые кастрюли у меня не к добру. Они у меня не держатся вообще. То сгорят, то грузчики стырят коробку. На коробке тогда было написано Panasonic, а в ней — как раз новые кастрюльки, а в кастрюльках — глиняные люди; выкинули же они их, конечно, а куда еще. А до этого, еще раньше, я вот так же кастрюли купила, и еще такие блестящие висюлечки на стенку — поварешки, лопатку для мяса, вилку с двумя клыками, шумовку, еще что-то. Так тоже ничего хорошего из этого не вышло; наоборот. Неведомые борцы-советчики выглядят еще хуже космонавтов, которых никто никогда не видел: их челюсти сжаты, один стоит на корячках, в руке другого — флаг неизвестной ориентации, причем флаг этот очень дорог его держателю, потому что по лицу его ясно: этот будет бороться за свое имущество до конца, так что, видимо, оно и есть «совет». Я пролетаю над памятником и с чувством поверхностного удовлетворения гажу на бронзу, даже не оборачиваясь посмотреть, не снес ли морской бриз моё гуано мимо композиции. Еще левее — Посьетская-street, гостиница «Моряк», называвшаяся бичхоллом. Теперь тут живут китайцы, а раньше жили бичи. В принципе, удобно: обходишь с другой стороны и попадаешь в отдел кадров плавсостава пароходства, где тебе говорят «приходи завтра после обеда». Над бичхоллом, на сопке, пушка, стреляющая так, что все чайки и голуби в округе начинают синхронно какать на лету. Дольше всего я жила в 317-м и 410-м номерах. В трёхместном (30 коп. в сутки) 317-м, кроме меня, обитала Света и дочь её, Елена. Света ждала из рейса своего любимого мужчину Серёжу, работавшего вторым помощником на каком-то контейнеровозе. Контейнеровоз был трамповый, и рейс у Серёжи затянулся на 8 месяцев, так что Света успела благополучно дорастить последнее воспоминание о возлюбленном до такого состояния, что оно уже не умещалось в её животе. Девочку назвали Леной, а администрация бичхола пошла на невиданный гуманизм: оставив Свету с дочкой в трёхместном номере, больше никого туда не подселяла. Я перешла жить в одноместный и дорогущий (2 р. 10 коп. в сутки) 410-й, а Света купила красную пластмассовую ванночку. Что же касается Серёжи, то он разлюбил Свету и полюбил капитана какого-то сейнера, да так сильно, что бросил престижное и где-то даже элитарное пароходство, подавшись из стерильного торгового флота в довольно вонючий рыбодобывающий. Света еще пыталась подманить его на красную пластмассовую ванночку — тогда еще очень мало знали о природе пидорасов — но вскоре махнула рукой. «Елена Пидорасовна спит», — вывешивала Света табличку на внешнюю сторону своей двери, и моряки передвигались по коридору, как босые балерины. А потом я в очередной раз обогнула бичхол, зашла с другой стороны и вышла с направлением на пароход. Говорят, Света еще какое-то время жила в бичхоле, а куда делась потом, неизвестно. Скорее всего, они вместе с дочерью превратились в птиц и улетели из города В. в более счастливую географию. Я и деньги — вещи несовместные. Мы друг у друга кончаемся мгновенно. Я знаю, что говно и вши снятся к деньгам. Жду, когда же. Но, однако, приснилось, будто лечу берегом моря далеко-далеко и вижу, как с неба в воду падает пассажирский самолет, не сумевший толком взлететь. Довольно близко падает и взрывается при ударе об воду. А я во сне соображаю: «ну да, правильно, самолет же электрический». И приземляюсь, и жду, может, что-нибудь выплывет. Выплывает кошелёк, толстый такой. Я его из воды вытаскиваю, раскрываю, а внутри — пачка нарезанных из акварельной бумаги денег. На каждой бумажке написано фиолетовым фломастером: 13 тысяч рублей. Жара +30 при влажности 100%. Как жить? Летать невозможно даже ночью. Рано утром, укладываясь спать, я глянула в окно: над морем лежал нежно-розовый туман, в разрывах которого плескался чистейший ультрамарин. А на его фоне, воткнув мачты в розовую дымку, стоял на якорях белый парусный фрегат «Надежда». Город В. подарил мне открытку, надо же. 33-й причал на Набережной: до сих пор странно не видеть привязанный к нему «Джоник» — пассажирский теплоход «Георгий Орджоникидзе», приспособленный под дополнительную пароходскую гостиницу. Этот плавучий филиал бичхола давно продали на гвозди, а на 33-м причале поныне пустует святое место: подозреваю, что человек, умерший на «Джонике», совершенно автоматически попадал бы в рай. Но на «Джонике» никто не умирал. Вообще, самые лучшие гвозди получались бы не из списанных судов Дальневосточного морского пароходства, а из его бичей. Я была бичёвкой и жила на «Джонике» два месяца подряд: в кадрах мне обещали два круга на FESCO Indian Line, и я ждала «Елену Стасову». Хотелось орешков кешью, а на «Джонике» как раз потравили тараканов. Полуобморочные тараканы сыпались с подволока и переборок, шмякаясь о стол и палубу. А мне снился дедов абрикосовый сад в Гулькевичах, и как будто я — маленькая, и мама ведет меня за руку меж деревьев, с которых валятся спелые абрикосы, шлёп, шлёп, шлёп, только успевай выглядывать в траве самые крупные, сочные, они лопаются при Ударе о землю, и надо опередить муравьев, потому что те тоже не дураки. Я смотрю вверх, пытаясь угадать, с какой ветки сорвется очередной абрикос, хочу подставить ладони, но абрикосы — два подряд —падают мне на лицо и щекотно стекают за ворот. Я просыпаюсь оттого, что абрикосы воняют ржавым железом и еще чем-то безумно мерзким. Просыпаюсь и стряхиваю с лица, рук и волос агонизирующих тараканов, карма которым выпала умереть на мне, сироте казанской восемнадцати лет от роду, без копейки денег сидящей в чужом городе в ожидании рейса на Индию. Я проснулась в каюте плавучего бичёвника «Георгий Орджоникидзе», на котором в тот день раскидали боракс. Проснулась потому, что ревела во сне из-за воняющих мерзостью абрикосов, и проревела еще часа три, из которых примерно полтора даже не противодействовала тараканьей карме умирать там, где им предначертано. Кажется, «Джоник» продали на гвозди именно в Индию. Грустное место, этот 33-й причал на Набережной. Самое грустное место в городе В. В мое первое лето в городе В. я пошла на базар — мне сильно хотелось помидоров. Помидоров на базаре было завались. Я подошла к первой с краю куче, взяла помидор, понюхала и положила обратно: помидор не пах помидором, а так, газоном маленько. Я — к следующей куче. Беру, не пахнет. Я — к третьей. Та же история. Хозяйка миллионной по счету помидорной кучи шепотом меня спрашивает: — Девушка, а чего вы тут всё вынюхиваете? — Я, — говорю, — помидоры ищу, которые чтоб пахли. И тут базарная баба видоизменилась. Только что была такая вся заговорщицкая, и вдруг: руки в боки, выпрямилась, хайло на полнеба, и как заорёт: — Ха! Вы тока погляньте на неё!! Помидоры чтоб пахли!!! ХАХАХА! — и ко мне: Дура сумасшедшая, что ли?! ЭТО Ж ТЕБЕ НЕ ЯБЛОКИ! И весь базар принялся ржать: «ПОМИДОРЫ ЧТОБ ПАХЛИ! ХАХАХА!!!». Я потом тут пожила и вполне себе уяснила, что помидоры действительно не пахнут. И клубника невкусная, и яблоки — говно. Жимолость, правда, хорошая. А в тот раз с базара в панике убежала, думала, может, правда чокнулась. ...Так вот: на рынке появились помидоры и черешня. На помидорах написано «Приморье», на черешне — «Узбекистан». Это, конечно, враньё. Мне сверху прекрасно видно, что помидоры и черешня смотрят на покупателей хитрыми китайскими глазами. Нет, так дело не пойдёт. Если обращать внимание на погоду, то руки, которые у меня постепенно обрастают перьями и делаются всё более похожими на крылья, совсем атрофируются. Летать надо каждый день, иначе мне никогда не улететь отсюда. Я взлетаю, и влажный горячий бриз, подхватывая меня, несёт вдоль береговой полосы, а подо мной мелькают разбросанные люди в трусах и лифчиках. Я делаю крутой разворот и лечу за город, но не очень далеко, на станцию «Седанка». В пароходском отделе кадров сказали, что практически все будущие журналисты отработали уборщицами в пионерском лагере «Моряк», расположенном в живописном Наберегуморя. На самом деле это полная лажа: лагерь стоит прямо возле федеральной трассы «город В. — город X.», а до Наберегу надо топать минут 20: мимо дома престарелых, гаражей, воинской части и частного сектора, упереться лбом в две девятиэтажки (однажды я видела, как из окна одной из них выпрыгнул человек, но, пролетев немного, упал на землю), повернуть налево, перейти железную дорогу напрямки или, если есть такая охота, через виадук, и только потом начинать расстёгивать шорты или задирать платье. И никто ведь не знает, почему идущие на пляж люди раздеваются под прибрежными грибками, а люди, идущие с пляжа, одеваются лишь на автобусной остановке. Кстати: если они ходят голые, это уже не весна. А в ветреную погоду гораздо легче летать, чем ходить. Только нужно как следует научиться рассчитывать точку приземления. Это самое трудное. Проснулась в одиннадцать от двух помех здоровому сну: в правый глаз влезло солнце, а в правое ухо — фраза «Вниманию экипажа! Через десять минут на борт судна прибудут власти!». Надо же, сколько лет прошло, а срабатывает. Хорошо хоть, не кидаюсь спросонок искать ключи от буфета. И сны снятся пароходские эпизодически до сих пор. И самый страшный — вовсе не про смещение груза или пусть там учебную тревогу. Снится, как будто я накрыла завтрак в кают-компании, а время еще осталось, всего 25 минут 8-го, а завтрак ровно в половину. И я прихожу в свою каюту поправить перья — причесаться и все такое. А вернувшись в кают-компанию в 29 минут, обнаруживаю, что на столах нихерашеньки нету. Не только сахарниц-стаканов-тарелок-вилок, но и даже скатертей с салфетками, а в буфетной не включен титан и чай не заварен. То есть понимаю, что накрытые столы мне приснились, а я проспала. И я начинаю метаться по кают-компании, искать скатерти, швырять на столы тарелки, а в мозгах стратегический план на ближайшие полминуты: «кипяток с заваркой у дневальной возьму». И вот, когда всё накрыто — я успеваю до половины! — и входит первый коньсоставововец, я обнаруживаю, что забыла одеться — рассекаю по кают-компании в какой-то драной футболке и без штанов. Обычно я просыпаюсь после этого сна с пульсом под 200. И никак не пойму, что же в нём такого страшного — ну подумаешь, получила бы от старпома звездюлей. Так я по 10 раз на дню под раздачу попадала, работа такая у чифа: строить буфетчиц-дневальных-поваров-уборщиц. Да и завтрак я ни разу не проспала. Ужин — было дело, а завтрак — никогда. Так что непонятна мне природа моего дежурного кошмара. А контейнеровоз, на котором ожидались власти, уже втянул якорь. Это он сегодня ночью цепью гремел. В Мск, конечно, этого не было слышно. Снова сильный ветер, и меня сносит вглубь микрорайона «Моргородок». Для тех, кто никогда не был в городе В., поясняю: это между Второй и Первой Речками, и если я не успею вовремя выпустить шасси, меня здорово долбанёт клювом об антенну на крыше девятиэтажного кирпичного дома по улице Ульяновской. Здесь, внезапно для себя уволившись из пароходства, я снимала комнату в трёхкомнатной квартире. Еще одну комнату, поменьше, занимала студентка меда Ирка. В третьей, похожей на развороченное браконьерами медвежье логово, жила сама квартирная хозяйка Любовь Аркадьевна. Аркадьевне было лет 55 плюс-минус 15. Иногда она работала санитаркой в роддоме номер шесть: её оттуда не выгоняли, потому что в начале каждого пике она честно уходила на больничный. По квартире Любовь Аркадьевна рассекала в белой ночнухе со штампом «МИНЗДРАВ СССР» на спине. Муж Аркадьевны, моторист из пароходства, к тому моменту уже года три как переехал на Морское кладбище, и добропорядочные соседи рассказывали, как Аркадьевна, в жопу косая, проспала вынос гроба, а потом не верила, что её Борисыча уже закопали. Традиционным задвигом нетрезвой Аркадьевны было часа в два ночи засобираться навестить мужа, и мы с Иркой каждый раз ловили вдову на пороге квартиры, насильно лишали её верхней одежды и укладывали в берлогу, где она еще минут двадцать горестно материлась, а потом засыпала тихо-тихо. Однажды она явилась домой с разбитой башкой. Дверь открыла я. Когда из темноты лестничной площадки выступил умирающий сын Ивана Грозного, я упала в обморок. Ирка выбежала на шум и оказала нам медицинскую помощь. Впрочем, я очухалась сама, но еще немного посидела под вешалкой. А потом встала и пошла на звуки. Они доносились из хозяйкиной комнаты. Аркадьевна сидела на трюмо и плакала так, как будто недоразумение с переездом Борисыча случилось только что. Ирка поливала ее желтой жидкостью из литровой банки. — Ни хрена страшного, — сказала она. — Это моча? — уважительно спросила я. — Дура, фурацилин! — Может, скорую вызвать? — Да у ней только кожа рассечена, — Ирка ковырялась в хозяйской башке и что-то там с интересом рассматривала. — Чего она тогда ревет? — я старалась не смотреть. — А это ей обидно, что своей же бутылкой по чану схлопотала. — Галька ссссука! — подтвердила хозяйка. — Видишь, — кивнула Ирка. А утром нас разбудил жуткий крик. Мы прискакали в ванную и увидели, как Аркадьевна, стоя в длинных трусах и лифчике перед зеркалом, смотрит на себя сквозь прижатые к лицу ладони. — Ты чего ей столько намотала-то? — А что, бинта жалко, что ли? — хихикнула Ирка, — прикинь, она, оказывается, не помнит ни фига. То есть как с Галькой поссорилась, помнит, а что дальше было — вообще. Ну, я ей и сказала, что у нее сотрясение, и что кровища хлестала до потолка, и что вообще она могла помереть, если б не я. — Теперь она с тебя денег брать не будет за квартиру. — Фиг там! Только что напомнила. А потом у Ирки произошел день рождения. Были мы с ней и два мальчика, по штуке каждой. В момент, когда атмосфера в комнате стала романтической до предела, дверь отлетела к стене. В проеме качалась полуголая Аркадьевна. Она молча протянула руку и нашарила на стене выключатель. Я зажмурилась. — Танцуйте, суки, — великодушно разрешила она и павой вплыла на середину. Аркадьевна, похоже, дожидалась своего звездного часа много лет. Она замерла на долгих две секунды и вдруг, сорвавшись с места, кинулась отплясывать под самую тягучую из баллад "Скорпионз" какой-то сумасшедший гопак. Ее босые ноги хлопали по полу настолько далеко одна от другой, что даже не выглядели парой. Периодически она, повинуясь звучавшему в ее дурной голове ритму, вскидывала то одно, то другое колено к подбородку, а потом так сильно забрасывала перебинтованную башку на спину, что я каждый раз инстинктивно уворачивалась — на случай, если она оторвется. Ночная рубаха со штампом «Минздрав СССР» кокетливо сползла к локтю Аркадьевны. Сама она крутилась юлой, так что печать то и дело мелькала у нас перед глазами. Устала она быстро. «Ох, уморили», — проговорила Аркадьевна и удалилась, перевернув-таки напоследок стол. В коридоре она опять обо что-то запнулась. Мы выскочили следом, но хозяйка уже храпела под вешалкой. Первым заржал предназначенный Ирке мальчик Костя, с которым Ирка запланировала утратить задолбавшую девственность. Костя согнулся пополам и скулил, прикрыв ладонями лицо. Потом, как ни странно, раскололась Ирка. Мне почему-то было не очень смешно. Когда я пришла домой вечером следующего дня, в моей комнате все было прибрано. Мрачная Ирка пила на кухне чай. Она даже попыталась со мной не разговаривать. — Ну и как? — тактично спросила я. Ирка хмыкнула, надолго замолчала, а потом сказала: — Да никак. Представляешь, только это самое... ну, это самое, короче... так он ржать начинает. Мне хотелось есть и спать. Я открыла холодильник. В нем лежал одинокий кочан капусты. Я сняла с него три или четыре шкуры, посолила, съела и пошла к себе в комнату. Где-то через месяц Ирка улетела на каникулы к родителям в Магадан, Аркадьевна завела себе мужчину с коричневым лицом и отказала мне в жилье, опасаясь конкуренции. Еще пару месяцев я жила в подвале этого же дома. Подвал мне временно предоставили знакомые колдуны, работавшие экстрасенсами. Пока эти рукоблудники не накопили на мебель и прочий антураж, подвал был в моём полном распоряжении. А потом на меня свалилось наследство в виде квартиры в Казахстане, я слетала туда на обмен и вернулась в город В., над которым и делаю сейчас эти прощально-беспорядочные круги — перед тем как улететь отсюда уже навсегда. У меня явно отрастает хвост. Если раньше я упоминала его, выражаясь исключительно метафорически, то теперь он заметен уже и невооруженному глазу. Если бы кто-нибудь в этом городе видел меня в полёте, то и хвост бы не остался незамеченным. — Сукаблянахуй убью, — сказали за стеной. — Я сам тебя убью. Убью и играть к тебе не приду, — послышалось в ответ. Я решила подумать обо всём этом завтра и где-то через год посмотрела «Унесенных ветром». К тому времени у меня уже появится телевизор. А на этот момент не было ничего, не считая квартиры на первом этаже посёлка городского типа — час езды электричкой до города В. Я только что прилетела домой и пересчитала своё имущество: таз с засохшей традесканцией и кипа газет в углу прихожей. Помнится, долго не могла открыть входную дверь: какая-то остроумная малолетняя тварь натолкала в замочную скважину спичек. На руках у меня сидели две трёхмесячные кошки, на плечах невыносимо болела голова с напрочь заложенными ушами, а за плечами болтались увольнение из пароходства, межреспубликанский обмен наследственной квартиры и рюкзак с колечком колбасы — мама положила перед самым самолётом. — Сукаблянахуй убью, — сказали за стеной, и я поняла, что посадочный бардак с ушами кончился. — Я сам тебя убью. Убью и играть к тебе не приду, — послышалось в ответ, и я поняла, что никогда не смогу сложить этот паззл самостоятельно. Я расстелила на полу газеты, достала из рюкзака колбасу и разломила её на три части. Мы с кошками поели и легли спать под мою куртку. Кошки грели с боков, снизу было тепло от перестроечных «Известий». Через четыре месяца квартирный обмен с Казахстаном станет невозможен в принципе, но я уже успею обзавестись парой пружинных матрасов и шерстяным одеялом, вырученным за утюг — утюгов у меня случится два. Утром я выбросила традесканцию. Таз был нужен под кошачий туалет. — Здрассьте, — на лестничной клетке стоял немного слишком яркий для утреннего видеоряда мужчина лет пятидесяти. Его внешность можно было бы определить как семитскую, если бы не глаза, в которых было всё, кроме тысячелетней печали. Руки он держал за спиной. — Здрассьте, — сказала я. — Я твой новый сосед, — сказал он, — дядя Боря звать. В похоронном оркестре на трубе лабаю. Тум-тум-ту-тум. — А почему новый? — спросила я, радуясь неожиданной победе над паззлом, — вас раньше тут не было? — Так тебя же ж не было, — удивился дядя Боря, — раньше тут. Я открыла дверь шире и посторонилась. Дядя Боря вошел. В руках за спиной у него была мороженая кета килограмма на 4. Он держал её за хвост вниз башкой, как букет гладиолусов. — Угощайся, — протянул он мне рыбу. Рыба примерзала к пальцам, и я положила ее на пол. — Так. У тебя нет стола, на чем резать? А на чем жарить — сковородка? А масло, масло ведь надо? Растительное? — Еще муку, — сказала я, — и соль. — Бери рыбу, пошли ко мне, — сказал дядя Боря, — у дяди Бори навалом всякого говна. Через час я вернулась домой с блюдечком, на котором лежали рыбные обрезки для кошек. В желудке моём переваривался кусочек жареной кеты. Дядя Боря полюбил меня отеческой любовью. Второй раз мы встретились возле мусорного контейнера: — Я так понял, ты на газетах спишь? — спросил он и принёс мне вечером три жирных стопки «Труда». Это дядя Боря научил меня гнать самогон. Кладешь в раковину с проточной водой змеевик от холодильника, ставишь на плиту кастрюлю с брагой и гонишь. У меня получался лучший самогон в подъезде. Реализацию взял на себя дядя Боря: у него был большой круг знакомых. Ингредиенты для браги доставались мне почти бесплатно — сахар и дрожжи хранились в дядибориной квартире мешками. На вырученные за самогон деньги я покупала сигареты, кофе и билеты на электричку до Владивостока. На еду почти никогда не хватало, и дядя Боря подкармливал меня блинами, конфетами и кутьёй. Пока я ела, он рассказывал мне пост-жизненные подробности про своих клиентов. Я искренне думала, что кошмары в рабочие дядьборины дни снятся мне только потому, что я ложусь спать на сытый желудок. Кроме дяди Бори, других источников пропитания у меня на тот период не наблюдалось. Работы же не было даже в перспективе. — Там целый Камаз лука