"Маленькая хня" - читать интересную книгу автора (Белоиван Лора)FAR EASTERN SHIPPING COMPANYКапитан был злой как собака, потому что половину дня проходил с расстегнутой ширинкой и никто ему не сказал. Не заметить конфуза было невозможно: из ширинки черных джинсов торчал кусок красной футболки, поверх которой, по случаю некоторого похолодания, был надет черный же свитер. Трусы на капитане были тоже черные и, если б не алая, под цвет пролетарской крови, футболка, отчаянно семафорившая из капитанского клюза, то на оплошность действительно можно было б не обратить внимания. Но футболка торчала. Капитан шагал по диагонали своей каюты и поименно вспоминал всех, кого встретил сегодня на своем жизненном пути. Сам он заметил непорядок лишь несколько минут назад, когда зашел в свой персональный гальюн по малой надобности и обнаружил, что треть работы уже сделана. Причем, совместив и проанализировав факты, капитан пришел к выводу, что сделана она была еще с утра. Он справил нужду, застегнул джинсы, еще раз проверил замок на прочность и, выйдя из туалета, принялся измерять шагами биссектрису своей каюты люкс. Биссектриса была длинная, но маленькая. Проходя быстрым шагом мимо входной двери, капитан резко сменил курс и подался на мостик. ...Электрик Матвеев знал, что рано или поздно ему придется это делать, но надеялся, что не скоро. В принципе, его устраивало на флоте все, кроме одного. Дядя Матвеева, механик-наставник в большом авторитете, не предупредил своего племяша-протеже, что судовым электрикам иногда приходится лазать на мачты, потому как топовые огни — кто бы мог подумать! — время от времени перегорают и их надо менять. Когда Матвеев расписывался под листком должностных обязанностей и случайно прочитал про такое дело, ему стало по-настоящему плохо. Матвеев боялся высоты. И не просто боялся, а страдал соответствующей фобией. Матвеева тошнило даже при переходе виадука, ведущего от морского вокзала к стоянке такси. Задний топовый огонь перегорел еще в субботу, и всю ночь на воскресенье огромный пароход шел, как рыбацкая джонка, с единственным рабочим топом. Утром, сразу после какао и сыра, электрику было сказано устранить неполадку, и до обеда он прятался в узких электрических трассах, боясь, что его заметят и потащат на мачту. Лезть туда в пьяном виде Матвеев не мог по двум причинам: во-первых, он совершенно, абсолютно не переносил алкоголя, а во-вторых, никогда бы не решился подвести своего дядю, который был самых честных правил и которого, надо отдать должное им обоим, искренне уважал. Таким образом, лопаты против фобии у Матвеева не было. После обеда он стал искать электромеханика, чтобы лично наврать ему о том, что у него, Матвеева, болят копчик и левый локоть. Вахтенный второй был на мосту один. Он сидел перед экраном локатора и, пуская сигаретные кольца, аккуратно вставлял в них логарифмическую линейку. — Где матрос? — рявкнуло сзади голосом капитана. Штурман вздрогнул, вскочил и перевернул локтем пепельницу, стоявшую на локаторе. — Владимир Георгии... — оторопело пробормотал он, наклоняясь собирать бычки. Когда туловище второго проделало половину наклона, капитан заметил, как тот бросил взгляд на его, капитанскую, ширинку. «А вот хуй тебе», — подумал он. — Так где, я спрашиваю, матрос? — повторил мастер голосом человека, которого никогда не баюкала мама. — За кофе пошел... Я его попросил кофе принести, — с опаской глядя на смерч посреди ясного неба, объяснил второй помощник, — ну, кипятку. — Распиздяи, вашу душу, — сказал капитан, пронесся вдоль мостика и выплеснулся на трап. Начальник рации как раз выходил из радиорубки с какими-то длинными проволоками в руках, когда сверху его чуть не прибило капитаном. ...