выкинули возле гастрика, — сообщил как-то раз дядя Боря, — говорят, в основном совсем не гнилой. — А вы пойдете? — метнулась я за мешком. — Дядя Боря еще только по помойкам не лазал, — сказал дядя Боря и впервые за время нашего знакомства я увидела в его глазах отсвет той самой, тысячелетней, грусти. В луковой куче сурово и молча копалось человек пятьдесят моих однопосельчан городского типа. Лука действительно было много — выбирай хоть завыбирайся. Я принесла домой три мешка в шесть ходок. Вторая, пустовавшая до сих пор комната моей квартиры превратилась в овощехранилище. — Смердит, — констатировал дядя Боря, забирая у меня партию самогонки, — сгниёт. — Может, возьмёте немного? — Ну, не больше мешка, — согласился он и вытащил из кармана куртки сложенный в тугую колбасу мешок. Так мой похоронный рацион разнообразился жареным луком. Сковородку, хоть и без ручки, мне подарил дядя Боря, а трёхлитровую банку растительного масла привезла с парохода Ласточкина. В хорошую погоду из окон моей квартиры было видно город В., как раз в районе Второй Речки. В один погожий вечер Тихоокеанский флот напал на мирное поселение, взорвав свой арсенал. Над апокалиптически-оранжевым горизонтом взлетали ракеты и, поиграв в догонялки меж безумно красивых огненных столбов, медленно падали туда, где жили мои друзья. Я почувствовала, что в такой эстетический для них час должна быть поблизости. Микрорайон с друзьями был оцеплен милицией и пожарными. Уехать назад домой оказалось не на чем: в пригородных поездах разместили эвакуированных из Зоны Риска горожан. Искать среди них знакомых было бесполезно; где-то к ночи я берегом моря дошла до других друзей, мы выпили водки, и настало утро. По радио сказали, что никто не погиб. — Где ты шляешься? — спрашивал меня дядя Боря, — оно мне надо?! Оказалось, друзья с маленьким ребёнком Иркой приехали вечером ко мне, ткнулись в запертую дверь, и их приютил дядя Боря, у которого среди «всякого говна» оказалось даже сырьё для молочной каши. Он накормил Ирку манной, уложил всех спать на своем единственном диване и сел в кухне волноваться за меня. Вскоре меня взяли на работу в краевую молодёжку, а у дяди Бори появилась женщина. — Плохо человеку без бабы, — сообщил он мне, — мою вот Катя, блять, звать. Рядом с дядей Борей Катяблять смотрелась как использованная промокашка. На ней были вязаная синяя безрукавка и всегда свежий фингал. Несмотря на это, она ревновала дядю Борю, была жадной до денег и плохо слышала. Выпивать с ней дядя Боря не любил. — Мой был у тебя? — спрашивала Катяблять, всякий раз расценивая моё молчаливое недоумение как подпись под протоколом, — ну-ну. Этого «ну-ну» я боялась больше, чем дядибориных клиентов, над которыми он лабал своё «тум-тум-ту-тум». И в том, и в другом звукосочетаниях мне стал мерещиться ЗНАК. Я начала получать зарплату, но тут в магазинах кончилась еда. Дядя Боря где-то добывал совершенно феерическую снедь типа бройлерных цыплят, натурального кофе и полутуш свинины. Всё это он пёр сначала ко мне, где мы распиливали, разрезали, разламывали его добычу на две равные части, одну из которых он сваливал обратно в мешок и шёл домой, к Катеблять. А потом я поменяла свою двухкомнатную квартиру в пригороде на однокомнатную почти в центре города В. и уже больше никогда не видела дядю Борю. Однажды встретила своих обменщиков. Они рассказали мне, что Катяблять зарезала дядю Борю — 17 ран, — приревновав его к какой-то поселковой бабе. Поселковую бабу она, правда, не смертельно пырнула: печень задела и желудок — в общем, успели спасти. Когда я не могу летать, то рисую или болею. Сегодня я не летаю и не болею. И только что вместо стакана с зеленым чаем нечаянно отхлебнула из стакана, в котором мыла кисточки — вода там была зеленоватая, потому что мною только что был рисован печальный кот. ВЕРКА, НАДЬКА И ЛЮБКА Нижняя соседка всегда занимает по тридцать. Какая бы пьянючая ни была, всегда помнит, сколько раз занимала, и отдаёт в пенсионный день полную сумму. Пенсия ей платят регулярно. Причины почти каждый раз разные, хотя причина одна. Специально смотрела в лабазе, но так и не высмотрела, что ж там оценено в тридцатку: это надо искать в парфюмерии. Говорит: «Лора. Вы меня извините. Такой случай. Надо срочно ехать к сыну в больницу». Время — полвторого ночи. «Сколько?» — «Тридцать рублей, если можно». «Лора. Вы не поверите. У меня украли все деньги». Не поверила: «Сколько?» — «Тридцать рублей, если можно». Отдала мне предыдущий долг: «Лора. Вы не поверите. Вы меня так выручили!». Я её выручила шесть раз по тридцать. Эти 180 меня, кстати, практически спасли от никотиновой абстиненции — как раз случилось, что вообще ни копья. Алкоголичку зовут Вера. Напротив неё, как раз подо мной, живёт злюка-Надежда, которая никогда со мной не здоровается. А на третьем, над моей квартирой, обитает престарелая одинокая Любовь. Что ни лето, тётя Люба вытряхивает свои коврики с балкона, а у меня вечно окна настежь, так что вся пыль ко мне. Прилетев на пляж, переобулась в ласты и практически догнала морскую утку-нырка, хотя у неё была фора метров в 200 к северу, откуда дул ветер и нагонял волну прямо мне в клюв. Когда до утки оставалось рукой подать, она вспомнила про крылья и стала убегать от меня по воздуху, где я потеряла к ней всякий интерес. В российском небе над Японским морем летали два истребителя, напоминая о пограничном состоянии местности. В Японском море под российским небом плавали дети, мужчины и люди, среди которых, обутая в ласты и ни с кем не идентифицированная, охотилась за нырками я. Здание «Дальпресса» никуда не делось, только Толстого Еженедельника в нём уже нету — издохла моя сбывшаяся любовь, как часто и случается с любвями в трагических кинах и книгах, а что может быть трагичнее, чем полёт над памятным местом, на которое хочется нагадить, но которое нечаянно целуешь? Интеллигентный Ангел не знал, как избавиться от дуры, толкнувшей не ту дверь. Красная, вспотевшая от волнения дура — шутка ль дело, на небо влезть! — порола фигню и пугала безумием. На её дурацкой башке сбилась песцовая ушанка, из-под которой в разные стороны торчали патлы. Дура толкнула небесную дверь, споткнулась о порог и упала на стол Ангелу. — Я рассказы принесла, — сказала дура, подымаясь и глядя в ангельскую переносицу, — по объявлению. — Положите на стол, — опасливо сказал Ангел. Я б на его месте просто скинула дуру на землю. Но Ангел был на своём месте, а на месте дуры была я. Это — судьба. Торговец паяльниками забыл мою любовь на прилавке. Он замёрз и смотал удочки — паяльники шли в тот день неважно. А Толстый Еженедельник остался лежать. Пока я его читала, у меня сперли бустилат. Да, наш с Ангелом диалог длился минуты полторы. Потом меня попросили уйти, разрешив вернуться «часа через 4». Четыре часа образовались из первоначальных двух недель — я сбила цену, у меня был опыт торговли. Я пришла ровно через сколько надо, опять же споткнувшись о порог и упав на стол. Так что на вопрос, как вы попали в журналистику, я всегда отвечаю — я туда вломилась. Вообще не люблю двери, открывающиеся вовнутрь. Между прочим, это был пик моего коммерческого успеха. Я спекулировала на базаре обойным клеем и даже смогла позволить себе два пружинных матраса взамен «Известий» и «Труда». Но моя зависимость от гостинцев соседа дяди Бори, игравшего в похоронном оркестре на трубе, практически не уменьшилась: из магазинов исчезла жратва. Промышленные же товары общего пользования переместились на базар. Впрочем, там их тоже было мало. Я покупала бустилат в своем пригородном сельмаге, везла его на базар во Владивосток и сбывала с прибылью в 200 процентов. Я была единственным покупателем бустилата в посёлке и единственным его продавцом на рынке «Вторая Речка». Меня трижды хотели побить за монополизм и раз 150 обозвали «спекулянткой паршивой». — Не нравится — мандячьте обои на клейстер, как у нас в деревне городского типа, — отвечала я, за что едва не была бита еще раз пять. Жизнь моя становилась всё сложнее, и я решила устроиться куда-нибудь журналисткой. Вдобавок, подруга Казимирова забыла в электричке копченую колбасу. Я не могу ей простить этого до сих пор. Именно тогда мне и пришло в башку, что человеку в шкурке одинокой девушки нужен постоянный заработок с возможностью карьерного роста. Из всех четырех газет, выпускавшихся во Владивостоке, мне понравилась только одна — Толстый Еженедельник. Он был толстый, еженедельный и интересный. Но, с моей точки зрения, там работали сплошь одни небожители. Таким образом, я сразу же сделала предмет своего обожания недосягаемым. «Лора, ты дура, — говорила Казимирова, — иди и едь в редакцию, может, и возьмут». Я была согласна туда хоть уборщицей, тем более, что Казимирова не уточняла. Я думала так: пойду сперва техничкой, а потом проявлю себя с лучшей стороны. Я думала, вот завтра — точно поеду и попрошусь. Я думала, что за попроситься на работу уборщицей меня ведь не убьют. Я думала даже похвастаться своим пятилетним уборщицким стажем на судах Дальневосточного морского пароходства. Лишь бы взяли. Несколько раз я приезжала к зданию «Дальпресса», обходила здание вокруг и возвращалась домой. «Ну что? — спрашивала квартировавшая у меня в ту пору Казимирова, — была?». В ответ я говорила плохие слова, и Казимирова, вздыхая, кормила меня чаем. А потом торговец паяльниками забыл на прилавке свежий номер Толстого Еженедельника. Разворот газеты был посвящен читательскому конкурсу короткого рассказа. Для затравки первые байки написали сами небожители. Я прочитала и удивилась дерзкому предчувствию написать лучше. Небо стало значительно ближе: пошел мокрый снег, сперли бустилат, и я толкнула дверь Ангела. — Что вам нужно? — спросил Ангел. Потом он скажет мне, что я была похожа на психопатку. Конечно: нормальные люди в редакции не приходят. Более того: они туда даже писем не пишут. Когда я стану работать в Толстом Еженедельнике, у меня появится шанс познакомиться с такими разновидностями психопатов, как Ботаник, Экономист, Гений По Всем Вопросам, Изобретатель, а также Жертва ЦРУ. Последний приходил почему-то по вторникам и жаловался на домашних «жучков» в лампе дневного света. В редакции он тыкал пальцем вверх, поднимал взгляд и с ужасом обнаруживал на потолке дроссель. «Вон! Вон! И у вас!» — кричал псих и убегал. По словам Ангела, я не вписывалась ни в одну подгруппу. За полторы минуты нашего диалога он трижды хотел попытаться позвать на помощь. Была ранняя весна, и я совершенно не помню, по каким лужам шастала те самые четыре часа, которые отвёл себе Ангел на прочтение трёх моих одностраничных рассказиков про пароходство. Я боялась двух вещей: литературного позора и вторичного падения на стол. Пока я страдала по городу ожиданием, у меня промокли ноги до колен. Накануне Казимирова сказала мне, что мои рассказы гораздо лучше тех, что в газете. Не прошло и пятнадцати лет, как я стала доверять её литературному вкусу. Я толкнула дверь, споткнулась о порог и упала на стол. Но Ангел даже не засмеялся. Он встал из-за стола, обогнул его и подошел ко мне. Я чувствовала, как в этот момент краснеет моя спина. Ангел был дьявольски прекрасен. Потом я много раз исподтишка разглядывала его и удивлялась чудесам шокового восприятия. — Вы откуда вообще? Кто вы? — спросил Ангел небесным голосом. — Человек, — сказала я и выпрямилась. — А занимаетесь чем? — не отступал Ангел. — Бустилат продаю, — сделалась я еще прямее. И тут он произнёс лучшие за всю мою предыдущую жизнь слова. — А вы знаете, что вы талантливы? — сказал Ангел. Я кивнула и умерла. За рассказы мне потом дали денег, мы на них с Казимировой купили в кооперативе ветчину. А Ангел лет через пять навсегда улетел в Спб. В то время как важнейшими из искусств являются суши и мураками, в воздухе мерзко пахнет японской кухней и японской поэзией. Вообще-то Хирумицу-сан совсем неплохо говорил по-английски. Японцев, надо сказать, легко понять на слух: это не американцы какие-нибудь, привыкшие глотать фонетику, не жуя. Японцы говорят, спелленгуя. Когда Хирумицу-сан открывал рот, перед моими глазами отчетливо возникали квадратные скобки транскрипции. Беда была в том, что по телефону я не видела Хирумицева рта. Вдобавок он меня разбудил. А просыпаюсь я весьма постепенно. Например, если я сплю, а мне снится, что звонят во входную дверь, я тут же встаю и иду открывать, не задаваясь вопросами вроде «кто бы там мог быть». Раз двадцать в своей жизни я открыла дверь цыганам, тридцать — ищущим штопор выпивохам, сорок — многодетным таджикам, пятьдесят — коммивояжерам и без счету — свидетелям Иеговы. Когда же меня будит телефон, то в течение примерно двух минут я не в состоянии идентифицировать язык, на котором пытается общаться со мной неопознанный собеседник. Сама я в это время молчу, потому что совершенно не помню слов. Однажды мне позвонил московский шеф, звонка которого я ждала весь день, поэтому проснулась мгновенно, схватила трубку и деловито сказала в неё: «Лё-лё?» Хирумицу, тележурналист из Токио, представился: «Рола-сан, иц Хирумицу коллин». Хирумицу вообще молодец: если в слове есть несколько «л», то время от времени хотя бы одну из них он произносит правильно, а если «л» всего одна — то и вовсе ни к чему озадачиваться местом её расположения. Рола так Рола. Другие японцы вообще называли меня «Мадам». Как раз перед его звонком мне снилось, что держу на руках небольшую шуструю обезьянку, наложившую мне в ладони полную кучу зелёного пастообразного кала. Я не виновата, что приснилась мне именно обезьянка, мы не выбираем себе сны, к тому же сон был в руку. Помню, я машинально вытерла её об одеяло, прежде чем схватить телефон. Денег, как обычно, не было, а хотелось их сильно. Поэтому я поняла только то, что скоро они будут: во-первых, я Держала в руках говно, а во-вторых, про деньги говорил Хирумицу, упомянув какой-то документальный фильм (подробности в эмэйле, он уже отправлен, Рола-сан прочитает — иц изи — и реплаем сообщит, если что-то непонятно). «Иц изи», — ответила Рола в стопятидесятый раз и полезла в постбокс узнавать, о чём именно она только что договорилась с японским коллегой. Помимо того, что японцы понятно говорят, мне нравятся в них такие деловые качества, как конкретность, обстоятельность и потенциальная подозрительность в парадоксальном альянсе с кинетической наивностью. Мне нравилось работать с японцами: они ни разу меня не надули. Да и я их — только однажды, и то они не заметили. В том эмэйле говорилось, что через неделю мне предстоит выступить в роли продюсера документального фильма в духе журналистского расследования. Расследовать надлежало детали контрабандного ввоза в Японию огнестрельного оружия из России. Загадочные харащникофумачигансы, щекотавшие моё левое ухо при орально-телефонном контакте с Хирумицу, обрели, таким образом, вполне угрожающую конкретику в виде автоматов Калашникова, а про макарофу и говорить не приходится. Мне стало плохо. Хирумицу хотел, чтобы я устроила ему интервью с воротилами криминального бизнеса. Именно в этом месте я и сказала ему очередное «иц изи». Неделю до приезда Хирумицу и его оператора я мечтала о том, чтобы форс-мажорные обстоятельства удалили меня вон из города В. Кроме мафии, японцы желали отснять интервью с рядовыми перевозчиками контрабандных стволов, которыми те должны были похвастаться перед камерой. Мне хотелось застрелиться длинной очередью из харащникофу, но я даже приблизительно не знала, где его взять. Успокаивало только медитативное воспоминание об обезьяне, нагадившей мне в руки. Сны про кал, да еще явь об упавших ножиках — единственное, во что я верю из народных примет, а цвет и количество обезьяньего дерьма были многообещающими. За два дня до старта я позвонила знакомому менту из борьбы с наркотиками и предложила ему сто долларов. — Наехать на кого надо? — понимающе спросил Стас. — У тебя пистолет есть? — не ответила я. — Ой бля, — сказал Стас, — погоди, щас приеду. «Мне очень приятно работать с Рола-сан, — скажет неделю спустя Хирумицу, выставив нам с водилой и переводчиком отходняк на втором этаже «Бинго-Бонго», — для неё не существует невозможного. Обычно я расписываю техническое задание на 200 процентов, с расчетом, что продюсер обеспечит хотя бы 50, и лишь Рола-сан выполняет все 200». И я даже не покраснела. В пять съемочных дней я втиснула все восемь. «Хирумицу-сан, вы же понимаете, что эти серьезные люди не покажут лиц? — Конечно, Рола-сан, мы снимем их со спины». «Хирумицу-сан, вы же понимаете, что серьезные люди не согласятся называть свои имена? — Разумеется, Рола-сан». Японцы не знали роздыху от криминальных элементов, с готовностью соглашавшихся на интервью: в нашем фильме был задействован весь оперативный состав отдела УБНОН. Менты, исполнявшие роли торговцев пестиками, обошлись мне всего в пятьсот долларов. Стас был восхитителен в роли лоховатого стармеха, которого злые бандиты заставили возить в Японию небольшие промышленные партии «Макаров» Бакинского производства: за то, что он врезался на своей «Королле» в бандитский Prado выпуска 22-го века. Весь этот дебильный сценарий был написан мною, за что, я думаю, мне еще предстоит ответить на вопросы рогато-хвостатых репортёров, организующих брифинги в антураже котлов и раскалённой серы. Стас мялся, заикался и говорил, что понимает всю гнусность своих курьерских рейсов, но в милицию не пойдет, потому что она продажная. Его рука, которой он опёрся на оградку Михаила Ефимовича Свиридова, 1898-1963, дрожала, как будто он держал её на Библии, клянясь, что убил собственную мать только потому, что был сильно голоден (да, господа присяжные заседатели, это правда: идея провести съемку эпизода «Стармех» на заброшенном кладбище Моргородка тоже принадлежала мне). Обладая некоторым свойством метафоризировать происходящее, я отвлеклась на наших молчаливых свидетелей и поразилась тому, насколько внимательно они на нас смотрят. Памятники заросли многолетним кладбищенским бурьяном выше портретов, так что казалось, мертвецы по пояс вылезли из-под земли и подглядывают сквозь траву, чтобы не пропустить главное. Я сделала «брррррррр» и подошла поближе к Михаилу Ефимовичу Свиридову, на глазах которого как раз в этот момент старший механик торгового флота, капитан милиции Стас Гурков кивнул японцу, подтверждая, что и сейчас, на кладбище, один экземпляр пистолета Макарова греет его криминальную душу. Японцы не удивляются у нас абсолютно ничему. Их удивит, скорее, какое-нибудь случайное попадание нашего человека в норму. Например, большинство японцев искренне убеждено, что русские все поголовно знакомы друг с другом, и именно эта уникальная национальная особенность помогает нам сообща работать на мафию. Данная легенда о россиянах как раз и объясняет, почему Хирумицу на (чуть не сказала — голубом) карем раскосом глазу всучил мне совершенно нереальное техзадание — устроить ему съемки бандитских откровений. Поэтому зря я боялась, что японцы расколят моего «стармеха» как фундук, когда этот видавший виды опер сунул руку за пазуху и неуловимым, годами отработанным движением большого пальца правой руки освободил свой штатный «Макаров» от обоймы. И только потом вынул пистолет на обозрение Хирумицу, оператора Токадо и несчастного Михаила Ефимовича Свиридова, который к тому моменту уже так много знал, что был явно не жилец. Хитроумный Хирумицу ринулся было разглядывать идентификационный номер Стасова ствола, но ушлый ментовский палец предусмотрительно прикрыл циферки. Я облегченно вздохнула и, как родному, подмигнула Михал Ефимычу. Весьма характерен и убедителен был в своей роли и оперуполномоченный Серёга Трифонов, сыгравший организатора канала переброски в Японию азербайджанских пистолетов. Как и положено такому солидному бандюку, Серёга пришел на встречу с японскими журналистами в дирижерском фраке, взятом напрокат у музыкального двоюродного брата... тут, справедливости ради, я вступлюсь за собственную честь. Вовсе не всё от начала до конца этого документального фильма было чистой воды мистификацией. Были настоящие интервью с колоритным владельцем оружейных магазинов, охранниками разных мастей и законными обладателями карабинов «Сайга». Были съемки города В., вид с Голубиной сопки, милицейских стрельбищ и памятника адмиралу Макарову, к которому все пять дней так рвался Хирумицу. Позднее я сообщила ему эмэйлом, что, хотя этот Макарофу и не изобретал одноимённого пистолета, но тоже был хороший мужик. А если совсем честно, то и не сообщала. Простите меня за это, господа присяжные телезрители. Впрочем, какая вам там, на Хоккайдо, разница. Акиро Куросава спустя пять лет после своей смерти стал почетным жителем города Арсеньева. В роли Христа, воскресившего Лазаря, выступили депутаты городской Арсеньевной Думы. Я знала, но забыла, чего вдруг их сподобило. Помню только, что никто не смеялся. А я это к чему? Вот к чему: говорят, под Арсеньевым грибов — хоть косой коси. Грибы — это вкусная еда с высоким содержанием бесполезных веществ. На деньги, вырученные от продажи двух картин, я оплатила телефон, купила еды и три тюбика белил цинковых — впрок. Гуляя с Банценом в небе над Эгершельдом, видела две падающие звезды. Над Эгершельдом вообще звезды хорошо видно. Потому что полуостров. Город В. со своими фонарями сзади. Если встать к нему спиной, то его как будто и нет совсем. Одна звезда свалилась за остров Русский, вторая упала прямо на мыс Голдобин, и теперь меня очень беспокоит судьба Центра слежения за судами. Я загадала два желания: баблосов и улететь. Я успела сделать это впервые в жизни. И не потому вовсе, что реакция у меня стала лучше, а потому, что звезды падали медленно. Осталось еще одно незагаданное желание, и я целый час болталась в небе: ждала — может, свалится еще какая звезда. Фигушки, хорошего помаленьку. И так две трети мечт сбагрила. А потом телефонный звонок. Незнакомый мужской голос попросил принять факс с прайсами. Я говорю: — Вы номером ошиблись. Отвечает: — Нет, правильно всё. Это же город В., торговый порт? — Нет, не порт. — Извините. Снова звонок. А у меня АОНа нет. — Здрасьте. Примите факс. Это порт? — Нет. — Как это нет?! Отключаюсь. Звонок. — Это порт? — Нет. — Ёб твою мать! Отключаюсь. Звонок. — Факс с прайсами, здрасьте. — Это не порт. — А что?! Отключаюсь. Звонок. — Факс примите? — С прайсами? — Да. — Шлите. Приму. — А это порт? — Нет. Отключился сам. Звонок. — Это порт? — Да. — Совсем охуели там. Отключился и пока больше не звонил. А еще потом я придумала, как сделать собственное тубзо платным. Это очень просто: не отключая компьютер от интернета (это у кого дайалап, как у меня, а не выделенная линия, как у богатых), идешь в тубзо и какаешь там за деньги, которые время. У меня есть крылья, а что толку? У чаек они тоже есть. Как-то одна из них, не вписавшись в разворот над морем, нагадила мне на окно, и перламутровый чаячий росчерк упал на панораму Босфора. Хотелось бы быть честной еврейской девушкой из местечка, такой всей из себя в хорошо продуманном будущем из семьи-мужа-детей, а то вот совершенно непонятно, что в голове делается, раздрай в ней полный. Хотелось бы быть Ляписом Трубецким и написать песню «Любови капец», чтоб девки слушали и пёрлись. Хотелось бы быть лошадью породы орловский рысак, чтоб рысачить себе и рысачить, хотя бы даже и по орловщине, а что, и там тоже люди живут. Хотелось бы быть очень сильно прекрасным юношей в синих джинсах и расстёгнутой рубахе — чтоб квадратики на пузе и — эй, тётки, где вы там. Хотелось бы быть бабушкой пятнадцати внуков, у которой Главное Клубничное Варенье её жизни еще впереди. Хотелось бы быть чемпионкой мира по фигурному катанию, красиво ездить по льду и чтобы все видели мои трусы, а потом получить золотую медаль и заплакать. Хотелось бы быть латышским стрелком, не знаю, зачем; звучит красиво. Хотелось бы быть скорпионом, делать гадости и говорить, что потребность кусаться жопой — это карма. Хотелось бы быть маленькой белокурой девочкой по имени Света, выпросить у родителей куклу Барби вместе со всем её саркофагом и Кеном, забраться под шкаф, снять с Кена трусы и убедиться, что у мальчишек вообще нет никакой письки. Хотелось бы быть машинистом электровоза и рассказывать по пьяни, что вообще-то поступал в лётное, но по здоровью не взяли, потому что нос неправильно дышит, а там отбор знаете какой. Хотелось бы быть соседкой с третьего этажа, она в океанариуме работает, командировки у неё очень интересные: за дафнией. Хотелось бы быть Известной Певицей, чтобы ездить везде на соревнования по пению и чтобы все меня знали. Хотелось бы быть гопником и пойти кому-нибудь намоздылять в ночи, теперь как раз ночь. Хотелось бы быть Лорой, у неё есть крылья, собака, акриловые краски и большой красивый аквариум, в нём вчера сдохла последняя скалярия, но еще много кого выжило, а что до скалярий — так и пень с ними, главное, спать вовремя лечь. И пусть Лоре, у которой среди ночи кончились сигареты, приснится популярный гопник, машинист электровоза Ляпис Трубецкой, который женился на соседке с третьего этажа, тоже Известной Певице, которая катается по льду на красивой орловской лошади, которую подарил ей латышский стрелок по имени Света в расстегнутой рубахе, который варит клубничное варенье из бабушек, которые питаются дафниями и жалят всех своими жопами, потому что у честных еврейских девушек из местечка карма такая, зато полный порядок и с головой, и с будущим. Посчитала: у меня сейчас осуществляется седьмая попытка развестись с городом В. Да я бы на его месте уже давно выпнула меня отсюда. И окна бы мне забила досками, чтоб не на что было любоваться и скулить. И чаек бы перестреляла. А оставшихся перекрасила бы в ворон-москвичек. Кстати, море воняет говном, если цинично принюхаться. Полетела на Набережную и фотографировала там чаек. Одна была с оторванным крылом. Она сидела на берегу и чистила перья, как будто это было самое главное. Ласточкина — метр сорок ростом. Для неё на пароходах делают специальные скамейки, чтоб нормально доставала до плиты. Я — метр семьдесят с чем-то там. Когда мы ходим с Ласточкиной по городу, я чувствую себя красным конём, которого ведут купать. Ласточкина — хорошая. Её любят дети подруг и собаки друзей. Дети легко затаскивают её под стол играть в дом, а собаки садятся на шею. Всё, что нужно Ласточкиной от жизни, — это свой дом со своим мужчиной и своими детьми. Можно без собаки. Никто из нас, ласточкиных подруг, не создан для семьи настолько, насколько Ласточкина. Ласточкина — стопроцентная гороскопная дева. Она бы с удовольствием гладила постельное белье. Ласточкина говорила мне: не увольняйся из пароходства, что ты делаешь. Мне было 22, а ей 30, послушай меня, говорила Ласточкина, как ты будешь жить на берегу. «Как-нибудь, — отмахивалась я, — я не хочу к этому привыкать и вообще». Потом я приходила к ней на стоянках, мне было нечего есть, она кормила меня ужинными котлетами и давала с собой борщ в двухлитровой банке. Ласточкина говорила мне: «Это я виновата, что у тебя появился Этот». «Этот» увидел меня у Ласточкиной на камбузе и выхарил у неё мой телефон, а потом на двенадцать лет сделался мне Яхтсменом. Но если Ласточкина виновата в моём несколько затянувшемся замужестве, которое она никогда не одобряла, то тогда я виновата в том, что вообще поломала ей жизнь. Ласточкина говорила мне: ты как кошка, всегда встаёшь на четыре лапы. Иногда я прошу её повторить это специально. "Ласточкина, скажи, что я кошка и встану на четыре лапы", — выла я, когда у меня сгорел Дом, погибли собаки и рухнуло вообще всё. "Ты кошка, ты встанешь на четыре лапы", — сказала Ласточкина. Прошло четыре месяца, я назанимала денег и купила квартиру с видом на Восточный Босфор, через дорогу от Ласточкиной. Она подарила мне серый палас, пальму и сказала: «Ну вот видишь». Палас мы скатали в толстую колбасу и несли ко мне с большим дифферентом на корму: Ласточкина шла сзади. Через два года, отмолотив несколько выборных кампаний и чуть не спятив, я расплатилась с долгами, и Ласточкина опять сказала мне: «вот видишь». На «Федосееве» был страшный камбуз, с высоченным подволоком и совсем на отшибе, рядом с артелкой. В рыбной камере артелки ехал труп шанхайского консула, а мы с Ласточкиной пели на два голоса «Ой ты ворон»: я помогала ей разделывать говяжью полутушу с чернильной печатью «1967» на боку — гляди, говорю, моя ровесница. «Сопля», — сказала Ласточкина. А потом я ушла спать, а Ласточкина осталась жарить чебуреки. В это время на камбуз зашел Антонов и спросил: «Почему тебе буфетчица не помогает, вы же вроде подруги, ты ей тоже тогда не помогай». Я вечно просыпала на ужин и просила Ласточкину помочь мне накрыть столы в кают-компании, хотя у повара последние пять минут перед раздачей корма тоже сплошные гонки. Ласточкина говорила мне: «Если б не ты, я бы не пошла на «Федосеев», а так подумала, что вдвоём как-нибудь отработаем эту долбанную полярку». Я-то могла сказать про полярку «ёбаная», а Ласточкина ругается словами «транда» и «задолбали». Она прислала мне радиограмму на «Федосеев» — сообщила, что получила на него направление. Я ответила «Ура целую=Лора». На «Федосееве» Ласточкина познакомилась с Антоновым. Молодой капитан, 34 года, похожий на медведя, но с ярко-серыми глазами. Когда он умер, ей было 42, а Антонову 46, его прислали из Новосибирска в запаянном ящике после операции на сердце, и Ласточкина переживает, что его так и не переодели и что он остался в больничной пижаме. Я-то с «Федосеева» почти никого толком не помню, даже Ласточкину, потому что влюбилась в тридцатилетнего стармеха и страдала от дальнейшей невозможности, так как была невероятной дурой и считала, что чего-то там нельзя, раз оно всё так. А Ласточкина влюбилась в Антонова и пролюбила его десять лет несмотря на, а потом еще два года думала, что больше не любит. Он десять лет говорил, что вот вырастут дети, вот закончат школу, вот поступят в университет, вот закончат университет, вот женятся, тогда — да. Ласточкина ждала и покупала ему шорты для тропиков, а если Антонову выпадала полярка, то он всегда вызывал Ласточкину в рейс. Когда у него случилось это с сердцем, его жена сказала Ласточкиной: «можешь забирать». Но как-то так случилось, что Антонов забрался к докторине из пароходской поликлиники и родил с ней нового ребенка. А потом жена позвонила и сообщила дату похорон. На кладбище к нему никто, кроме Ласточкиной, не ездит. Ну, не считая нас, Ласточкиных подруг: мы иногда за компанию с ней отправляемся туда. И я своими глазами видела скелеты цветов, год назад оставленных нами на его могиле. В промежутках между рейсами Ласточкина пишет гламурные картины с павлинами и пытается их продать, чтобы не идти в море прямо сейчас, потому что болит спина и вообще ужас как не хочется больше никаких пароходов, даже самых белых. И не спрашивайте, как её зовут, потому что было бы у вас росту метр сорок и фамилия «Ласточкина», вас бы тоже никто не звал по имени, даже дети подруг и собаки друзей. Говоришь продавщице: мне граммов 300-400 сыру. Взвесит всегда 400 и даже больше. Так же и с колбасой, и с конфетами. Никогда меньше, всегда больше. Вот бы Боженьке так же: «Дай, Боженька, счастья чуток». А он тебе — как взвесит на всю жизнь. Летала над городом В. и при этом почему-то опять рыдала слезами. В ушах у меня снова был Muse, под который, кстати, мне совершенно не рыдалось в Мск, там надо было слушать «Выход» для этого. Вот это: «Ты только неееее плачь, бедное животное, неееее плачь...» А бедное животное скакало по тротуарам всё в соплях и сочувствовало себе безумно, потому что четыре месяца не было дома и до ужаса хотело в город В. Самое примечательное, что в моей жизни всё в порядке. Официальный повод для соплей — отказ магазинщиков поменять треснувший по швам чайник Ровента, а также отсутствие денег на покупку новой клавиатуры. В свою прежнюю я налила кофе, хотела почистить, разобрала, и оттуда повыпадывали полиэтиленовые штучки. Я, конечно, поставила их на место, но на клавиатуре перестали работать все цифры и клавиша Alt. И я очень, очень хочу в Мск. Я больше не буду там реветь. Когда я вижу пролетающий в небе самолёт, мне всегда делается тоскливо в животе. Наверное, это и называется «животный страх». Все 8 часов перелёта до Мск и столько же обратно я прислушиваюсь к гулу двигателей и умираю каждый раз, когда слышу в нём переходы на другую тональность. Весь перелёт я упрашиваю Бога не ронять меня на землю, и остальные пассажиры даже не догадываются, что своей жизнью они обязаны моим волевым усилиям: это я всю дорогу удерживаю самолёт в воздухе за подлокотники кресла. Я держу самолёт за кресло и говорю: помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие мое. Наипаче омый мя от беззакония моего, и от греха моего очисти мя. Яко беззакония моя аз знаю и грех мой предо мною есть выну. Тебе Единому согреших, и лукавая пред Тобою сотворих, яко да оправдишися во словесех Твоих и победиши внегда судити Ти. Се бо, в беззакониях зачат есмь, и во гресех роди мя мати моя. Се бо, истину возлюбил еси, безвестная и тайная премудрости Твоея явил ми еси. Окропиши мя иссопом, и очищуся, омыеши мя, и паче снега убелюся. Слуху моему даси радость и веселие, возрадуются кости смиренныя. Отврати лице Твое от грех моих, и вся беззакония моя очисти. Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей. Не отвержи мене от лица Твоего, и Духа Твоего Святаго не отыми от мене. Воздаждь ми радость спасения Твоего, и духом Владычним утверди мя. Научу беззаконный путем Твоим, и нечестивии к Тебе обратятся. Мзбави мя от кровей, Боже, Боже спасения моего, возрадуется язык мой правде Твой. Господи, устне мои отверзеши, и уста моя возвестят хвалу Твою. Яко аще бы восхотел еси жертвы, дал бых убо, всесожжения не благоволиши. Жертва Богу дух сокрушен, сердце сокрушенно и смиренно Бог не уничижит. Ублажи, Господи, благоволением Твоим Сиона, и да созиждутся стены Иерусалимския. Тогда благоволиши жертву правды, возношение и всесожегаемая, тогда возложат на алтарь Твой тельцы. Я держу самолёт за кресло и умоляю Бога дать мне еще шанс. Я обещаю бросить курить, перестать смотреть в Интернете порнуху и прекратить жрать мясо в среду и пятницу. Я каюсь в прежних и будущих грехах, обещаю каждое воскресенье ходить на утреннюю службу, читать перед сном молитвослов и прощать должником своим, которых у меня нет. Я вспоминаю сделанные гадости и не сделанные добряки и, глядя в глаза походному святителю Николаю, прошу его замолвить за меня словечко перед Богом. Я говорю Николаю: Николушка, миленький, честное слово, я больше не буду, только скажи Богу, чтоб нормально посадил самолёт. По трапу я спускаюсь очень светлым человеком. А из Мск, например, до родителей — всего лишь сутки езды безопасным поездом, тыг-дык тыг-дык, тыг-дык тыг-дык. Без страха и просветления. Подтвердила срок приезда: декабрь. Максимум — январь. Но это еще не скоро. Еще так рано. Восемь утра. Восемь утра — и уже звонок в дверь. Смотрю в глазок: «Вера, что ты хочешь?» — я недовольная, потому что босиком, а пол у меня в прихожей кафельный, и вообще задолбало. Вера (трезвым голосом): — Лора. Извини. Мне очень нужны грабли. Вот любимые мои знакомые москвичи и почти такие же любимые питерцы иногда берут и по каким-то причинам переезжают на ПМЖ в другую столицу. То бишь питерцы — в Мск, а москвичи — в Спб. И те, и другие считают при этом, что совершили нечто совершенно неординарное, почти отчаянное, на уровне экзальтации. Гордятся собой страшно, потому что — подвиг. Балды. Вот подвиг: переехать из города В. — в Южно-Сахалинск, а оттуда — в Петропавловск-Камчатский. Варианты: из Хабаровска — в город В. Или из города В. — в город X. Я лично знаю четверых людей, сделавших это. Ни один из них не смог толком объяснить, зачем. .. .Приснилось, что получаю в типографии визитные карточки: шикарная бумага, золотой обрез. И никакого текста: ни имени, ни фамилии, ни города, ни места работы. Только в самом низу микроскопические, еле различимые цифры: «123456». Видимо, телефон. Пролетая над университетом, с меня слетела шляпа (ветер, ветер на всем белом свете). В знак почтения и признательности я не стала бросаться камнем вниз, пусть летит себе, пусть летит. Вот покатилась она, так похожая на человеческую голову — мою? — по дорожке, по которой я ходила мимо здания юрфака к гуманитарному корпусу, всегда сонная, потому что никогда не высыпалась: синдром пароходства. Вот окна кафедры древнерусской литературы, какой кошмар эта древнерусская литература — хуже «Слова о полку Игореве» была только Илиада с её кораблями и персонажами, увы, так и не ставшими симпатичными, хотя и сделавшимися более знакомыми. Мы рисовали друг у друга в тетрадках голых гермафродитов, за что были изгнаны прямо с экзамена. Заканчивать универ Колян уехал в другой город. Недавно он нашёл меня в Яндексе. Сперва я до невозможности обрадовалась, но очень, очень скоро стала бояться открывать почтовый ящик, потому что всякий раз оттуда мне на башку вываливалось мусорное ведро. Я даже пыталась отодвигаться от монитора как можно дальше, но толку было мало: всё равно приходилось стряхивать с себя использованные зубочистки, мокрые раздавленные бычки и газетные свертки с чем-то поганым внутри (я их не разворачивала). Иногда мне за шиворот попадали пустые консервные банки с острыми краями, и я выковыривала их оттуда, потому что неприятно. Он написал мне: «Как дела?» и рассказал про свои дела за последние 15 лет. Я написала ему «Привет!!!!» и рассказала про свои дела за последние 15 лет, и что всё зашибись, только вот баблосов нету, что, конечно, портит общий фон. Он написал: давай я тебе вышлю баблосов, у меня их полно, а ты отдашь, как сможешь. Я написала: давай. Он написал: вот, я выслал баблосы. Я написала: «спасибо, я их получила, ты меня прям спас». Это было правдой. Он написал: «А я — писатель». Я написала: «Это замечательно». Тут я наврала. Я давно знала, какой это хреновый признак, если кто-то говорит про себя «я писатель» и не ржёт при этом, как конь. Он написал: я тебе вышлю три последних рассказа, прочитай и скажи, как. Я написала, что ненавижу рецензировать тексты, потому что литература — дело вкуса. Он написал, что рецензировать не надо, надо просто прочитать и сказать, как. Я написала: «ладно». Он написал, что выслал рассказы. Я их прочитала и написала, что у меня не открылись файлы. Он написал, что выслал их мне еще раз в теле письма и действительно выслал их в теле письма. Я написала, что вот этот, про енотов — смешной. Он написал: а остальные два, выходит, говно? Я написала, что литература — дело вкуса, рассказы хорошие, но мне не очень нравится социальная тематика и деланность под Зощенко. Рассказы были сделаны под Зощенко. Он написал, что литература — дело вкуса, и что такое говно, какое пишу я, он перестал писать лет 10 назад. Я написала, что я вообще не писатель. Он написал, что я не имею права не любить Зощенко. Я написала, что не разбираюсь в литературе. Он написал: а вот я тебе сейчас вышлю повесть. М выслал её в теле письма. В этой повести мне понравилась фраза: «Я кончил ей на спину». Я нечаянно стерла повесть отовсюду, где она хранилась. Он написал: как там повесть? Я написала, что нечаянно стерла ее отовсюду, где она хранилась, и что покрасила пол в квартире и уехала из города в другую страну, но уже вернулась. Он написал, что сейчас вышлет повесть второй раз. Я заболела на две недели высокой температурой и врала, что не могу читать с экрана монитора. Он написал: «И чего мы тупим?». Я написала, что у меня полопались глазные аорты и я не могу читать с экрана монитора. Он написал, что я напрасно боюсь его обидеть, если повесть мне не понравилась, в конце концов, мы старые друзья и вообще, литература — дело вкуса и не главное. Я обрадовалась и написала, что повесть вообще хорошая, но вот если бы он убрал оттуда процентов 70 матерщинных слов, то оставшиеся 30 уже бы не так сильно мешали воспринимать сюжет и прочую фабулу. «Понимаешь, — написала я, — я тоже уважаю эти слова, но даже мне показалось, что у тебя их сильно много». Еще я написала, что байка, вшитая в тело повести, была слышана мною много раз в виде отдельного файла, и что неплохо было бы её оттуда извлечь, так как она для повести не судьбоносна. Он написал, что я слишком рано оборзела, чтобы учить его писать повести. Я написала, что «не хотела тебя обидеть, прости». Он написал, что я слишком хорошо о себе думаю, раз считаю себя способной его обидеть. Я написала, что вообще ничего не думаю, потому что мне нечем. Он написал, что вообще не спрашивал моего мнения о его повести. Я удивилась и замолчала на неделю. Он написал: «И долго мы будем залупаться?». Я написала: «Еще дня два». К тому времени я уже разлупилась. Я написала: «Привет, а я тут на работу пытаюсь устроиться, так в одно из двух мест меня уже не взяли». Он написал: «Так тебе и надо, это тебя Бог наказал, что ты так по-свински обошлась с ближним». Я написала: «Ты что, вообще?». Он написал: «......,.........!...............». Сегодня я написала: «Ты меня так выручил, ты не представляешь, а я сейчас у меня есть возможность отдать тебе долг». И еще я написала, что он замечательный человек. Он написал через два часа: «И хотя деньги мне не очень нужны, ты их мне вышли, потому что я не привык считать себя использованным лохом». И еще написал, что я замечательная дрянь. Вот и всё, собственно. Одного не могу понять, причем здесь литература, которая дело вкуса. И еще ужасно жалко голых гермафродитов: за всю свою жизнь я нарисовала их от силы штук восемь, и всех — в его тетрадке по древнерусской, прости меня, Господи, литературе. ...