Матвеев думал выиграть время, за которое ситуация каким-нибудь образом разрешится самостоятельно. Варианты были такие: 1) На мачту, пожалев его копчик, полезет кто-нибудь другой — например, электромеханик; 2) На мачту вообще никто не полезет, потому что пароход напорется на рифы и все, в том числе, конечно, Матвеев, спасутся на шлюпках; 3) Пароход попадет в шторм и мачта, сломавшись пополам, рухнет к ногам Матвеева, который быстренько, пока никто не видит, поменяет лампочку в прожекторе. При этом сам Матвеев прекрасно понимал, какой бред несет его мозг, больной боязнью высоты. Понимал, что толстый электромеханик с его животом наперевес сроду не полезет на топ ввиду того, что на пароходе есть он, худой очкастый электрик Матвеев. Понимал и, тем не менее, шел разыскивать электромеханика, чтобы врать ему про копчик. С капитаном, который еще ничего не знал о своей расстегнутой ширинке, глубоко задумавшийся Матвеев столкнулся у выхода из надстройки. — Извините, — сказал Матвеев, поправил слетевшие очки и увидел красный флаг. — Куда спешим? — вопросил капитан, добродушно глядя на растерявшегося салагу, — работа не погода, стояла и стоять будет, хахаха. — Ххы, — автоматически поддержал Матвеев, без интереса рассматривая алый лоскут и думая про мачту. — Как вообще работается? — желал тем временем общаться с народом капитан. — Копчик... у меня. Это... Болит, — Матвеев наконец с усилием вспомнил слова. — Копчик?! Да ты что! У меня вот тоже было, — обрадовался капитан, — копчиковая киста. Пришлось операцию делать. А у тебя не вскрывалось еще? Матвеев, почуяв в капитане единомышленника, поднял глаза и сказал: — Не хочу я на мачту. Капитан удивленно шевельнул бровями, отстранился от Матвеева, оглядел его сверху донизу и безошибочно все понял. — Ну-ну, — сказал он и, обогнув несчастного бледного электрика, вошел в надстройку. По закону подлого жанра, первый же, кто встретился мастеру, был электромеханик. — Полезешь ты, Саныч, на мачту, чую, — посмеиваясь, сообщил ему мастер, несильно ткнув пальцем в живот. Электромеханик проехался взглядом по распахнутой капитанской ширинке, хотел что-то сказать, но не сказал ничего, а просто пошел искать электрика. Нашел он его сразу. А капитан отправился к себе — справить малую нужду. Через десять минут он уже чуть не зашиб начальника рации. — Владииимир Георгич, — укоризненно протянул интеллигентный начрации, прижимая проволоки к груди, — ну напугали, ну честное слово. «Извините, Сергей Николаевич», — чуть было не произнес капитан, но внезапно перехватил взгляд начальника, скользнувший вниз и вдоль по оси. — А хера ли по сторонам не смотрите?! — ответил он, и начальник рации тут же остался далеко позади. На главной палубе никого не было, не считая старшего механика, несшего на блюдце два бутерброда с маслом. Улыбаясь, стармех шел как раз навстречу капитану, а капитан, ускоряя рандеву с дедом, внимательно следил за его глазами. — Пошли по чайку, Георгич, — с деланной доброжелательностью сказал стармех, и капитан увидел, как тот мазнул глазами по границе, которая теперь уже была на замке. — Иди в жопу, — сказал капитан, не останавливаясь. — Ты чего, Георгич?! — стармех открыл рот. — Со своим чаем, — уточнил капитан и, обогнув на большой скорости стармеха, чуть не вышиб из его рук блюдце бутербродов. — Ну йопт, — покачал головой стармех, откусил от хлеба и продолжил путь к себе, задумчиво жуя. Путь же капитана был тупиковым: через несколько секунд после мимолетной, но яркой встречи с дедом на его трассе оказалась дверь буфетной. — Почему?! — ворвался капитан в буфетную и осекся: внутри никого не было. Сделав два круга в узком пространстве между электротитаном и портомойками, капитан открыл холодильник, закрыл его, выдвинул ящик стола, в котором, как в сотах, стояли сахарницы, с грохотом задвинул обратно, с чувством глубокого неудовлетворения покинул царство обслуживающего персонала и устремился на бак, где, возможно, в это время был боцман. ...