А море корячит во все стороны. В такую погоду мечтается, чтобы дом стоял под обрывом, на самом берегу, чтобы смотреть в окно и бояться, что сейчас захлестнет. Сверху, с обрыва, где мой дом, даже сильно злое море не кажется опасным. Вообще-то оно никогда не кажется опасным, даже когда находишься посредине, и его пучит, и пароход проваливается в ямы, а вокруг вырастают круглые стены из воды — до неба, а потом стена хватает пароход и забрасывает его себе на загривок и показывает вид сверху — горы и ямы из воды, и всё равно почему-то не страшно, и только дыхание сбивается от ужасной красоты, и я смотрю на эту красоту, на все эти ямы и горы, на зелёный с переходом в черноту и обратно, а потом стены становятся слишком близкими и ласковыми, и некоторые уже пытаются взять пароход на ручки, и берут, и больше не отпускают, и я кое-как отлепляюсь от лееров и ухожу в надстройку, потому что очень сильно хочется блевать таким образом, чтобы не попало на свитер. Два дня не могла летать, до полусмерти обчитавшись про Запретные Мохнатки. «Он вломился в запретную мохнатку», — прочитала я на стр. 83 и чуть не сошла с ума. Это как? Знающие люди сказали мне: это то же самое, что и «ввести свою напряженную плоть во влажное лоно», стр. 67. Какой ужас. Живут себе где-то в лесах небольшие зверьки запретные мохнатки, никого не трогают, ни на кого не нападают, мирные, в общем, животные. Зачем он вломился в одного из них? Ну, разорил бы нору, забрал бы орехи, но убивать-то зачем. Бедные запретные мохнатки, и при луне нет им покоя. Хотя, может быть, им нравится, когда в них вламываются? Как и влажные лоны, запретные мохнатки не очень хорошо изучены зоологами, и мы можем не знать обо всех предпочтениях и повадках этих таинственных животных. Но как же паршиво пишет этот бывший местный главврач бывшей партийной газеты. Между прочим, признался в предисловье: «Эта книга, — говорит, — была написана 30 лет тому назад, но не могла быть издана по понятным причинам». По каким, интересно. Что случилось в лесу за 30 лет? Неужто запретные мохнатки стали спускаться с деревьев прямо на напряженную плоть бывших партийных журналистов? Роман в новеллах. О моряках-дальневосточниках, и им же с любовью посвящается. Чистая, без эротики, любовь. Запретная Мохнатка — это ведь и есть победа над Эросом. Его нефритовый стебель сник, увял и почти рассыпался в прах. Кто-то живёт рядом с Морским кладбищем. Перпендикулярно ему и чуть ниже идёт трасса. Говорят, портреты покойников, отражая свет автомобильных фар, по ночам бросают блики на стены квартир. Кто-то живёт недалеко от Спортивной набережной и ночи напролёт с отвращением к человечеству слушает караоке. Кто-то живёт вблизи продуктовых рынков, и пахнущий шаурмой ветер забрасывает в окна этих людей масляные бумажки. Я живу рядом с морем и с родиной по соседству. Говорят, в хозяйстве сгодится все. Не знаю, не знаю. Например, генератор на 1,2 киловатта — стоит в самом углу подвала — мне не нужен. И вот эти железочки, назначения которых я даже не усвоила, мне тем более не нужны. А пять веников? Нафига мне пять веников. Я не знаю. Ну, пять не пять — три я распределила между Веркой, Надькой и Любкой, а вот двумя питаются подвальные крысы. А четыре килограмма серебрянки? Таким количеством краски можно дважды выкрасить Морское кладбище, но я не хочу красить кладбище. Не уверена насчет веников, но серебрянкой еще долго будут пользоваться мои потомки, если, конечно, я их выведу, но выводить я их буду в Мск, а серебрянку туда не попру ни за что. Ящик с кафелем. Остатки. Голубой такой кафель, основную часть я подарила дальним друзьям, они обклеили им дачное тубзо, и теперь там у них полная иллюзия автовокзальной уборной советского периода. Что тут еще: ага, гвозди. Три ящика гвоздей. Во что их забивать? Ладно, пусть потомки разбираются. Проволока какая-то. А если бы я консервировала огурцы? Куда бы я их ставила? Некуда, некуда мне ставить огурцы. Так почему же, спрашивается, я не возьму и не выброшу эти неведомые железки, уродский кафель и всё остальное, которое только занимает место? Не могу. Потому что весь перечисленный хлам и еще две полки справа — это моя Родина. А снести Родину на помойку — это же какой нужно быть сволочью. Когда я только что поселилась в этом доме, то сразу начала скупать Отечество. Дом — трехэтажный, с одним подъездом. Квартир в нем мало. Рядом стоят еще три таких же уютных манюни, отделенные от остального мира казенной громадиной Охранного Пункта Родины. По ночам оттуда лают, и я с приятностью думаю о том, что пограничные собаки никогда не спят. Прямая выгода от такого соседства — в прожекторах на запретной территории. Они освещают весь наш квартал, и ночью не боязно лететь домой. О второй пользе даже и говорить не надо. Топографическая близость к Охранному Пункту Родины создает ощущение полной к ней сопричастности. Что ни закат, Родина звонила мне в дверь и предлагалась обменяться на деньги. Расценки у нее были смешные. Моя Родина застряла в эпохе, запомнившейся тем, что ничего не было, но всё было задарма. И теперь, такую же непрактичную, её приводили ко мне поводыри в зеленой форме. Как правило, Родина стояла на лестничной площадке за их спинами, конфузливо переминалась с ноги на ногу и ждала, когда стражи закончат торг. Если сделка не срывалась, Родина шагала ко мне в квартиру, материализуясь в виде мешка с цементом, или трёх кг горбуши, или ящика собачьих консервов, или коробки пряников, или досок, или тюка стекловаты, или Бог знает чего еще, всего и не упомнишь. Трагизм моей ситуации заключался в том, что в большинстве случаев, несмотря на всю её дешевизну, Родина была мне не нужна. Мне её просто некуда было складывать. Если её нельзя было съесть сразу, она пропадала, а если она изначально была несъедобной, то ее ждала подвальная судьба (или, в лучшем случае, отдача в добрые руки). Что с нею делать, я не знала и, тем не менее, почти каждый раз лезла в кошелек за десяткой, полтинником или сотней — это смотря в каком объеме ее ко мне привели и смотря какая у меня на тот момент была платежеспособность. Я боялась, что еще немного, и Родина займет мою жилплощадь. Но не лазать в кошелек не могла. Невозможно было оставаться безучастной к Родине. Всякий раз, когда она сиротски мялась на лестнице, я была не в состоянии её не удочерить: ведь если я откажусь, то она достанется кому-то другому, кто, может быть, в сто раз хуже меня. Так что пусть уж я. Невозможно было оставаться безучастной к гололобым стражам-поводырям, томимым перманентным желанием нажраться с тоски, присущей всем охранникам, а уж охранникам самой Родины — тем более: это же какие масштабы и какая безысходность. И находили сочувствие охранники. И почуявшая ласку Родина постепенно сужала ареал моего обитания. А потом как-то враз все прекратилось. Видимо, Родину посадили под домашний арест. Теперь, конечно, можно раздать барахло бедным. Но на кой ляд бедному три ящика гвоздей? Я и сама довольно бедная, но гвозди мне не нужны. Можно сбыть генератор и стекловату за деньги. Но я не пойду на это никогда и ни при каких обстоятельствах. Я Родину не продаю. У меня, в отличие от ее стражей, тоска совсем другого уровня и свойства, а стало быть, нет объективной мотивации, извиняющей подобного рода торговлю. Да и не мешает мне стекловата, если честно. Я же не в подвале живу. Тётка в магазине, кладущая сиськи на кассу, младше меня на 4 года. Мать жены моего брата моложе меня на год. Через 45 дней мне будет 37. Где-то чистит свою белую кобылу моя дантеска. Как восхитителен запах денег после их долгого отсутствия. Заказ малознакомого русско-израильского журнала на статью про японскую поэзию — дрянь, а приятно. При конвертации будущих шекелей в доллары, а долларов в рубли возникла математическая мысль: если за знак платят 30 коп, то слово «хуй» стоит почти рубль. И еще почему-то совсем некстати подумалось: вот «еврейский шпион» — как-то странно звучит. А «израильская разведка» — очень даже ничего. Но вы знаете, каким он парнем был? Когда ему исполнилось год и 8 месяцев, он сочинил свою первую хокку. Его родители и вообще вся интеллигентная образованная семья пришли в восторг, и папа побежал в магазин за праздничной едой и запивашками. Пока все сидели до утра за столом, Юрик навалил в заводной бульдозер через дверцу и уснул на полу рядом с дистанционным управлением от телевизора. Утром вся семья, наткнувшись на бульдозер и случайно включенный Юриком порноканал, пришла в восторг во второй раз, и папа снова побежал в магазин за праздничной едой и запивашками. Пока он бегал, Юрик сочинил вторую свою хокку: и только что вернувшийся из магазина папа побежал туда снова, чтобы всего было впрок. Третью хокку Юрика специалисты считают танкой. Когда вся семья уселась за стол разговаривать о японской поэзии и смотреть сквозь фужеры с запивашками на люстру, Юрик, катаясь на вчерашнем бульдозере, продекламировал пятистишье, посвященное матери. — Переход к антитезе гениальный какой, — заплакала растроганная мать, а отец рефлекторно засобирался в магазин, хотя на столе было всего навалом. Так и жили. Прошло семь лет, и в семье случилась первая большая утрата — не вернулся из магазина папа, ушедший за праздничной едой и запивашками, когда Юрик сочинил свою третью хокку, полагаемую специалистами танкой. «Горе-то какое», — сказала мама и опять заплакала. Мальчику объяснили, что его отец работал в Открытом Космосе вместе с Циолковским, где оба и погибли. Юрик решил продолжить дело отца и поэтому на вопрос «кем ты будешь, когда вырастешь» неизменно отвечал гениальным трехстишием: — пробубнил однажды Юрик из-под стола свою очередную танку, но на этот раз был жестоко наказан родительницей, не пожелавшей выслушивать оскорбления от будущего космонавта. Впрочем, космонавтом Юрик так и не стал. Японским поэтом — тоже. Ну и что. Зато знаете, каким он парнем был? Говорят, очень хорошим. А, кстати, почему «был»? Он и сейчас есть. Гагарин Юрий Алексеевич. Недавно его видели возле железнодорожного депо — говорит, задолбался уже товарняками рулить, хочет на почтово-багажные перейти. А у меня страшный насморк и температура почти 38, и дурацкие слова лезут из меня вместе с соплями. Я хочу, чтобы мне подали стакан воды, хотя подать мне его некому, да и пить, в общем-то, тоже не хочется. Я страдаю стереотипом нестандартного мышления, креном на правое крыло и ненавистью к японской поэзии. Журнализм — это не работа, а сплошное блядство, а блядство очень, очень утомляет. Работая в журнализме, всегда стоишь перед нравственным выбором, какой именно блядью тебе стать: идейной или обычной. Идейное блядство отличается от просто блядства ужасной подробностью: пошлой суетой под клиентом. Поэтому выбирать тут есть из чего. Блядь идейная не в состоянии выполнить пожелание клиента без того, чтобы не сказать ему, что «она вообще-то не такая, но обстоятельства...». Блядь обычная, или блядь vulgaris, обслуживает клиента молча и старательно. Обычная блядь никогда не скажет клиенту, что «она так не хочет». Блядь идейная постоянно норовит употребить клиента за его же деньги, причем своим любимым способом. Обычная рядовая блядь не станет говорить клиенту о том, что у того толстое пузо. Идейная блядь тоже не скажет этого, зато потом поведает всем, что у клиента маленький член. Обычная блядь постоянно помнит на работе о том, что она на работе, но зато после работы начинает жить в свое обычное, вульгарное удовольствие. Блядь идейная круглосуточно на боевом посту. Даже тогда, когда её никто не вызывает. Блядь vulgaris, реализовав заказ, благодарно берет деньги, надевает трусы и сваливает домой спать. Блядь ideis взимает плату, укоризненно глядя клиенту в глаза, а по дороге домой звонит подругам и жалуется, что ее только что изнасиловали. Выручку она пропивает, пытаясь залить тоску по утраченной лет 15 назад девичьей чести. В общем, выбор есть. Но какой-то уж больно паршивый. Температура 38,5, и деньги поменяли запах. Теперь они пахнут несчастными женщинами: еще один заказ, на этот раз — статья о феминизме, причём в реабилитационно-позитивном контексте. Я, конечно, напишу: у меня нет денег, но остались профессиональные навыки. В своей статье я не буду говорить о том, что феминистки являются тупейшей разновидностью националистов. Я ни словом не обмолвлюсь про то, что феминистки полагают тётенек некой малой народностью, у которой несправедливо отняли квоты на льготную рыбалку и добычу пушнины. Недаром они почти все — атеистки, а то пошли бы и набили Богу физиономию: за право ссать стоя (феминистки Ближнего Востока и Африки — не в счет, они борются за справедливость: лично я тоже была бы против паранджи и ампутации клитора). Интересно у меня получается: как грипп, так лезть в их окопы. Уже ведь однажды чуть не попала. В тот, первый раз, было по-другому, но всё равно похоже. Валера сказал тогда: «Лора, ты же умная баба». «Да, — подтвердила я, — это что-то меняет?». Балерина «Королла» стояла в аэропорту, мы сидели в салоне с поднятыми стеклами и считали деньги. Денег было много. Они падали на пол и отдавливали нам ноги. — Ты даже знаешь английский, — сказал Валера. — Ты умная баба, знаешь английский и умеешь печатать на компьютере, — продолжал он, — так почему бы тебе не напечатать заявку на грант? Валера тоже умный. Гораздо умнее меня, так как не только умеет печатать на компьютере, а, вдобавок к английскому, знает еще китайский и корейский. Валера настолько умён, что однажды, когда работал у меня водителем на съемках фильма для «Асахи», обнаружил нечаянное знание японского. В результате этого я не только не лишилась водителя, но и приобрела нормального переводчика, потому что тот, предыдущий, оказался полным уродом. Второй фильм Валера отработал на две ставки. Поэтому из его рук валилось на пол машины даже чаще, чем из моих. Валера сказал: Лора, японцы — не вечные. Когда-нибудь они обязательно кончаются. — Типун тебе на язык, — сказала я, продолжая тактильно общаться с гонораром. — Лора, — сказал Валера, — грант — это очень просто. Тебе что, не хочется на халяву слетать в Америку? — Валера, — сказала я, — не тяни кота за balls. — Никогда в жизни, — сказал Валера, — слушай. И вдался в подробности. На второй минуте его монолога передо мной замаячил то ли Индианаполис, то ли Сан-Франциско. На третьей я попыталась прикурить зажигалку от сигареты. На четвертой Валера спросил: «Поняла?» Еще минуты через две я кивнула в ответ. Валера сказал, что всю жизнь пишет заявки на гранты, чем, собственно, и живёт, если я его не отвлекаю на шоферскую деятельность. Из десяти заявок, сказал Валера, одну-две обязательно профинансируют. «А уж как их освоить, чтоб не влететь, я тебе расскажу», — сказал Валера и включил правый поворотник, дворники и зажигание. Я мысленно осталась в аэропорту, ожидая рейс на Сиэтл. Ждать пришлось месяца два. Валера позвонил смурным предзимним вечером и сказал, что настала пора открывать Новый Свет. «Ты прикинь, они эти гранты буквально не знают кому впихнуть. Понимаешь, все их родственники и знакомые уже по уши в грантах, они их буквально жопами жрут, а еще до хуя осталось. Так что конкурс вполне реальный», — сказал Валера и сбросил мне на ящик десяток тем с видом на демократизацию общества. Я выбрала нечто безумно конъюнктурное в стиле «пресса против насилия женщин в спальне, на даче и в офисе», Валера похвалил меня за безошибочное чутьё и благословил на завоевание халявы. Халява оказалась довольно трудоёмкой в оформлении и затратной по времени. Примерно с неделю я не занималась ничем другим, кроме написания гранта, если не считать коротких перерывов на сон, еду и туалеты (свой и собачий). За это время я настолько прониклась темой, что нашла несколько вполне оригинальных способов противостоять секшуал харрасменту — в частности, прекратить мыться, менять трусы и расчесываться. Валера, поржав в трубу, порекомендовал не включать эти три пункта в заявку на грант, но в целом мою концепцию одобрил. За неделю я сделала полноценную разработку феминистической газеты широкого профиля, просчитала дебет-кредит этого женского органа печати, напрочь лишенного кулинарных рецептов и прочего обаяния, упихнула затраты в лимит гипотетического гранта и, проверив ошибки, удивилась результату: проект вовсе не выглядел кретинским. В моём лексиконе появились такие выражения, как «мы, женщины», «если считать наше общество демократическим», «феминизм — это совсем не то, что вы в нём привыкли видеть», «мужская составляющая социума» и «тендерная сегрегация». Времени на подачу заявки оставалось совсем мало, а еще требовалось заполнить сантиметров пять каких-то бланков, испещренных вопросами на полузабытом мною письменном английском. Я пахала как лошадь, и в последние Два дня совершенно органично реализовала те самые три пункта противостояния сексуальной агрессии со стороны мужской составляющей социума. Впрочем, времени на контакты с этой составляющей у меня всё равно не было. Валера прочитал итоговый документ и сказал: «Лора. Охуительно». А потом, помолчав, добавил: «Я там одного знаю. Если что». И я отвезла папку бумаг в здание, в котором временно угнездились посредники между мной и несчастными женщинами, чью мрачную, полную нелегитимного секса жизнь мне уже искренне хотелось осветить в специально придуманном для этого СМИ. Честное слово, я даже забыла, что первоначальная цель участия в соискании американского гранта заключалась в том, чтобы прикарманить большую часть проектных долларов, попутно сгоняв в страну, где их печатают. Да я бы и не смогла, у меня карма на предмет чего бы стырить совершенно неподходящая. ?1есяц до собеседования прошёл как-то незаметно. Я помнила жирный курсив на одной из американских бумажек: в случае невозможности присутствовать на собеседование в указанный день предупредить об этом не позднее чем за три дня. Но опаздывать на встречу с дарителями денег в мои планы не входило. Моё собеседование было назначено — точно помню — на среду. А в понедельник я заболела гриппом с такой высокой температурой, что вода, которой я запивала таблетки, испарялась у меня во рту. Я умирала, но не сдавалась. В бреду мне мерещились аэропорт, халявная практика английского в стране лэнгвич-кэриерс и толпы сексуально незащищенных баб, которых все норовят употребить на унизительно-безвозмездной основе. В том же самом бреду я написала сценарий документального фильма-расследования, в котором рассказывалось о грехе консумации и нравственных страданиях российских хостесс в Японии. Очухавшись, я подумала, что спятила, потому что точно помнила, как положила написанный и распечатанный сценарий на крышку аквариума, в то время как никакого аквариума у меня тогда еще не было. Утром в среду я встала, съела горсть аспирина, пошла в ванную и отменила там все три антисексуальных пункта. Меня швыряло от стены к стене. Дважды я натягивала джинсы задом наперед и удивлялась отсутствию ширинки. От слабости моя рука не смогла попасть контактной линзой в глаз, поэтому я отыскала в ящике с гвоздями и отвертками старые очки, перемотанные синей изолентой. Чтобы как-то исправить возможное негативное впечатление от очков, я изменила прическу, кокетливо занавесив челкой половину физиономии, и уже просто так, на всякий дополнительный случай, решила накраситься, успев сделать это до прибытия такси. Уже перед самым офисом с американцами я вспомнила, что они ужасно боятся заразы, резко развернула таксиста и зарулила в аптеку, где купила красивую противомикробную повязку на внешние дыхательные органы. По-моему, на комиссию произвел неизгладимое впечатление именно этот намордник василькового цвета, а вовсе не упадающие на пол очки, от которых в конце концов отлетели примотанная изолентой дужка и левое стекло. К началу собеседования на меня начала действовать горсть аспирина, и, рассуждая о негативных тендерных тенденциях в обществе, я взмокла так, как будто только что поучаствовала в групповом изнасиловании в качестве жертвы. Однако, глядя на меня, вдохновившуюся и раскрасневшуюся, комиссия могла ошибочно подумать, что изнасилование мне понравилось и вся моя речь — сплошное лицемерие. Я приводила какие-то цифры, даты и топонимику, практически не заглядывая в бумажки: чувствовалось, что темой владею давно и прочно. Американцы не сводили с меня завороженных взглядов, когда, наконец, надежно закрепив единственную дужку очков за ухо, я задрала повязку и просунула её между своей физиономией и стеклами, чтобы протереть их — они страшно отпотевали изнутри из-за поднимавшегося вверх дыхания (проклятый намордник не позволял мне дышать прямо, как все люди) — и продолжала говорить, говорить, говорить... вставляя в почти безупречную, по причине концентрации интеллекта, англоязычную речь такие термины, как «suka, blyad, nahui» — потому что без них было совершенно невозможно ни протереть очки марлевой повязкой, ни удержать их на носу, когда они падали, роняя стёкла, ни заложить за ухо челку, перманентно занавешивающую мне глаза до самого подбородка. Остановил меня американец, сидящий посредине. Он прекрасно говорил по-русски, потому что был русским: спустя пару месяцев я случайно встретилась с ним в супермаркете возле кассы и чуть не сбежала из магазина с корзиной неоплаченного товара. Он сделал вид, что не узнал меня, хотя, возможно, так оно и было: всё-таки основную часть своей жизни я выгляжу вполне адекватно. Американец, оказавшийся не просто русским, но еще и главным в этой команде оценщиков, сказал: «Хорошо, мы поняли, достаточно». И я пошла домой, где легла на диван со смутным ощущением какого-то позора. Пережить его в полной мере мне не позволил грипп: когда человек помирает в горячке, ему нет почти никакого дела до того, как он выглядит. А выглядела я перед смертью неважно: накрасившись для похода к американцам и взопрев в их офисе, как последнее озимое, я, то и дело протирая там стекла очков, равномерным слоем развезла тушь с ресниц по всей морде, пылающей в горячем феминистическо-температурном экстазе. В гранте мне отказали. Самое интересное, что и Валера с тех пор ни разу не позвонил. Да и я ему, в общем-то, тоже. Так что фильм про русских девок, за деньги раскручивающих японских мужиков на выпивку, мы снимали уже с другим переводчиком. И даже с другим водителем. Так само получилось: у Валеры-то седан, а в тот раз съемочной группе понадобился микроавтобус. Мисюсь, где ты, блядь? «Автор книги более 20 лет посвятил службе в уголовном розыске. Сюжеты его произведений взяты из жизни криминального города В. и работы уголовного розыска. Детективы написаны с присущим автору юмором. Автор ушел из жизни в возрасте 41 года». Так местное информагентство накалякало о Менте, приглашая на презентуху его книжки, изданной пост-фактум. С Ментом мы пили шампанское по ночам на кладбище. С Ментом было уютно бояться: он был огромный и совершенно бесстрашный. Он приезжал ко мне на раздолбанном тёмно-синем «Цивике» и говорил: «Ну, куда поедем шампанское пить — на кладбище или в аэропорт?». Мы садились в его «Цивик» и ехали по моему выбору в одно из этих двух страшных мест. Чаще все-таки на кладбище, потому что ночных рейсов у нас тут практически нет, а самым моим любимым аэропортовским страхом всегда было смотреть на взлетающие самолёты со стороны. Мы ехали на артёмовское кладбище, и я просила Мента остановить машину метрах в двадцати от, чтобы самой пройти эти 40 шагов до ближайшей оградки. Свет дальних цивиковских фар выхватывал из темноты встревоженные, заспанные портреты мертвецов, и, дрожа хвостом, шла к ним навстречу, а сзади, выдерживая ритуальные десять метров, чтоб дать мне возможность как следует набояться, шёл Мент с двумя бутылками шампанского в руках. Я прочитала анонс презентации и решила на неё не лететь. А если честно, то я всё равно бы опоздала: летала над местами, которые у меня связаны с Ментом. До сих пор не знаю, бзик это был или что другое, но в той самой первой своей квартире балконом на асфальт и дядей Борей за стеной я ужасно боялась жить. Окна выходили на разные стороны, и по ночам я скакала по квартире с охранными мыслями. Мне всю дорогу казалось, что ко мне лезут. Дом стоял сильно на отшибе, а рядом был овраг, в котором как-то раз нашли два трупа (один расчлененный). В конце концов Мент подарил мне обрез двуствольной ружбайки, заряжавшейся 16-клбр. патронами с дробью. На пленэре я как-то пробовала из этой штуки стрельнуть: по бутылкам не попала ни разу, зато фанерный лист 2x2 — в сито. Ну и меня, конечно, замучила страшная отдача. Но это от неопытности, я думаю. Что примечательно, спокойнее мне не стало. Теперь, с ружбайкой, я стала бояться, что она мне пригодится. Мент учил меня, как затягивать труп убитого мною насильника-грабителя-изверга ногами в квартиру, чтоб меня не посадили в тюрьму за превышение обороны. Попутно он наставлял, как вообще избавляться от трупов (яма с известью — самый доступный вариант). А еще мне надо было каждый день писать новое заявление в милицию, что я нашла на улице ружбайку и несу ее добровольно сдавать, дата-подпись. Жизнь с обрезом оказалась очень хлопотной. В итоге я отдала его назад Менту. Потому что однажды не ночевала дома, а, приехав утром, обнаружила выбитое окно и три каменюки на полу. Мент приехал, вставил стекло и провёл расследование. Оказалось, что накануне вечером две какие-то пьяные дуры перепутали окна: хотели отомстить за равнодушие дяде Боре, а нагадили мне. Я представила, что было бы, окажись я дома. В общем, я разоружилась, а вскоре переехала в другую квартиру, почти в центре, но тоже балконом на асфальт. Этот сказочный обмен устроил мне Мент. В квартире-почти-в-центре жили воры, и он их поймал. Воры согласились на обмен со мной, потому что накануне украли в порту контейнер с кухонными плитами. Плиты Мент вернул на место, а воры переехали подальше от контролируемой им территории. В новой квартире у меня была очень хлипкая дверь, двухмесячный щенок Мона и — спасибо Менту — карабин «Сайга». Преступники обрезали мне кабельное телевидение, подумав, что это телефон (не было там никакого телефона), залепили глазок конфетной бумажкой, а сами стали взламывать соседскую квартиру. Именно в тот день мне поставили решетки на окна и балкон, а дверь должны были поменять завтра. Время от времени преступники бились жопами о мою дрищёвую дверь, от чего она вгибалась вовнутрь. Удрать с балкона за правоохраной я не могла. Я с «Сайгой» в руках тряслась в 40 см от воров, но первая решила не нападать. Я вообще решила сделать вид, что меня нет дома и выключила везде свет. В довершение ко всему мой двухмесячный щенок Мона внезапно захворал животом, и я до утра просидела в темноте среди говен, не выпуская оружия из рук. Утром Мент сказал, что надо было рывком открыть дверь, бабахнуть из «Сайги» по ногам преступников и спокойно ложиться спать. В той же квартире у меня был газовый пистолет «Беретта», подаренный мне Ментом на день рождения. «Беретту» у меня украл один итальянец, который оказался югославом. С тех пор оружия в доме я не держу. Мент умер от сердца лет через семь после истории с последним пистолетом. К тому времени мы уже не слишком общались, а в день его смерти я вообще была политпиарщицей в Сыктывкаре. Я узнала о смерти Мента из сообщения всё того же информагентства города В. Впервые за весь Сыктывкар открыла сайт агентства и сразу увидела фотку Мента в траурной рамке. Где его могила, я не знаю до сих пор. Летая над Лесным кладбищем, прочитываю надписи на памятниках, но знакомых ФИО пока не встретила. Господи, вот, поди, паршиво пришлось стрельцам: только-только уснули, а их на казнь будят. Ненавижу утро. Завидую сдохшим за ночь бабочкам. И почему-то становится ужасно холодно летать по утрам в одной майке. Время от времени приходится садиться на какую-нибудь крышу греться. Я сижу на крыше американского консульства, болтаю ногами и мысленно ржу на всё небо, потому что мысленно ржать тихим голосом я не умею. Не ржать немыслимо: очень, знаете ли, смешно вспоминать, как позорно обокрала американское консульство. Дело в том, что я с детства любила воровать, но никогда не умела делать это хорошо. За исключением нескольких случаев, мои кражи мелки и бессмысленны. В средней группе детского садика я крала пластмассовую мозаику, складывая её в трусы. Вечером меня ругали словом «клептоманка» и заставляли завтра же вернуть мозаику детскому саду. Утром я её возвращала, но к вечеру она снова была в моих трусах: я откуда-то знала, что при обыске в первую очередь обшаривают карманы. В старшей группе я украла у девочки Ксюши резиновую белочку, но не выдержала и призналась. Но мне удалось убедить Ксюшу в том, что белочка сама захотела жить у меня. Ксюша горевала по поводу белочкиного вероломства, однако учла её волю и назад не забрала. В подготовительной группе я начала тырить мелочь по карманам взрослых. Натырив рубль двадцать, пошла в универмаг и купила там пластмассовую картину «Ленин в октябре». Это был первый странный поступок в моей жизни. Объяснить его я не могу до сих пор. В школе я воровала мел с доски. Во всех ящиках моего письменного стола валялись куски мела, и всё остальное ящиковое добро было им извозюкано. На пароходах я не крала ничего, потому что нести уворованное мне, бездомной, было некуда, а держать всё в каюте было бы глупо и неудобно. Позже я переквалифицировалась на цветы. Мне цветок в магазине свистнуть было раз плюнуть: одной рукой цену спрашиваешь, второй — на другой цветок смотришь, а третьей обламываешь нужный отросток. Потом я стала решаться на подобное всё реже и реже, зато как-то раз свистнула амариллис в американском консульстве. Свистнуть амариллис — это не веточку сломить, это надо руку по плечо в горшок с землей засунуть, там нащупать луковицу, раскопать её осторожненько и изъять, не повредив растение. Я тогда так всё и проделала и, уже амариллис упаковав, поняла, что руки помыть до начала интервью не успею, потому что с атташе по культурке мне было назначено на 17:00, а уже исполнилось 17:01. Надето на мне было что-то неприятно-белое с ног до головы, включая рюкзак, а носовых платков у меня как-то отродясь и так далее. И вот входит культурный представитель, улыбается, руку протягивает издали, и не подать ему руку в ответ, такому приветливому, совершенно невозможно. Я и подала. Он руку мою как увидел (цветы в консульстве квалифицированно поливали, от души), улыбку выключить не успел, а ужас у него включился сам. Так и пожал, так и все интервью отсидел — с ужасной улыбкой. И ни я ему ничего не сказала (могла бы наврать, например, что упала в лужу), ни он ничего не спросил. Расстались, унося каждый в своей душе тайну. А стакан я украла уже позже. Из этого стакана пил минеральную воду главный раввин России. Украла стакан я после пресс-конференции в Зубе Мудрости, совершенно неожиданно для себя. Когда прятала стакан в трусы, в конференц-зал зашел один из вице-губернаторов и спросил, куда делись все остальные люди. Еле успела поправить юбку. Стакан этот так и носил имя Берл Лазара, и подсовывала я его исключительно двум знакомым антисемитам. В остальное время в стакане Берл Лазара стояли кисточки и трубка для гашиша: обычный такой хрустальный стакан с рисунком «ёлочка», ничего примечательного. А потом он разбился. Потому что всё — и стаканы, и цветы — тлен. Только душа вечная. Купила новые акриловые краски взамен иссякших акриловых красок. Как-то они у меня скоренько заканчиваются. Порисую чего-нибудь, глядь, а они — тпррррррр... Хоть и не рисуй вовсе. Хорошо писателям: им писать совсем дёшево, да и какать, потому что цена слов — она сильно, в отличие от красок, абстрактная, гипотетическая или совсем даже отсутствующая. У кого как. Вот сейчас немножечко порисую, и тпрррррр. Надо экономить. Буду пользоваться бесплатными словами. Дом, который мы с Яхтсменом приобрели в качестве жилья, находился в ближнем пригороде, 10 минут быстрым шагом от конечной троллейбусной остановки или 20 — от станции «Океанская», если электричкой. Но стоило сделать буквально полсотни этих самых быстрых шагов в сторону от троллейбусного кольца, как над башкой смыкались деревья; тропинка, какое-то время параллелясь с ржавым забором полузаброшенного пионерского лагеря, начинала огибать здоровенные кедры, а панорама то и дело перечеркивалась сигающими туда-сюда белками и мелким грызуном «бурундук». Однажды я была укушена бурундуком за указательный палец: зверь бежал по забору впереди меня, постоянно оглядываясь, а потом решил не искушать судьбу и занырнул в полую опору заборной секции. Он занырнул, а я подошла и сунула туда палец; вот, собственно, и весь инцидент. На сотом шагу пригородный лес превращался в нормальную черную тайгу, в которой приятно побродить, чувствуя спиной надёжную тяжесть ружбайки. В мою спину обычно упирались булка хлеба, какая-то колбаса и другая мирная еда, несомая домой «из города». В городе я работала журналистом, в лесу — жила с яхтсменом и собаками. Каждый живет там, где сумеет устроиться. Даже не все жители города В. знают о существовании этого дачного поселка в рекреационной зоне. Его выстроили для себя в 92-м году местные бонзы, оттопырив от полосы отчуждения ЛЭП полгектара в обе стороны — хватило как раз под дачи. Когда расширяли полосу, я пробовалась в газету «Bloodyвосток», для чего написала статью под заголовком «Не рубите, мужики, дерева» (ну и что, мало ли кто чего писал). Если б к этой статье прислушалась прокуратура-дура, то в 98-м мы с яхтсменом не смогли бы купить себе домик среди реликтового кедрача. Но прокуратура не прислушалась. Нашими соседями справа как раз оказались тогдашний прокурор края и его жена, фигурирующая в рассказе «Секатор» под псевдонимом «Любовь Ильинична». Поскольку все мои друзья запомнили её именно под этим именем, я тоже не помню, как зовут Ильиничну на самом деле. Одно скажу: она действительно перекидывала кошачьи какашки со своей клубники на нашу (моей креативности не хватило бы, чтобы выдумать данный факт из головы). Мы искали купить дом в пригороде, чтоб разводить редких собак, и агентша привезла нас в дачный посёлок. После этого случая я знаю: продать можно всё что угодно. Любой товар сидит в засаде и ждет своего покупателя, застаёт врасплох и уже не разжимет пальцев на его лоховском горле. Яхтсмен что-то еще мямлил в знак протеста, но пальцы товара уже смыкались и на его кадыке. Мы повелись практически сразу и вдруг. Покрашенный снаружи в дебильную голубенькую краску, внутри дом был снизу доверху обит сосновыми досками. Они пахли. Как они пахли! На второй этаж вела такая же сосновая лестница, и по ней хотелось ходить постоянно, туда-сюда. На кухне внизу была печка. Её можно было тут же затопить, потому что рядом лежали березовые поленья, но мы не стали: зачем топить печку в конце августа. Росший позади дома громадный дуб вовсю расшвыривал жёлуди — любимую еду свиней. Свиней у нас не было; у нас были собаки, количество которых вскоре планировалось довести до промышленного. Мы обошли дом вокруг и начертили в воздухе план будущего питомника. Я точно помню, что день, когда продалась наша однокомнатная почти в центре города В., был вторником. Это был тот самый «черный вторник» 98-го. Мне всегда везло с недвижимостью. Купленная в тот же день дача оставила от квартирных денег сумму, ставшую через месяц довольно большим капиталом. Мы просрали его уже позже, пролетев с партией щенков мастино. Покупкой мы были довольны. До такой степени, что переехали в дом всё в тот же чёрный вторник. Иногда один день способен вместить в себя очень много событий. Но не настолько, чтобы подписать два договора, вывезти барахло из проданной квартиры и успеть расставить его в новом жилье еще засветло. Мы как раз покончили со спальными местами, когда решили перекурить и обратили внимание на то, что интерьер с горой коробок покрыт довольно густым мраком. Естественным поступком в подобном случае было бы включить свет, но сделать это не получилось по очень простой причине: ни в той комнате, в которой мы только что установили диван, ни в соседней, ни наверху, ни в кухне, ни на веранде — нигде в доме мы не обнаружили ни единого выключателя. Еще какое-то время, не веря очевидному, мы ползали по коробкам, подсвечивали себе зажигалками и молча пялились в потолки и стены комнат: выключателей в доме не было, потому что в нём полностью — начисто! — отсутствовали какие бы то ни было провода. Когда мы осматривали дом перед покупкой, нам просто в голову не пришло обратить внимание на такую мелочь, как отсутствие электричества. На следующий день Яхтсмен узнал от соседей, что этот понтовый дачный посёлок вообще не электрифицирован, потому что «Дмитрий Андреич, кто бы мог подумать — такой приличный мужчина! — исчез в позапрошлом году со всеми деньгами, что на подстанцию собрали». Мы поели чего-то на ощупь и легли спать на втором этаже. Среди ночи я проснулась оттого, что кто-то топал по крыше. Минут через десять, почти уже умерев от страха, я догадалась, что в лесу просто подул ветер, и на крышу посыпались жёлуди с дуба. Потом громко и где-то очень близко ухнул филин. Потом кто-то еще хохотал в глубине леса дурным голосом. Когда он наконец заткнулся, опять закричал филин. Они чередовались какое-то время, а потом я уснула, а проснулась уже утром от страшного грохота, по сравнению с которым ночные желуди, филин и этот ужасный, который хохотал, были пустой фигнёй. Мы выскочили вон, чтобы защитить своё жильё от вандалов, разламывающих дом с восточной стороны, и увидели дятла. Он сидел под самой крышей и увлечённо долбился носом об стену, добывая из неё каких-то козявок. Мы оделись, позавтракали, накормили собак, съездили в город, купили там три керосиновых лампы, радиоприемник с запасом батареек и пару бутылок водки на ближайший вечер. В общем, начали жить в лесу. Потом провели туда свет — он у нас у одних там и был. Мы его в пионерском лагере тырили: каких-то 700 метров напрямую, фигня, северных корейцев наняли за 20 долларов, они за полдня управились; очень быстро работают. Что в Мск субботний вечер, то в городе В. воскресное утро. Я не знаю, что с моими крыльями. И денег нету тоже. Опять ездила на автобусе. Не летается чего-то. И это даже хорошо, иначе бы я туда полетела. Участок вокруг дома был ужасно запущен. Бывшие хозяева потеряли интерес к земледелию года за два до того, как Бог подарил им покупателей. Некоторая трава уже достигла уровня второго этажа. Потом я узнала, что это был овощ «топинамбур», отличающийся высоким ростом бодылей и хреноподобной плодовитостью съедобных корневищ. Когда я выкорчевала его вместе с лебедой, крапивой и что там еще было, то обнаружила на участке несколько вишневых деревьев и молодой абрикос. Это был мой единственный отпуск, который я взяла не для того, чтобы похалтурить на какую-нибудь чуждую РИА «Новости» контору. Этот отпуск был полностью отдан борьбе с сорняками. Мне снились белые плети корней пырея. По утрам я спускалась со второго этажа, съезжая по перилам на пузе, потому что все остальное у меня болело. Потом, правда, перестало. К середине сентября повсюду на туловище появились мышцы. Я их трогала перед зеркалом и сильно удивлялась. А потом началась осень. Мы с Яхтсменом заметили ее по многим признакам: в поселке стало гораздо меньше людей, в лесу на задворках участка совершенно бесплатно падали на голову ягоды актинидии (в октябре они продаются в городе по полтиннику за поллитровку и называются почему-то «кишмиш», хотя на самом деле роднятся не с виноградом, а с киви). Кроме того, в доме напротив поселился бомж. Нам рассказывали, что летом он живёт на какой-нибудь