Что сказал электромеханик своему подчиненному — неизвестно никому; но когда спустя десять минут Матвеев стоял на мачте и работал работу, ему вдруг стало интересно, как он туда попал. Матвеев не помнил ни того, как шагнул с навигационной палубы на скоб-трап, ни того, как но нему поднимался, ни того даже, как пристегивался карабином — ничего. Он просто посмотрел вниз, и ему вдруг стало удивительно легко и радостно. Матвеев тихонько засмеялся. Пароход сверху выглядел нелепо, потому что был слишком узким, а бегающие туда-сюда людишки — неуклюжими и очень забавными. Мм, гагарам, непонятно наслажденье. По соседству с Матвеевым цеплялось за мачту синее, как стеклышко из калейдоскопа, небо. Матвеев засмеялся громче, и встречный ветер, надув его щеки, провалился в легкие. Матвеев закашлялся, не переставая смеяться. Капитан, вылетевший из надстройки по направлению к баку, услышал с неба какие-то звуки, остановился и задрал голову. На мачте, пристегнутый страховочным ремнем, сгибаясь от кашля и смеха, стоял совершенно счастливый электрик Матвеев. — Эй? — крикнул капитан, — чего смешного-то? А? Матвеев увидел капитана и внезапно вспомнил, как из его ширинки торчал красный лоскут. С кем не бывает. Хороший человек все-таки капитан. И копчик ему резали — вот надо же. Хороший человек. — У вас ширинка, — сообщил Матвеев сверху. Ветер снес его слова на корму. — Чтооо?? — не расслышал капитан. — У вас шириииинка расстеоогнутаа!!! — заорал, что есть мочи, Матвеев, — шы-рин-кааа!!! Рас-сте-гну-та!!! На штанах!!! — Застегнул уже, — буркнул капитан и пошел своей дорогой на бак, который, однако, как-то враз перестал его манить. — Ширинка, блядь, — бубнил он, — вот долбоеб, прости мою душу грешную... Ширинка. А Матвеев, поменяв лампу, еще какое-то время постоял на мачте, наконец замерз и нехотя слез вниз, и до самого вечера светился глазами, как будто тронутый небом. Каждая профессия дает человеку какие-то навыки, абсолютно не нужные ему в быту и личной жизни. Кассирша супермаркета, доставая из домашнего холодильника вязанку сарделек, автоматически ищет кассу, чтоб пробить себе чек. Училка русского по гроб жизни будет таскать в уме красную пасту, машинально исправляя повсеместные «созвОнимся» и «дожить». Водители пассажирских автобусов, руля личным транспортным средством, набитым женой, детьми и собакой, норовят держаться крайнего правого ряда. При этом они жутко матерятся, когда специально обученная нога всякий раз давит на тормоз при приближении к автобусной остановке. Если вы меня спросите: «Белкина, а что тебе дала работа моряком загранзаплыва? Ну, кроме богатого людоведства и человекознатства, конечно?», то я отвечу: «Я никогда ничего не ставлю на край». Кроме того, работа в пароходстве навсегда отбила у меня симпатию к какао. Потому что в одно паршивое воскресенье, в классический шестибалльный шторм я им вымыла палубу в столовой команды и кают-компании, и с тех пор от запаха какао меня укачивает. Вы знаете, в торговом флоте по воскресеньям на завтрак дают какао с сыром. В понедельник — картошку с селедкой. Картошку можно собрать с палубы руками, а какао — оно ведь жидкое. Я сделала все, как учили: постелила на столы по три мокрых простыни, чтоб стаканы, тарелки и чайники надежно присосались к горизонтальной поверхности. Но поверхности было все по фигу. Она то и дело становилась перпендикулярной и норовила сбросить с себя жратву вместе с сервировкой. В какой-то момент она избавилась от пятилитрового чайника с какао. Я видела, как это было. Я расклинилась буквально в двух шагах, когда «боцманский» стол резко ушел вниз, а чайник завис в воздухе, терпеливо дожидаясь возвращения стола. Но он туда не вернулся, он рванул куда-то вправо. При этом со стола посыпались стаканы и сыр, а чайник, еще чуток полевитировав, медленно и печально опустился на палубу крышкой вниз. Я не помню, почему кретин-старпом не