заброшенной даче, а с началом заморозков перебирается туда, где есть печка. Предыдущей зимой он обитал в нашем доме. Бомжа звали Афанасьич. Мужчин с более колоритной внешностью я встречала только в своём пароходском прошлом. Например, у лоцмана, который каждый раз заводил наш пароход на рейд Гонконга, была такая же сивая, как у Афанасьича, борода, но вдобавок отсутствовал левый глаз. Афанасьич был в этом плане обычным двуглазым джентльменом, зато у него имелся желтый зуб, не до конца прикрытый верхней губой. Ходил он в яркой женской куртке, разрисованной оранжевыми маками. Я завидовала куртке, а будущая мать Банцена — Мару — достигшая к тому времени десятимесячного возраста и свойственной тоса-ину серьезности, до самой зимы швырялась на Афанасьича с целью его удавить. Мы эти попытки пресекали, и Мару в конце концов перестала возбуждаться на оранжевые маки. С Афанасьичем мы подружились на водопое. И он, и мы пришли на родник за водой, а идти назад нам было по пути. Родник — это вообще особая тема в той, лесной жизни. Он находился примерно на полдороге между трассой и нашим поселком. К нему вела подъездная грунтовка, по которой горожане ездили за водой, якобы богатой серебром. Мы тоже брали там воду, хотя почти сразу обследовали лес и обнаружили, что родник — на самом деле не родник, а поверхностный ручеек, который питается грунтовыми водами, обогащенными никаким не серебром, а дерьмом из дачных туалетов. Может быть, именно дачное дерьмо и придавало роднику тот особый вкус, после которого было совершенно невозможно воспринимать воду из крана. Даже отфильтрованную. Пока наполнялись наши тары, мы поговорили о погоде. Афанасьич между прочим сказал, что зимой в нашем доме довольно холодно, потому что второй этаж у него — летний. Лично он, например, закрывал его на всю зиму, отапливая только нижние помещения. Мы слегка озадачились: бывшие хозяева клялись, что всю зиму в доме можно ходить в одних трусах. Однако до зимы было еще далеко. Примерно около месяца. Нашей ближайшей задачей было не заморачиваться на гипотетических холодах, а провести в дом свет, потому что на днях пришло письмо от Хайди (той самой, которая прототип Аськи в «Уроках русского языка». В общем, через две недели к нам должна была прилететь большая любительница экстрима, знаток русского фольклора и вообще замечательная личность — гражданка Швейцарии Хайди Шлепфер, с которой мы распрощались в 93-м году и про которую я горестно думала, что никогда больше её не увижу. А Афанасьича мы стали чуть-чуть подкармливать. По вечерам я приносила к нему в дом горячий суп в банке и какую-нибудь котлету на десерт. Через пару недель он постучал к нам вечером. Я открыла дверь, он сунул мне в руки какую-то коробку, сказал «на, тебе пригодится, а мне не надо» и заскрипел по свеженькому снежку прочь. В коробке оказались новенькие итальянские кроссовки из натуральной кожи и итальянское же кожаное портмоне. Портмоне было мужским, слегка потертым, внутри него я нашла визитку с популярной японской фамилией Судзуки. Еду автобусом номер 58. По Алеутской идёт мужик с балконной дверью в руках. Тормозит автобус. Автобус останавливается и впускает в себя мужика. Дверь не новая: мужик явно везет ее то ли от стекольщика, то ли ему просто так ее отдали, дескать, мы стеклопакет себе поставили, а ты вот нашу прежнюю забирай, у тебя же дома стекло в двери разбитое. С этого момента водитель почти не смотрит на дорогу, потому что следит в зеркало за пассажиром с дверью. Через шесть остановок пассажир, оберегая дверь, выходит и протягивает водиле пять рублей. Водила: я думал, ты двадцать дашь. Пассажир с дверью: с чего бы? Водила: а вдруг бы порезал кого? Пассажир: дверью? Водила: стеклом. Пассажир (оглядывая дверь): оно же целое. Водила: ну и хули. Мужик не отвечает. Он, пожав плечами, молча выходит вон и нечаянно разбивает своей дверью стекло в двери автобуса. Водила: Ну йооооб же ж твою мать!!! Пассажир: Ой, бля... И роняет свою дверь на асфальт. Доехав до своей конечной, я вышла из автобуса номер 58 и вдруг совершенно запросто поднялась над крышами наших трехэтажек и радиолокационной тарелкой Охранного Пункта Родины. Господи! Какое счастье. Руки больно. Но это пройдет. Хайди бы очень понравилась сценка в автобусе. Чтобы говорить о Хайди, надо поставить несколько точек над «Уроками русского языка». Дело в том, что рассказ — сплошное враньё, потому что в нем смешались времена, имена и нравы. На самом деле в 93-м году Хайди была у меня не одна, а с бойфрендом Хуго, с которым они три года, не заезжая в Швейцарию, катались на великах по СССР, проехав все среднеазиатские республики и Россию. Во Владик они приплыли на Ласточкином пароходе с Камчатки. Там они две недели жили в оленьем стойбище, разбив палатку рядом с многодетным чумом, из которого к ним постоянно засылали чумазых чад с приглашением на сырую оленину. Хозяйка чума называла Хуго «Фигой», а её дети, соблюдая возрастной этикет, «дядей Фигой». Мягконравный Хуго откликался на Фигу и лишь пару раз попытался исправить фонетическую неточность, но потом оставил это дело как есть: раз людям смешно, что он Фига, Дня за два до их появления Ласточкина прислала мне радиограмму с таким текстом: «Лора надо приютить двух швейцарцев они хорошие возьмешь себе целую=Люда». Было ясно, что это не приказ, а вопрос; но вопрос риторический априори. Я расписалась в почтальонкиной тетрадке, прочитала текст и кивнула драным обоям в прихожей. И Хайди, и Хуго действительно хорошо говорили по-русски, правда, абсолютно не втыкаясь в смысл и эмоционально-сакральную нагрузку нашего ненорматива. Поэтому филологическая часть «Уроков» — чистая документальная правда. Что «хуй», что «жопа» были для швейцарцев примерно равноуровневыми терминами, обозначающие части человеческого тела, а слова «блин» и «блядь» вообще так смешались, что после нескольких попыток разнести их по разным таблицам я сдалась. — Лора, будем сегодня жарить бляди, — говорила Хайдика, — я хочу такие, знаешь, жирные. И с икрой. Чтобы жарить бляди как можно чаще, мы купили специальную блядскую сковородину, к которой не прилипало. Ни разу не услышав от Хайди слово «сковорода» или там «сковородка», я в конце концов спросила, почему она называет эту посуду именно сковородиной. — А как надо? — удивилась Хайди, — Это не корректно? мы проезжали такую деревню, называется Сковородина. — Сковородино, — поправила я. — Есть разница? — удивилась Хайди во второй раз. — Да в общем, нету, — подумала я и перестала цепляться по пустякам. Они рассчитывали провести во Владике дней пять, а потом ехать на своих великах дальше в Китай, но задержались на три недели. Я говорила, что это были самые лучшие недели в моей жизни; может быть, врала по своему обыкновению, однако то, что они оказались очень, очень не самыми худшими — абсолютно точно. Дело в том, что мы с Хайди постоянно ржали. Ни над чем, а просто так, или, вернее, над всем подряд. У меня больше не было, нет и, вероятно, впредь не будет человека, с которым бы настолько синхронно улавливалось смешное. Мы с ней видели одинаково. Единственный человек, который смеялся над сюжетом о читающем в трамвае бомже (он читал пачку горохового супа, методично меняя её стороны, будто перелистывал страницы), была Хайди. Я рассказала ей про бомжа по телефону, и она проржала минуты три оплаченного ею же времени. А больше никто не смеялся. Хуго был нам полной темпераментной противоположностью. Он чинно уходил спать в 12 вечера, а мы сидели на кухне до четырех, допивая крепленое молдавское винище, и тихими ночными голосами распевали четыре песни, в которых обе знали все слова: уже упомянутую «Every day I spend my time», «Show must go on», «You're in the Army now» и «Черный ворон». Хуго, ироничный интраверт-жаворонок, затесавшийся в компанию двух сов-экстраверток, оттенял наш бешеный букет, как кусочек ледяного ананаса — «розовое игристое», привнося в эту убойную газированную бормотуху некоторое благородство. В первый же день их пребывания я облажалась. В мозгу моём произошел спонтанный микст между именами «Хуго» и «Хайди». Я нечаянно сказала «Хуйди» и застыла, прислушиваясь к эху вылетевшего изо рта слова. Это была наша первая истерика, из которой мы, кажется, так и не вышли до самого расставания. Когда мы с Хайди уже издыхали на паласе, Хуго безмятежно прокомментировал: — Хорошая пара, — сказал он, — дядя Фига и тётя Хуйди. Кстати, они действительно потом поженились, и у них теперь двое детей: Юра и Лёва. Они старались углублять свой русский, а я страдала от упущенной возможности улучшить свой английский. Когда Ласточкина прислала мне РДО, я почему-то подумала, что мы будем общаться с хорошими швейцарцами на языке Стинга («every day I spend my time...»). Хайди и Хуго мне сочувствовали и даже периодически переходили со мной на английский, но нашего совместного старания хватало до первого «ёбтвоюмать». И тогда они привели мне Практику Языка. Практику звали Дэниэл, у него было узенькое личико с крупным орлиным клювом, глаза умирающей от голода рыси, синяя куртка с большим масляным пятном на животе и курсантская шапка-ушанка с морской кокардой во лбу. Ошибиться было невозможно, и мои адаптированные к России швейцарцы мгновенно определили в облике Дэниэла отбившегося от стаи гражданина США. Так оно и оказалось: Дэниэл приехал в Россию делать бизнес, выбрал для этого почему-то Хабаровск, заручился поддержкой каких-то своих якобы знакомых, те его не встретили, адреса Дэниэл не знал, но решил сразу не улетать, а немного осмотреться. Его очень удивляло, что буквально каждый его взгляд на окружающую действительность оценивался аборигенами ровно в 40 долларов. Стоило ему что-нибудь потрогать, как с него требовали 40 долларов и заворачивали потроганное в сверток из серой бумаги. Когда таких свертков стало у него очень, очень много, Дэниэл перестал распускать руки. — Я так удивлен, — делился Дэниэл, — у вас всё имеет одинаковую цену. Бутылка воды Бьюэйратино — 40 долларов, билет из Хабаровска до Владивостока — 40 долларов, вот эта прекрасная шапка — тоже 40 долларов! Я слушала язык его носителя и гнала из своей башки имя царя, превращавшего любое говно в золото. С Хайди мы старались друг на друга не смотреть, но в какой-то момент я нечаянно подняла взгляд, а она не успела отвернуться. Одновременно вскочив и роняя табуретки, мы швырнулись с ней вон из кухни: на тот самый палас — умирать. Хуго остался в кухне с Дэниэлом, с вежливой доброжелательностью пояснив ему нашу экстренную эвакуацию: — They just have need a toilet. — Oh, — сказал Дэниэл. Ближе к вечеру он ушел. Мы вызвали ему такси. Жил он в гостинице, в которую его поселил Интурист, отловивший беднягу сразу, как только тот приехал из Хабаровска. Номер в той гостинице был единственным предметом, за который Дэниэлу приходилось платить гораздо больше, чем 40 долларов. Да, я забыла сказать: по словам Дэниэла, родившегося, выросшего и, надеюсь, всё-таки сумевшего вернуться в Чикаго, бизнес в России он хотел построить на деньги папы, оставившему идиоту-сыну почти миллионное наследство. — Бизнес в России, — дивилась Хайди после ухода моей Практики Языка, — бизнес в России. — Да... — качал головой Хуго. — Как вы думаете, он индеец? — спросила я, вспомнив вдруг облик сильно похудевшего Гойко Митича. — Не думаю, — сказал Хуго, — скорей всего, он евреец. — Нет, этого не может быть, — сказала Хайди, — он не говорил, что у него умерла мама. Значит, она жива. А если у него жива мама, а он евреец, то он, скорейшая вероятность, здесь бы не был, — и, обернувшись ко мне, добавила: — это сослагательное наклонение, я сильно правильно его знаю. И вот Хайди снова прилетала в город В. Я встречала ее в аэропорту и сильно опасалась не узнать. Несмотря на собственный опыт жизни с Яхтсменом, я почему-то всё равно была уверена, что замужество способно изменить сущность человека. Хайди думала аналогично. Как раз накануне этого её прилета мы с ней и переговаривались в духе «я буду лысая, на костылях и с букетом подсолнухов», и именно тогда первой её фразой в аэропорту стало: «ты шутила про подсолнухи». Она прилетела рейсом из Сеула и первым делом подарила мне корейский будильник, купленный в сеульской гостинице, чтобы не проспать утренний самолет во Владик. Она очень боялась остаться в Сеуле еще на сутки. «Ужасно арьот, — сказала она, протягивая будильник, — мне он больше не нужен». Летали с Банценом над островом Русский. Там все деревья стоят желтые. В самом городе В. деревьев почти совсем не осталось, их почему-то всегда пилят, и уже практически все спилили, но те, что еще есть, тоже странным образом пожелтели. Надо бы посмотреть, что творится за городом. Оказывается, во времена Александра Сергеевича Белкина тоже были пидоры. Их называли «астами». Самое интересное, что Дантес, будучи любовником барона Геккерна, известного аста, сам почему-то астом не считался. Белкин тоже не считал Дантеса астом. Он его считал пидором. Белкин даже его застрелить хотел, но Дантес выстрелил первый, по-подлому, без предупреждения. С тех пор астов стали называть пидорами. А останусь-ка я в городе В. Пойду преподавать лит-ру в школе. Вызову к доске какого-нибудь Самойленко с полным ртом жевательной резинки. Он выйдет, прилепит жвачку языком к десне и, глядя на портрет Льва Толстого, скажет: «В образе Чацкого Грибоедов хотел». И замолчит, и правильно сделает, потому что мало ли что там хотел Грибоедов, поди его разбери, тем более, бриллиант за него давно получен. А кто-то уже будет подсказывать в трубу из ладоней: «борьбу нового со старым», и дурак-Самойленко повторит эту чушь, и тут уже я приклею свою жевательную резинку к столу, незаметно выплюнув ее в ладонь, и скажу: — Нет, — скажу я, — Грибоедов был достаточно умным мужчиной, чтоб хотеть такой ерунды. Дураков, — скажу я, — раньше не брали в дипломаты. Это во-первых. А во-вторых, — скажу я, — Грибоедов вообще вряд ли чего-нибудь хотел в образе Чацкого. Грибоедов был не только умным, но еще и остроумным мужчиной, а такие люди никогда ничего не планируют и не ждут заранее. Тем более от образов, — скажу я, отлеплю от стола жевательную резинку и начну машинально скатывать ее в колбаску. — Грибоедов, друзья мои, — скажу я, возбуждаясь, — скорей всего просто сел и просто написал рассказ в стихах, а потом прочитал и подумал: «а что, неплохо. Пусть печатают». И рассказ напечатали. А уже потом, — скажу я, сворачивая колбаску в кружок, — рассказ прочитали литературоведы. — Литературоведы, — скажу я, превращая кружок в шарик, а шарик снова в колбаску, — это такие патологоанатомы, которые берут книжный образ, убивают его и кладут на стол, чтоб разрезать и посмотреть, что там у него внутри. Тут зазвенит звонок, но, занятая колбаской, я его не услышу. — Тот патологоанатом, который разрезал образ Чацкого и увидел у него внутри борьбу нового со старым, был социальным уродом, — продолжу я и машинально положу в рот измацанную жвачку, — потому что в образе Чацкого никакой борьбы не было, а были лишь бестактность и невоспитанность, юношеский максимализм и свинство неблагодарное, усугубленная образованностью глупость и громадный комплекс неполноценности, помноженный на солипсизм. А Самойленко будет стоять у доски, смотреть на меня и думать: «Если щас эта гадская Лорища не заткнется, я обоссусь». «Ты только нееее плачь, бедное животное, неее плачь...». Не Muse, нет. Всю ночь шел снег. Иногда мне кажется, что в Мск я не смогу летать: там другая плотность воздуха — легче дышать, но он не будет держать меня. И тогда я разбегусь в железобетонный забор, прицелюсь головой и взлечу в полуметре от. А Бог поймает меня за шкирку и скажет: «Дура! А если б в глаз?». И посадит к себе на колени. Мне очень нравится термин «в сракотан», обозначающий степень окосения. Он называет вещь своим именем. И я даже хотела прикарманить термин, но тут наконец вспомнила, что у меня есть собственное определение аналогичного состояния: нажраться до школьных подарков. Именно до школьных подарков я нажралась однажды на пароходе системы «контейнеровоз», выполнявшем трамповый рейс по снабжению чукотских портпунктов телогрейками, ГСМ, сахаром, мукой и кухонными гарнитурами. Трамповый рейс отличается от «линейного» тем, что ни одна душа на борту судна, включая капитанскую, не знает, когда он закончится. Вообще, северный завоз — это кошмар, но сейчас не об этом. На том контейнеровозе у меня случился день рождения № 22. Нежный возраст предполагал наличие разноцветных воздушных шариков, но их не было. Зато был 16-часовой рабочий день, прекрасный вид на море из иллюминаторов каюты и невозможность сойти на берег, потому что в тех местах, куда мы доставляли телогрейки и сахар, отсутствовали причалы. Добраться до земли можно было на плашкоуте, но после того, как между плашкоутом и бортом судна размазало какую-то буфетчицу или дневальную, такой способ схода на берег оказался под запретом для всех оставшихся в живых буфетчиц и дневальных пароходства: а вы говорите, прецедентное право практикуется только в Англии. И я не помню, с чего вдруг у меня возникло ужасное желание напиться. Думаю, исключительно потому, что в тех обстоятельствах его невозможно было реализовать. Алкоголя на судне не было. Купить его на чукотском берегу можно было, продав пароход. А я вообще до этого не напивалась. А тут решила: напьюсь, и все. А напиваться на борту судна, тем более в рейсе, преследовалось по закону Министерства морского флота. За это увольняли. Минимум — лишали визы. Да и нечем, говорю же, было. О том, что я обязательно нажрусь на свой ДР, еще за месяц знал весь экипаж, включая капитана и старпома. Я озвучивала этот факт, как свершившийся, по три раза на день. Мне никто не верил, в том числе и Машка, с которой мы вместе угодили в этот завоз. Дураки. Если чего-нибудь сильно хочешь, оно сбывается. Десять бутылок «Белого аиста» у меня появилось. ДЕСЯТЬ. Два пакета — по пять «аистов» в каждом — мне подарили пассажиры. Они упаковали их так, что в процессе передачи и транспортировки ничто не звякнуло и не булькнуло. Пассажиры — нечукотская семья из трёх людей (мама, папа и пятилетний мальчик) вышли в Нешкане: им-то можно было на плашкоуте, потому что никогда прежде пассажиров не размазывало между баржей и бортом судна. Они вышли в чукотском Нешкане, потому что там жили. У них там был дом, в который они возвращались из отпуска. Доставить их из Анадыря в Нешкан взялся наш капитан, не предоставивший им, впрочем, никаких гарантий насчет где поспать: из-за допштата на пароходе не было ни одной свободной каюты. Семья устроилась на диване в кают-компании, страшно мучаясь, и я предложила несчастным перебраться ко мне. Мама и папа спали на моей кровати, я спала на диване, а дитё уложили в два пристыкованных друг к другу кресла. Я не рассчитывала на благодарность — мне просто было скучно; но она последовала. Перед спрыгиванием на плашкоут мама сказала: — Лора, проси чего хочешь. Я работаю заведующей складом товаров народного потребления. Так что, если тебе нужен польский кухонный гарнитур, то считай, что он у тебя есть. Вот польского кухонного гарнитура мне и не хватало в то время для счастья. — Таня (надо же, я помню, как ее звали!), — сказала я, — спасибо. Кухонный гарнитур — это здорово. А выпить у вас на складе чего-нибудь есть? А то у меня день рождения скоро. — Хе, — сказала Таня, — я заведующая складом товаров народного потребления или кто? И десять «Белых аистов», перелётных птах, проделавших сложный трансконтинентальный путь, достигли моей каюты и улеглись в рундуке с табличкой «спасательный жилет». За один раз мы смогли выпить только половину. Мы — это я и мои приятели-одногодки: моторист Женька и матрос-плотник Олег. Закусывали болгарским вишневым компотом. В полседьмого меня пришел будить вахтенный матрос. За полчаса до этого я легла спать. Я еще помню, как пыталась надеть юбку поверх джинсов, в которых уснула. И как завязывала на голове хвост: у меня были длинные волосы. Помню еще, как мне постоянно что-то мешало видеть дорогу в кают-компанию, и я сдувала это «что-то», а оно все равно падало и падало мне на глаза. Как выяснилось позже, хвост я завязала не на затылке, а на лбу. Машка сказала, что всё остальное на мне было в норме, и если б не хвост, она бы прошла мимо. И тогда бы мне настал капец. Потому что я абсолютно не рулила. Я не могла даже попасть туловищем в двери буфетной. Машка заглянула в кают-компанию, увидела меня с хвостом на лбу, вытанцовывающую с вилкой в руке (видимо, я решила, что, если буду сервировать столы одним предметом с каждой ходки в буфет, то как раз успею) и сказала: — Белкина! Иди спать, чума. Я помню, как огромная благодарность поднялась во мне газированной волной, достигла уровня гланд и наклонила над помойным ведром. Хвост мне держала Машка. — Вали быстрей отсюда, — сказала она, — пока чиф не зашел. А вот дальше я ничего не помню. Поэтому не имею никакого представления о том, что же все-таки я имела в виду, произнося следующую фразу: — Маша, — якобы сказала я, — отведи меня в каюту. Я покажу тебе школьные подарки. Машка говорит, что отвести-то она меня отвела, а вот подарки смотреть не стала: до завтрака оставалось 10 минут, надо было очень быстро накрывать вместо меня столы. И я до сих пор не могу ей простить, что она оказалась такая нелюбопытная. Вряд ли показ школьных подарков занял больше пары минут, зато я бы знала, что это такое. Окончательно проснулась я ровно через сутки. Удивительно, но меня никто не тревожил. Только Машка, отработавшая за меня завтрак, обед и два ужина, время от времени приносила мне из артелки минеральную воду. На следующий день старпом, мастер и вообще практически весь комсостав смотрел на меня почти с сакральным уважением. — Нажралась-таки, — почтительно сказал чиф после завтрака. — Ага, — сказала я. — А чем, если не секрет? — уточнил он, помолчав минуты три. — «Белым аистом», — сказала я. Подумаешь, тайны. Старпом кивнул и пошел на мост, но на полдороге спустился с трапа и, молитвенно задрав руки в подволок, со слезой в голосе возопил в невидимое небо: — Ну почему именно «Белым аистом»?!! Почему бы и не «Белым аистом», и какое значение в жизни старпома играл этот молдавский полуконьяк, я не знаю точно так же, как не знаю и значения школьных подарков в моей собственной жизни; я отдала бы сейчас несколько ящиков «Белого аиста», который не пью с того самого раза, за то, чтобы узнать, что же я все-таки хотела показать Машке. Оставшиеся пять бутылок у меня забрал чиф. Он сказал, «на хранение». Когда у меня настал день рождения, чиф позвал меня к себе в каюту и выдал ровно 35 граммов. «Коньяк, — сказал он, — нужно плескать на дно фужера». Я выплеснула его в иллюминатор. Уже даже я закрываю на ночь окно. Уже давно не бьются в него ночные бабы, а я, чуть только кто заплатит мне за бесплатные слова, вылетаю на охоту. Да, это так похоже на осень: я практически перестала питаться дома. Дома я пью кофе. А желание чего-нибудь съесть поднимает голову тогда, когда я оказываюсь на воле. Воля может быть закамуфлирована под какие-нибудь важные дела, погнавшие меня вон из дому. Но я-то знаю, что на самом деле я вылетела пострелять. Да, осенью я метко стреляю. Это осенью я никогда не промажу мимо корейской передвижной печки-лавочки на Admiraliucking-street, где делают чебуреки за 15 рублей штука: не надо мне ничего говорить, это моя добыча. Я влёт подстреливаю жаренную на гриле колбаску в паре с гречневой лепешкой: это если чебуречная лавка передвинулась в неведомое мне место. Потом я ее все равно отыщу: у печки-лавочки характерный запах, а настоящий охотник — это, прежде всего, нюх и интуиция. Я отыщу корейцев, уплачу 15 рублей за лицензию на отстрел чебурека, убью его и съем тут же, поделясь разве что с собакой пегой масти: собака возле передвижки всегда одна и та же, она передвигается вместе с корейцами, хотя, может быть, это они двигают свою лавку вслед за собакой — всегда одной и той же. После чебурека я убиваю банку пепси-колы. Жестяную шкурку от пепси я обычно притаскиваю домой, так как никогда не встречаю по дороге мусорку, а выбрасывать останки дичи куда ни попадя не могу. В эту шкурку я, как правило, упаковываю и масляную бумажку, в которую бывает одет чебурек: я их ем голыми. За время важных дел к ногам моего желудка замертво падают несколько наименований жидких и твёрдых объектов охоты, так что домой я обычно возвращаюсь с полным пузом добычи. Я возвращаюсь домой и пью кофе. Вот и сегодня. Хайди в тот раз привезла мне краски для шелка. Настоящие французские краски за бешеные баблосы, много разноцветных баночек, тридцать штук. Так я чуть не стала гламурной художницей, потому что шелк предполагает бабочек, цветы и птичек. Я так и думала, что буду рисовать бабочек, цветы и птичек, но, видимо, все дело в шелке — надо было покупать какой-нибудь шифоноподобный, а я купила четыре метра белой парашютной ткани. И всё, что ни пыталась на ней изобразить, тут же становилось сиренево-синими горами в разных стадиях заката или восхода. Когда я приносила показывать Хайди очередного самодельного рериха, она изо всех сил старалась не ржать. А потом я случайно нарисовала зонтики под дождем, и горы скрылись в тумане моего первого шелкографического опыта. В общем, к ее отъезду я уже вернулась к темам голых толстух и толстяков, мокрой погоды и раскиданных предметов, перенесенных мною в батик из более прозаичных техник. Но дело не в этом. Хайди решила научить меня вязать спицами. И я почти связала спинку на яхтсменов свитер, но больше не смогла. Да и опять не в этом дело. Мы просто жили этот месяц, это был декабрь с переходом в январь, просто и ровно жили, споткнувшись лишь однажды — об Новый год, когда я приготовила ведро оливье, а Хайди не поверила своим глазам, увидев к пяти утра ведёрное дно; но, правда, и народу было много. А на следующий день Хайди сказала, что всё, она «будет вязать столько выпивать», что теперь «не больше стакана в день», что «нельзя так ужасно жрать тоже». Но, в общем, я с ней была согласна, в конце концов, мне надо было каждый день ездить на работу. Хайди была в восторге от нашего Дома. Её нисколько не смутило уличное тубзо без крыши: «как романтично — говно смотрит в звёзды», — сказала она в первый день, и мы опять отчего-то долго ржали, но в тубзо по вечерам ходили вместе, потому что фиг его знает, вроде бы и не страшно, но всё-таки вокруг лес, и еще очень неизвестно, чьи вон там, за кедром, следы... Яхтсмен воспитывал собак, топил печку, пилил дрова, носил питьевую воду из родника, а мы привозили из города продукты и готовили еду. Еще мы перегоняли снег в воду, снег набирали ведрами прямо перед домом — невероятно чистый, белый снег — его выпало в ту нашу первую лесную зиму так много, и сыпать не переставало — ставили ведра на печку и добывали техническую воду: на умывачки и питье собакам. Ничего особенного не произошло в этот ее приезд, ничего особенного. Но однажды она сказала: «Я очень понимаю, почему ты так сильно любишь этот дом». Я боялась спрашивать, что она имеет в виду, чтобы не услышать не тот ответ, я не хотела от Хайди никакой серьёзной банальщины, от кого угодно, только не от нее. А она сказала такое, ради чего, наверное, Силы Небесные и устроили весь этот ее невероятный приезд ко мне и подарили нам идиллически спокойный месяц в сугробах; в общем, она сказала: — Ты — это твой дом. Этот дом в лесу — ты и есть, — сказала Хайди и быстренько поправилась: — ну, для сейчас это корректно. И больше ничего не надо было говорить, и она больше ничего и не добавила. Никольский храм сверху похож на небольшой торт со взбитыми сливками. Меня в нём крестили: тогда как раз все пошли, и мы с Кавардаковой в общем потоке — всё равно на биче делать нечего, так почему бы и не прокреститься. Нашей крёстной матерью, без которой было почему-то нельзя, стала Галка Михайлова, как раз накануне нашего крещения отдавшаяся известной пароходской лесбиянке Вике. — Ну и как? — спрашивали мы Галку. — Ничего особенного, — отвечала Галка. — А-а, — говорили мы разочарованно. Кавардакова пришла на крещение в джинсах и тельняшке. — А чё, раздеваться надо, что ли? — удивилась она и сняла шубу. На неё оглядывались; впрочем, без особого любопытства. — Ну расскажи, Галь, как она, вот прямо так вот пришла и...? — Галкин сексуальный опыт не давал нам покою. — Ну прям. Сперва вина попили, — еще больше подогревала наш интерес будущая крёстная. — Крещаемые — налево! — Священник был молод и клочкаст, на его лице, там, где не было рваной поросли, сидели ярко-рыжие веснушки. Он был похож на школьного хулигана, которого уговорили принять участие в конкурсе на лучший маскарадный костюм. — Я не хочу у него креститься, — сказала Кавардакова. — Поздно, — почему-то сказала я. Мне думалось: раз вошёл в церковь, обратной дороги нет. Впрочем, лично меня неформальный имидж батюшки и не смущал, потому что других священников я никогда прежде и не видела; я никаких священников прежде не видела. Нас, «крещаемых», было человек сто. — Давайте-ка живенько, — поторопил своё стадо пастырь, — дел куча, а тут еще Владыка на сессию не отпускает. Он выстроил нас в «ручеёк», прочитал коротенькую молитву и спросил, согласны ли мы отказаться от дьявола. Мы были согласны. Сама процедура занимала несколько секунд: чувствовалось, что, несмотря на молодость лет, у батюшки были хорошо набита рука. Одной рукой он брал очередного крещаемого за шею, а второй, в которой были ножницы, отхватывал от новообращенного клок волос. Кавардакова была впереди меня. Я увидела, как она отходила от священника, унося в обеих ладонях половину своего скальпа, и обреченно подставила свою голову под ножницы, но почти не почувствовала их касания. «Во имя Отца, и Сына, и Святага Духа», — тихо сказал владелец хулиганских веснушек и бережно положил в мою ладонь тонкую прядь. Остального я почти не помню, потому что в тот момент, когда он перекрестил меня, ко мне всё вернулось. Это было такое ощущение, какое бывает иногда в детстве, когда просыпаешься и вдруг плачешь от невыносимого счастья. Еще дня два или даже больше ходила как наполненное до краев ведро, стараясь не расплескаться, и ни с кем не разговаривала. Я кружу над Никольским храмом и пытаюсь вспомнить, как звали того священника. Как раз перед тем, как подошла моя очередь лишиться части волос, его кто-то окликнул: то ли отец Василий, то ли отец Влаеий — не помню — и он ответил ему: «Подожди, не отвлекай». Иногда я слышу, как на Русском, через пролив, бьют в монастырские колокола. По воде вообще звук хорошо идёт. У меня минимум физических потребностей: кофе, сигареты и оплаченный интернет. Бисмарк, что ли, сказал в своё время о России, что она-де опасна минимальностью своих потребностей. Дескать, нет сахару — ну и хер с ним, репа тоже сладкая, репы — много. Несмотря на очень случайные заработки, кофе и сигареты с интернетом у меня чудесным образом не переводятся. При этом я даже не удешевила сорта первых двух: по-прежнему травлюсь дорого и со вкусом. Но это не от хорошей жизни, а от житейской опытности. Я очень хорошо знаю одну вещь: перелезешь на дешёвку, назад вернуться будет очень трудно. Бог (или — на любителя — Силы Небесные, Высшая Справедливость) всегда выписывает по потребностям. А мои потребности минимальны: хороший кофе, хорошие сигареты и оплаченный интернет. Я так часто в последнее время говорила об этих трёх составляющих моего внешнего комфорта, что Бог (или — на любителя — Силы Небесные, Высшая Справедливость) добросовестно заботится о наличии у меня оных трёх, сильно ограничив во всём остальном. Если бы я была проповедником, я сказала бы: «Следите за базаром, братья и сестры, следите за базаром». Я, кстати, уже начала. С сегодняшнего прямо дня. Сегодня мне исполнилось 37. Я решила слетать поставить за себя свечку. В церкви оказалось, как всегда, хорошо. Хор пел красивыми голосами про что-то клёвое. Я даже знала, про что. В середине службы подумала: а может, зря я собираюсь отсюда сваливать... Но, отогнав суетную мысль прочь, стала думать о вечном. О том, что у меня вечно нет баблосов. О том, что у меня по части баблосов карма плохая, но у многих карма вообще говно. Потом я подумала, что думаю неподходящими терминами, и повелела мыслям изыдить в свиное стадо. Лишившись мыслей, мозги присмирели. И стало совсем спокойно и торжественно, но вдруг спина почуяла пистолетное дуло. Сзади стояла бабкаёжка, смотрела на меня с конфессиональной ненавистью и готовилась расстрелять из пальца. «Рюкзак сними, ээ», — сказала она, взведя курок. Я подумала, что, если Богу мой рюкзак не мешает, то бабкаёжка как-нибудь перебьется. Рюкзак у меня был пустой, я в него собиралась купить хлеб наш насущный на обратном пути из храма Божия. Мой пустой тряпошный рюкзак прочертил между мной и бабкаёжкой водораздел. Границу между православием и православием. Не мир принёс я вам, но рюкзак. Не стреляй в меня, милая Яга, не стреляй, и вообще позырь — у меня вот тут вот, вот он — тоже крестик есть. Поздно. Пиф-паф. Ойёёй. Опять видела, как пилят деревья. В последнее время их здесь пилят еще активнее, чем прежде: вероятнее всего, город В. готовится к зиме, и ему, как обычно, катастрофически не хватает дров. Почти все, кто меня любит и кого люблю я, живут за 9 тыщ километров отсюда. Остальные — за семь. Некоторые — за двенадцать. Год назад мне было предложено поселиться в непосредственной близости от них и места работы. То есть в одном с ней городе. То есть в Мск. Никакого отношения к политпиару моя будущая работа, слава Богу, не имеет. Равно как и к журналистике. И всё это было так замечательно, что я немедленно рванула в город В.: забрать Банцена и продать квартиру (да-да, с видом на Босфор Восточный). Но замешкалась, глядя в окно, а потом нечаянно научилась летать. Я летаю над городом В, и чувствую, как хочется ему спрятаться от холода, свернуться котом, уткнуться носом в хвост и спать, спать, и чтоб дымок из печных труб, и чтоб не трогал никто, а надо вытягиваться стрункой вдоль моря, скатываясь с неудобных сопок, и верить в свою похожесть на Сан-Франциско, который то ли есть, то ли нет его, и делать вид, делать вид, постоянно делать вид, что он, город В., такой весь из себя мачо, и домов с печным отоплением не увидеть за краснокирпичными крейсерами, построенными китайскими и северокорейскими гастарбайтерами. Отправила документы в Мск. У меня нет никакого выбора, даже самого наипаршивейшего. Я ненавижу город В. Я ненавижу город В. до озноба, до тошноты, до неумения вдохнуть и невозможности выдохнуть — за всё его свинство, прагматизм и псевдоромантику, за хамство, бедность и «терпеть не могу Москву и москвичей», за столб в девять тысяч километров, упирающийся мне в левый висок, за блядство, за ханжество, за 20 лет жизни тут, за его никомуненужность, за суперживучесть его обитателей, за мокрое дыхание и сухие глаза, за короткую память и пароходы на рейде, за море, за сопки, за небо, за жизнерадостных дураков и злых гениев, укрепляющих столбы в девять тысяч километров, за спиленные деревья, за провинциальную гордость, за ублюдочность, за дождливое лето и пронзительное солнце зимой, за его нелюбовь к себе, за его невероятное самолюбие, за предательство, за равнодушие, за глупость, за сентиментальность, за жадность, за постоянную, запредельную тоску в криках его птиц, за то, что никак не могу собраться и уехать, потому что столб в девять тысяч километров о двух концах, потому что 20 лет, потому что не верит ничему, потому что дождливое лето и невменяемое зимнее солнце с алмазными лучами, вспарывающими сетчатку сухих глаз, потому что море, сопки и небо, потому что «не за, а вопреки», потому что — до озноба, до тошноты, до невозможности сделать вдох и неумения выдохнуть, потому что его птицы — мои птицы, его воздух — мой воздух, и мы никогда не сможем поделить совместное имущество, среди которого — прозрачная, почти неразличимая на фоне северо-восточного ветра, такая дурацкая и такая тонкая плёнка моей жизни. Сперва приснилось, что пишу рассказ про мужика, у которого в животе жили собаки. По ночам они там у него выли. Потом приснилась фраза, которую можно выдать за истину. Фраза была написана курсивом, но мне лениво лезть в тэги. Бегущей строкой на крыше краевого музея было написано буквально следующее: «Хорошо быть женщиной — какой бы сукой ни была, никто не назовет ни мудаком, ни пидором». Когда я сплю, я что-то типа гения. А когда не сплю, то часто с удивлением оглядываюсь вокруг. В последнее время я часто с удивлением оглядываюсь вокруг. У меня, как ни странно, очень много вещей: видимо, мне только кажется, что я всю дорогу валяла дурака. У меня есть всё, что нужно для нормального быта и вообще жизнедеятельности: довольно дорогая стиральная машина, большой холодильник, столы-кресла-диваны. Посуда. Постельное бельё, подушки и одеяла. Книги. Нераспроданные картины ручной работы. Новые глиняные люди и звери. В отличие от прежних, тех, что остались в Доме, эти — более жизнерадостны: может быть, у них есть способность видеть будущее, и они усматривают в нём повод для оптимизма. Много цветов. Их я, конечно, оставлю в городе В., хотя расставаться с ними жалко. Вот эту гардению я нашла в луже рядом с помойкой — в тот же день, когда поселилась в нынешней квартире. По гардении с увядшими уже листьями проехала машина, вдавив её в грязь. Я прошла уже было мимо, но вернулась почему-то и вытащила дохлый цветок из лужи. У него оказалось целое, не поврежденное корневище. Дома я отмыла растение и запихала в банку с антибиотиком, а на следующий день увидела чудо: за ночь гардения набрала бутоны. С тех пор она цветёт практически не переставая, и оставить её в городе В., отдав в чужие руки, я не могу. Гардению я возьму с собой. Подаренная Ласточкиной пальма раскинула руки на полтора метра в стороны. Фикусы — ботаническая моя страсть — превратились в красивые деревца. Мне не довести их до Мск живыми. Так что пусть они будут здесь, в городе В. А в Мск мне обещали надарить разных отростков, каких здесь сроду нету. Я их выращу в цветы, привыкну к ним и тоже полюблю. Коробки, нужно много картонных коробок. В них можно сложить посуду и всякую мелочь. Краски, кисти, безделушки. Фотографии пост-огненного периода: вот фотографий мало — в основном, все в цифровом виде. Компьютер, конечно, не беру: в Мск куплю новый. Возьму с собой только жесткий диск. Наверное, вытащу и CD-райтер: больно уж хороший, читает даже склеенные компашки. Картины переложу полотенцами, поцарапаться не должно. Намокнуть — тоже. Глиняных людей — как всегда, по кастрюлям. Жалко, нельзя забрать стены маленькой комнаты: она у меня вся разрисована смешными калябами — они мне дороги. «Урок гражданской обороны» перенесу на картон акрилом. Обязательно. А этого червяка — тоже? И бабку Ёжку в углу, и паука в паутине — их куда? Новые жильцы их закрасят или заклеят обоями, и опи будут жить там, под слоем новой краски или бумаги, в темноте и духоте. А как быть с гвоздём? Гвоздь — большая толстая двадцатка. Под гвоздем раньше стоял допотопный диван, а на диване, скукожившись в продавленной временем яме, лежал бледный Петька-экстремал — гражданин Швейцарии Петер Эйхенбергер, 38 лет отроду, красивый до невозможности мужчина — увы — не моей мечты. Рядом с ним, естественно и ненатужно делая грустное лицо, сидела его подруга Астрид, а я стояла в шаге от чужого счастья и держала в руках молоток. В то утро, за четыре дня до гвоздя, Петер вдруг начал проявлять все признаки беременности: его тошнило от зубной пасты, мяса «сайпись» и близости разрушенного имения Бриннеров. Он был зелен, плоcк и малоподвижен, как придавленный кроссовкой кузнечик. Он нагревался со скоростью 0,2 градуса в час, будто старый, но еще работающий утюг. Он держался за печень и утверждал, что застудил яичники. Астрид волновалась. Юра молча курил. Петер почти не стонал до тех пор, пока Юра не ткнул его пальцем в пупок. Юра ткнул его пальцем в пупок, и Петер, сказав громким голосом «эпиттвайуматть», сложился втрое и попросился в больницу. Как у любого нормального человека, подхватившего острый аппендицит в чистом поле, у Петьки было большое желание как-нибудь выжить. — Всё будет сайпись, всё будет сайпись, — убеждал он себя, — эпитвайуматть, всё будет сайпись. До парома было 2,5 часа ходу по заливу Петра Великого. Это если б мы были в Славянке. Но мы сидели в палатке километров в ста от, дикие места, красота — сайпись. Однако это всё скучно рассказывать. В общем, вдали проехал заблудший джип, в вышине пролетел вертолёт, по поляне пробежали два фазана, а по морю беззвучно проскользнула яхта. Совокупность