отменил в тот раз завтрак: обычно, когда палуба и переборки начинают меняться местами, корм экипажу выдают сухим пайком. Но на самом деле до сухпая почти никогда не доходит: больше всего на свете моряки любят нормально пожрать. Может быть, еда заменяет им половую жизнь, которая в рейсе если и есть, то называется медицинским термином. Наверное, они думают так: если еще и полноценное четырехразовое питание заменить онанизменной сухомяткой, то тогда незачем и жить. Таким образом, жратва в рейсе — это смысл и цель жизни экипажа. Поэтому даже при шести баллах моряки имеют в обед борщ. Как его в таких условиях готовят — спросите у меня, я расскажу. Борщ привязывают к плите веревками с четырех сторон, делая что-то типа растяжки. Когда плита уходит из-под ног борща, он повисает в воздухе, раскачиваясь на веревках, и ржет над вашими попытками спасти свою шкуру и уползти от него, кипящего на весу, подальше. Если борщ добрый, он не стремится догнать вас. Но злые борщи никогда не жалеют человека. Я знаю повара, которому в Японии (она была близко) снимали шкуру с жопы, чтоб залатать ею прорехи на животе и груди: борщ догнал повара спереди. Откуда потом брали шкуру, чтоб залатать прорехи на поварской жопе, я точно не знаю, но думаю, что с жопы старпома. Это была его обязанность — проследить соблюдение техники безопасности. Еще я могу рассказать, как собирают с грязной палубы — в шторм чистых палуб на камбузе не бывает — падшие котлеты и, вымыв их под краном, гримируют ярко-красной субстанцией по имени «Сухарики специальные». К мокрым котлетам перченая сухарная крошка прилипает особенно хорошо, делая их похожими на оскальпированные бычьи яйца, но подавать экипажу немытые котлеты — грех. Хуже, когда падают макароны: их очень долго собирать и сложно отряхивать. Но фиг с ними, с макаронами, борщом и котлетами. Лучше о цветах. Цветы, как известно, растут только при том условии, если они посажены в землю. Мне, видать, было сильно нечего делать, когда я решила считать себя ботаником и натаскала в пустовавшие цветочные ящики кают-компании то ли 100, то ли 200 ведер земли. Нет, я вру: ведер было не менее 250, но лично я принесла не более трех: проникшийся моим эстетством старпом поднял всех свободных от вахт и работ матросов и заставил их заполнить ящики землей с причала, на котором сиротела гора чернозема. Натаскали 2,5 тонны земли человек пять, и заняло это у них примерно час. У меня, когда я в одиночку выкидывала землю за борт, на это ушла ночь. Утром пароход приходил во Владивосток, а вы еще не знаете, что такое Санитарные Власти. Санвласти — это the pizdets. Так что лучше уж о какао. Какао величаво вышло из упавшего вниз башкой чайника и затопило столовую команды. Широкими, воняющими шоколадом волнами оно ходило от переборки к переборке, билось о ножки припаянных к палубе столов и выплескивалось через комингс в открытую дверь буфетной. На волнах, обнажающих в периоды отлива мертвый сыр, качались пластмассовые салфетницы и деревянные зубочистки. Все железное — вилки, ложки, ножи и подстаканники с сахарницами — трусливо сбилось в углу, намертво расклинившись там между диваном и телевизионной тумбой. Все стеклянное разбилось и шуршало осколками под слоем какао. — Ты в пароходстве работала, — говорят мне, — это же такая романтика! — Идите вы, — обычно молчу я в ответ. «Что стоишь? Приборку кто будет делать? Миськов?» — поинтересовался старпом. Миськов в пароходстве был вместо Пушкина. Миськов был начальником пароходства. Я отцепилась от стола, ступила на переборку (в обычное время это стена) и пошла по ней в буфетную за ведром и тряпкой. Нет, давайте лучше опять о цветах. Дело в том, что на каждом своем пароходе я сажала цветы. И они росли. Они росли, потому что все, что им надо для жизни — это свет, вода и земля. Земли на том пароходе было — см. выше — две с половиной тонны. И