этих эзотерических символов сложилась в пентаграмму если уж не вечного, то хотя бы необходимого на данном этапе движения, которое — Петькина жизнь. Мы упаковали Петьку и рюкзаки, снялись с места и уже через пару часов договаривались в Славянке с каким-то катером. Договориться там же с хирургом у нас не вышло, потому что в местной больнице второй год протекал текущий ремонт. — Всё будет сайпись, — повторял время от времени лежащий на палубе Петька, и сам себе отвечал: — Да. — Да, — хором подтверждали мы. Петька держался одной рукой за печень, второй — за яичники. Периодически он высовывал изо рта серый язык и слизывал с губ солёные брызги. На всё лицо языка не хватало, и капли воды красиво сверкали на зелёной поверхности Петькиной физиономии. — Всё будет сайпись. Да, — Петь, расскажи что-нибудь весёлое, — попросил Юра. Петер молчал две минуты, закрыв глаза. Затем приподнял голову, посмотрел на Юру, кротко улыбнулся и сказал: — Иди лучше всего нахуй. Тут мы, слава Богу, приехали в город. Петер — друг Хайди и Хуге. Это они дали ему мой адрес, потому что Петеру надоело каждое лето сплавляться по алтайским шестёркам, а на Дальнем Востоке он никого не знал. Они с Астрид приехали, поселились у меня и украсили мою жизнь в только что купленной по дешевке квартире с высокими потолками и с окнами на ежедневных серфингистов. Потом приехал Юра с Барнаула — старый Петькин кореш, врач и тоже большой любитель чего-нибудь преодолеть. Если б не он, мы бы так и продолжали давать Петьке активированный уголь, полагая, что пациент обожрался трепангов. Свежекупленая моя квартира была дешевой потому, что за 50 лет существования этого прекрасного во всех отношениях жилья в него, вероятно, ни разу не вложили ни копейки. Из стены в ванной торчал единственный кран — с холодной водой, которая медленно, по капле, набиралась в подставленный тазик. Когда таз наполнялся, его можно было отполовинить в ведро, ведро отнести в туалет и смыть за собой кал и мочу: сливного бачка там не имелось. Швейцарцы сказали, что им всё это нравится, что говно — не медведь, на него и с ведром можно, и что по сравнению с алтайскими деревенскими уборными без стен и дверей мой вариант быта достоин если не пяти, то, по крайней мере, четырёх звёзд. Тазиком наполнялась и стиральная машина. В ней я грела воду для таких гигиенических утех, как помывка ног, тел и прочих органов. Вода нагревалась с помощью сложной системы растяжек, потому что древний, доставшийся по наследству от предыдущих хозяев кипятильник нельзя было мочить. Каждый вечер я подвешивала кипятильник с расчётом на его десятисантиметровое погружение в стиралку, нагревала 30 литров воды и распределяла их между собой и тремя гостями: Петером, Астрид и Юрой с Барнаула. Идея была такая: сперва — вдоль и поперёк красот Прихасанщины, затем — возвращаемся во Владивосток, греем воду, отдыхаем пару дней и дуем на Север Приморья, сплавляться по троечной, но безумно красивой в сентябре Кеми. — Петер, что из еды-то брать? — дольше двух суток подряд я в автономки не уходила. — Продукты должны быть лёгкими по весу и калорийными по вкусу, — сказал Петька, — например, шоколад, сало, сгущенное молоко. Если сушеное мясо есть — сайпись, надо брать. — Что за мясо? — переспросила я, — я такого не знаю что-то. — Сушеное не знаешь? — удивился Петька. — Суджук, что ли? — О, суджук — сайпись! — Тьфу ты, чёрт... Ясно. Я почти влюбилась в Петера, пока суд да дело. Петер был породист. А мне, чтоб влюбиться, всегда было достаточно экстерьера. Петер же еще проявлял интеллект. Высокопородный экстерьер вкупе с интеллектом — убийственное сочетание для мыслящей девушки с эстетическими прихотями. Петькин интеллект подкреплялся наличием у него высшего образования, выраженного словом «доктор». Я как-то всё время забывала спросить, доктором каких именно наук он является, да и неважно это было. И вот наступил очередной праздник большой помойки. Народ перед баней ушел в магазин за едой к ужину, дома были я и Петька, и он вызвался в помощь. Пока я ходила на кухню за ведром, экстремальщик манипулировал в ванной и что-то напевал там на швейцарском языке. Вдруг — БАБАХ? И темнота. И вонь. Я вылетела из кухни и тут же метнулась обратно: за свечкой. Идти в комнату за походным фонариком было страшно. Пока искала свечку и чем ее зажечь, становилось всё страшнее, потому что там, за пределами кухни, всё это время стояла тишина, означающая лишь одно: грядущие неприятности с отправкой груза 200. Наконец, боясь увидеть самое ужасное, я осторожно вышла из кухни и пошла в ванную, думая по дороге, что вот ведь — в городе нашенском консульства швейцарского нет (эта мысль меня почему-то сильнее всего угнетала). Но Петька стоял в задымленной ванной совершенно живой, правда, очумелый и держащийся за башку, а вокруг него летали черные хлопья, медленно опускаясь на виновника торжества и прочий скудный интерьер. — ВЗОРВАЛОСЬ, — сказал Петька, глядя на меня сквозь дым и пепел. — Вижу, — сказала я и посветила свечкой в стиралку, где плавали останки кипятильника и кусочки расплавленной пластмассы. Провод исчез, в розетке торчала одна вилка. — Гуманитарий ты хренов! — подумала я, — для чего, спрашивается, я вот эту палку к машинке привязала? Чтоб электричество в воду не макать! А вслух сказала: — Петер, — говорю, — а ты доктор чего? — А? — Ну, специальность у тебя какая? — Инженер, — сказал Петька. Затем вздохнул и добавил: — инженер-электрик, плять. А потом мы поехали в Сидеми. На противоположный берег Петра Великого. Там, как я уже говорила, мы хотели потусоваться пару-тройку дней, вернуться во город В., а затем мотануть на Север. Но на противоположном берегу у Петьки воспалился аппендикс, и прямо с корабля, то есть с катера, он угодил на бал. То есть в городскую больницу, где бедолагой тут же сервировали операционный стол. Мы пришли к нему на следующий день. На входе в хирургическое отделение нас никто не остановил и не предложил переобуться в бахилы. Мы принесли Петьке куриный бульон и выразили ему любовь и сочувствие. Петькина кровать стояла в уголке у окна, и время от времени на нее падали кусочки штукатурки с потолка. На Петьке лежало уже довольно много известки, и вообще его было жалко. Петька поведал, что его «швейцарский шёпа» уже болит от уколов, а впереди их еще много, и из окна, в котором нет половины стекла, дует в ухо. Внезапно открылась дверь, и в палату по-хозяйски вошел огромный серый котяра. Я рванулась было выставить кота за дверь, но Петька остановил меня: — Не надо, пусть. Он тут мышей ловит. Мыши в шкафу, они там едят печенье, — сказал гражданин Швейцарии и слабой манией руки указал на прикроватную больничную тумбочку. Забрали мы Петьку на третий день. Хирург, вскрывавший больное Петькино брюхо, подтвердил, что при наличии знакомого врача наш зарубежный друг выздоровеет и амбулаторно. Знакомый врач тут же предъявил себя как гарантию, под которую нам и выдали Петьку. — Хлористый ему, дня три, — сказал на прощание хирург. Мы кивнули, все четверо. — Гвоздь есть? — это уже Юра спросил меня, когда мы уложили Петьку в диванную яму. Я даже не спросила, зачем. Просто нашла двадцатку и принесла Юре. Он показал рукой, куда его вколотить. Я сбегала за молотком и выполнила распоряжение врача. На гвоздь Юра повесил капельницу и сказал Петьке: — Лапу дай. Левую, ага. Еще через неделю Петька сказал, что, если мы прямо завтра не поедем сплавляться по Кеми, то он повесится на гвозде. И мы поехали, купив сгущенки и сайпися, которого Петьке было нельзя. Рюкзак ему снарядили мой городской, положив туда лишь смену Петькиной теплой одежды. Ему нельзя было поднимать тяжелое. Уже на месте назначения выяснилось, что Петька забыл его дома на гвозде, не идентифицировав как свой, а взял с собой собственный, привычный и совершенно пустой. А гвоздь в стене так и остался. Я вешаю на него настольную лампу за шнур, чтоб читать перед сном. Приснилось, как будто беру большие портновские ножницы с зелеными ручками и сквозной дыркой посреди лезвий (эти ножницы реально существуют в природе и живы до сих пор. Это мамины ножницы. Когда братцу Денису было года полтора, он перерезал ими шнур у включенной в розетку настольной лампы, отсюда и дырка), подхожу к зеркалу и аккуратно срезаю себе сначала чёлку, затем — пряди у висков, после чего собираю остальные волосы в хвост и обстригаю его под самый корень. И очень нравлюсь себе в зеркале после стрижки. А участок на Океанской продан. Тот самый — с дубом и фундаментом. Квартиру продать будет несложно: в нашем тихом закутке над самым морем постоянно спрос на квартиры. Я вернулась после сделки с продажей, взяла ножницы, подошла к зеркалу и обстригла себе волосы. Сперва — челку, потом — пряди с висков, а потом собрала остатки волос в хвост и обкорнала его под корень. Так что тот сон уже сбылся, уже сбылся. Банцен, ты хочешь в Мск? Мы будем лететь с тобой в багажном отделении, потому что одного тебя я туда не отправлю. Он родился мне в ладони. Остальные семеро тоже родились мне в ладони, но Банцену я слишком коротко обрезала пуповину и уже этим самым обрекла нас с ним на совместную жизнь: продавать щенка с потенциальной пупковой грыжей — очень уж много объяснений с будущим владельцем. И я не знаю, зачем всё-таки полетела туда. Я давно запретила себе возвращаться в то место: меня там больше нет. Ни я, ни Яхтсмен не пытались выяснять подробности происшествия, тем более, что вскоре мы расстались, потому что я отвлеклась на другое и перестала придумывать себе его яхты, а когда обернулась назад, то рядом уже никого не было. И мне совершенно не интересны причины, по которым убивают домики в лесу: в любом случае, эти причины неуважительные. Но меня всё еще тянет оглянуться. Каждый сам себе Лотова баба. Впрочем, ничего страшного я там не увидела. Дуб, росший за Домом, почти совсем оклемался после пожара. Он набросал вокруг себя желудей: готовится к продолжению рода. Всё хорошо. Так же пахнет кедрачом. Рядом с фундаментом нашла блюдечко тёмного французского стекла. Привет из той жизни, от которой у меня остался только Банцен. Я помню, как мне его привезли, целого и почти невредимого, если не считать две продолговатые проплешины на рыжей шкуре — видимо, на него падали горящие щепки — я обняла его и поняла, что три дня не дышала. Я обняла его и впервые сделала нормальный человеческий вдох. Я и сейчас иногда перестаю дышать, это случается обычно во сне, когда мне снится солнечный квадрат на полу веранды. В Доме всегда было солнечно. Я смотрю на этот квадрат и не дышу, боясь проснуться и перестать его видеть, и чувствую, что еще немного, и уже не смогу вернуться сюда, где этого квадрата нет. И тогда ко мне приходит Банцен, и я всякий раз успеваю вынырнуть, держась за его шею. Мы будем жить долго, а потом просто поселимся в Доме. Там он наверняка целый, и в нём абсолютно все счастливы, а на полу веранды всегда солнечный квадрат. «Хорошо в деревне летом?» — пристаёт говно к штиблетам. Это моя последняя летняя запись. Покупатель на квартиру, мужик с золотой цепью и грустными глазами, долго глядел в окно на Босфор Восточный. «Надо же, море почти совсем замерзло, а я и не замечал», — сказал он. Я-то, конечно, заметила замерзшее море гораздо раньше: каждый день я смотрю в эти окна и дважды в сутки летаю над Босфором, выгуливая Банцена. Но до последнего, как умела, откладывала зиму. Но завтра — 23 декабря. День рождения Казимировой — самый верный признак окончания лета. У нас с Банценом билеты забронированы аж на 12 января. Продажа квартиры — десятого. Так что Новый год в Мск мы будем отмечать по дореволюционному календарю. В городе В. холодно до ужаса, минус тридцать со штормовым ветром — это для города В., с его стопроцентной влажностью и совсем не континентальным климатом, многовато. На улице у людей отваливаются лица, и их никто не убирает, потому что спецтехника не может продраться сквозь сугробы. Сегодня уже пятый день, как стоит невиданный в этих местах мороз, почти никто уже не рискует выходить из дому, и ураганный ветер гоняет по пустынным улицам потерянные кем-то носы, щеки, губы и глаза. Иногда мимо окон на большой скорости пронесёт чью-то отвалившуюся задницу, а иногда — и целого, но, конечно, неживого и уже стеклянного насквозь человека. Зрелище это настолько тягостное, что оставшиеся в живых люди почти прекратили пользоваться окнами, и их — в зависимости от достатка владельцев — затянуло паутиной, расписало словом «хуй» или узорами под Гжель, или, как у меня, закалякало классической графикой с любимым Дед-морозовым сюжетом. С одной стороны, хорошо: не видно летающих жоп. С другой — тоже хорошо: не видно моря. Никто не видел, куда я положила ёлку? Итак, «встали дети в шесть часов». Заполняю бланк резюме. Правое ухо болит. Если по эзотерике, то наслушалась какого-то говна, а если по жизни — то справа у меня окно, из которого дует. Может, имеет смысл передвинуть стол, но тогда будет как по эзотерике. Обычно я слышу этот звук перед сном, но из-за Нового года перевернулись сутки. Всю жизнь была совой, а тут — подорвалась жаворонком под сигнализацию соседского Escudo: в 6:00 тот приветствует хозяина хрипловатым взвизгиванием. Кофе пахнет ничем. На цвет — нормально. Потихоньку Pink Floyd. Три часа халявного интернета. Новостей нет. Местное время — семь утра. В Мск, Спб и в ряде других городов — только полночь, а где-то и того меньше. Люди из прошлого. Ложатся спать. Некоторых я знаю и мысленно с ними. Прижаться ухом к лампе. «Лора — дура» — прям через плафон. Да ну нафиг. Уже было бы лет шесть, как мне надоело работать в офисе, что на Новом Арбате. Яичницей с лестницы. Как можно хотеть жрать в такую рань? Собака, иди спи давай. Пусть хоть сперва рассветёт, что ли. Отвали, кофе тебе, ага. Фу, говорят! Постой. Ухо погрею. «Лора — дура». Так, всё, на место быстро! Спамеры не знают отдыху, но меня почему-то не возбуждают курсы английского в Мск, дёшево. От них тоже пахнет яичницей. Еще кофе? Еще кофе. Будьте добры. Да запросто! Лора не жадная. «Лора — дура». Комп, солнце моё, сколько можно подчеркивать моё имя красным? Добавить в словарь. Утро — это почти как ночь, только хуже. В окне — синенькое. Сейчас посадят на санки и — в детский сад. Вечером принесу домой полные трусы мозаики. В Мск, Спб и ряде других городов — present continuous, который отсюда — чистейший past perfect. «Наша дочь — клептоманка». Ваша дочь — дура. Собака, секи, как быстро светает! Пойдём, обоссым колеса у «Делики». Тихо, не топай, как бегемот. Молча пойдём, молча обоссым. Я, конечно, в качестве наблюдателя. Даже где-то рефери. В прошлый раз, несмотря на конкуренцию, у тебя получилось просто снайперски. Надо спросить у соседа, где он ставил жёлтое литьё. Дай пять. На счастье. Местное время 8 часов 8 минут. Ничья. Забыла, как future indefinite в сослагательном наклонении. По-моему, такого нету. Правда, курсы английского в Мск дёшево, так что шанс есть, шанс есть. Зато я снова могу курить. Вчера думала, что никогда. «Winston lights». Вы знаете, синий «Хайлайт» слишком крепкие, слишком крепкие. Новый год — фигня. Ничего не изменилось, кроме времени суток и марки сигарет. И то, и другое — временно. А Дед Мороз был без бороды. Он стоял, покачиваясь, и ссал на колеса «Делики». Где борода, — спрашиваю. «В кармане. Если борода, так обязательно, что ли, горбатый9 У меня нормальная осанка... без намека на сколиоз». Вижу, вижу. Где подарок? «Нэту». Вот скотина. «Отвернись, дура». В Мск, Спб и ряде других городов полвторого ночи. В городе В. — 8:30 утра и вид из окна на Босфор Восточный. «Абакан» на рейде, груженный контейнерами в три яруса. Паром из Славянки — по нему можно сверять атомный Гринвич. Солнце в больное правое ухо. Я — дура. Я никогда отсюда не уеду. _________________________________________ Человек, неоднократно получавший по башке от Сил Небесных (ну или там Высшей Справедливости), должен за такое к себе внимание целовать Небо в жопу, а он бесится, нервничает, не делает выводов и, что самое глупое, не меняет траекторию. Обычно таких называют матерьялистами, но это не совсем верно: среди них встречаются люди самых разных профессий — математики, писатели, гомосексуалисты, работники кондитерских фабрик, несчастные по жизни и сами не местные, сводни, моряки, в общем, всякие. Когда упрямство индивида в нехотении видеть Знаки достигает совершенства, Силы Небесные (Высшая Справедливость) выстраивает перед ним коридор с высокими коричневыми стенами, из которого никуда невозможно, только вперед, а там посмотрим. Есть в Мск два довольно успешных джентльмена; они случайно остались там три года назад, приехав на пару дней из города В. Джентльмены прибыли в Мск на японском грузовике с транзитными номерами, в кузове которого стоял еще один грузовик с транзитными номерами, а в его кузове стояла Toyota Mark-II с транзитными номерами в бардачке. Ехали зимой, потому что летом им пришлось бы ставиться на железнодорожную платформу в районе Читы: там до сих пор нет автотрассы, а тогда и подавно не было. У одного из перегонщиков была свежесломанная нога в гипсе, и его друг, тоже моряк, периодически выносил кореша из грузовика и держал на весу, пока тот, сломанный, наделает в снег. Денег у них, не считая грузовиков и Тойоты Марк-2, было только на еду в один конец и на чуть-чуть пива. Пиво пил тот, которого приходилось держать на весу, потому что тот, который был целый, постоянно рулил. Так они приехали в Мск и начали, доедая последние деньги, продавать грузовики и Тойоту Марк-2. Когда прошла неделя после окончания денег, а покупателей все еще не было, они поняли, что другого выхода у них нет: только тот, который впереди. Тогда они сняли с первого грузовика всё остальное (первый грузовик был с краном, и второй тоже, но поменьше), приехали на верхней Тойоте Марк-2 в газету бесплатных объявлений и написали, что готовы поднять и перевезти что-нибудь тяжелое по желанию клиента. Уже давно пора было возвращаться в город В. и идти в рейс, уже чирикали летние птички, уже даже нога срослась, но клиентов на перевозку тяжестей в Мск не становилось меньше, а делалось все больше и больше, так что, в конце концов, стало ясно: нужен еще один грузовик с краном. Но заработанных денег хватало на два, плюс наконец продался Марк, поэтому купили три. Технику им выслали оставшиеся в городе В. друзья, так что даже лететь никуда не пришлось. У джентльменов, забивших на море, появились наемные рабочие, ибо работать вдвоем на пяти кранах им показалось несколько затруднительным. Эта поучительнейшая история продолжается до сих пор, трансформировавшись в буржуинскую сказку с хэппиендом, до которого, впрочем, еще далеко, потому что персонажи довольно молоды. На днях мы с Вовой, мужем Казимировой, были на Зеленом углу, потому что мне надо было купить автобус моим друзьям на Ямале, а у Вовы был друг, который как раз продавал подходящий. Когда мы ехали сквозь Зеленку, Вова ткнул пальцем в кубло японских экскаваторов на сопке и сказал, что «вот такой вот, который с краю, нужно отослать в Мск этим типам». Сфера Мск-деятельности у наших джентльменов сильно расширилась, и автопарк исчисляется уже какой-то неприличной кучей единиц спецтехники, вот только пары-тройки экскаваторов не хватает. А пароход, на котором должен был идти в рейс тот, с целой ногой, утонул; правда, там всех спасли, но Силы Небесные его знают, спасли бы именно его, если бы грузовики удалось продать сразу, или если бы у того, второго, не было гипса и его можно было бы оставить одного распродавать технику, такого идиотски-беспомощного и ни на что не годного, кроме как пить пиво и давать дурацкие советы про объявление в бесплатной газете, потому что жрать все равно хочется, хоть и денег нет. Правда, я тут же могу сказать (а могу и не сказать), что про утонувший пароход всё наврала, потому что если б он не утонул, то вообще бы скукота — сплошные Силы Небесные (или Высшая Справедливость); хотя, конечно, если б утонул, то всё равно один хрен. Погода паршивая и в мозгах пусто, и книжка странная получилась — ничего не закончено, но я ее никогда и не закончу, тут в конце каждого отсека подразумевается «продолжение следует», а я терпеть не могу никаких обязательств, и лучше б грузовик с краном, а оно всё вон как, ну и хрен с ним: я вам Белкина, а не Пришвин. |
||
|