она вся оказалась на палубе кают-компании, потому что пять незакрепленных пятиметровых ящиков-клумб выскочили из стальных подставок и запрыгали меж столов, лопаясь по швам. Нет, давайте о какао. Оно оставалось в столовой команды, но пока мы говорили о цветах, я собрала его все. Палуба была липкая, но какао на ней уже не было. Ведро, в которое я выжимала тряпку, стояло в буфетной, привязанное за ручку двери в столовую команды. Напротив этой двери — следите за траекторией моего пальца — из буфетной выходила еще одна дверь: дверь в кают-компанию. Она тоже была открыта. Туда, в открытую дверь кают-компании, и улетело ведро с какао, отвязавшись от двери столовой команды. Теперь о цветах. Они все еще стояли по местам в своих многоцентнерных ящиках. Уже почти все позавтракали, кроме капитана: он сидел за своим столом напротив двери в буфетную и ел сыр-какао, когда в кают-компанию влетел снаряд с добавкой. В торговом флоте никто не носит форму, но наш капитан ходил весь в белом, как в Пиратах XX века, и всю дорогу сдувал с себя соринки. Ведро с какао продолжило бы лететь дальше и упало бы в клумбу, кабы на его глиссаде не встретилось белое препятствие, жующее сыр. Я видела его глаза. Глаза капитана, увидевшего, как в него летит помойное ведро. И наконец, в последний раз о какао: я его ненавижу. И в последний раз о цветах. Ящики с цветами и землей, без которой они не могут жить, повыпрыгивали практически сразу после того, как какао из столовой команды переселилось в кают-компанию. Так что никаких романтических шоколадных волн на этот раз не было: что там каких-то пять литров против двух с половиной тонн. Весь в мокрой почве, как будто только что выкопавшийся из могилы, капитан встал из-за стола, взял из прикрепленного над столом кольца-салфетницы льняную салфетку и промокнул ею у себя в районе груди что-то совершенно неразборчивое для моего глаза. Наверное, каплю какао. И вышел из кают-компании, сказав мне «спасибо». Что хорошо в торговом флоте — там все говорят «спасибо». Я еще не ревела, когда вошел старпом и спросил, не Миськов ли сегодня будет делать приборку в кают-компании. Обед и ужин в тот день все-таки отменили. Экипаж удовлетворялся галетами и бланшированной в масле сайрой. На утро, когда мы стояли на рейде Владивостока, а ноги и руки у меня отсутствовали по причине ночных земельных работ, к борту судна подошел катер. Я не боялась замечаний от санвластей: в кают-компании, столовой команды и буфетной не осталось и следа от вчерашнего разгрома. Нежно пахло хлоркой. Не сумев остановиться после выгрузки за борт 2,5 тонн чернозема, я, впавши в какую-то гипермобильную разновидность комы, вылизала объекты своего заведования до ненормального блеска, выискивая по углам микроскопические комочки земли и истребляя запах какао. Несколько раз за ночь в кают-компанию заглядывал старпом и, убедившись, что я не нуждаюсь в помощи Миськова, уходил. Толстая тетка с бородой и в белом халате, пройдясь по кают-компании, открыла крышку пианино и провела пальцем по клавишам. — Пыль, — строго сказала она, глядя сквозь меня на старпома. Тот хмыкнул и пожал плечами: — Давно не играли. «Слышь, а моя-то, знаешь чего?» — слышалось из предбанника ЦПУ во время разводки мотористов. «Красивая, падла. Как глянул ей в глазищи, так внутри все аж вообще», — звучало на пяти углах. Все разговоры были теперь только о совах. Третий помощник хвастался, что новая сова хочет выклевать ему глаза, поэтому он спит в темных очках; кормил он ее из ножниц. Сова стармеха летала по каюте и какала в разные стороны; палас он вызвался чистить сам. Боцман ходил с разорванной губой и отрицал тот факт, что хотел поцеловать сову. Артельщик кормил свою курицей и говорил, что так будет лучше. Старпом не вылезал из каюты. Из-за двери слышалось его нежное курлыканье. Откуда на пароходе совы? — спросите вы. А вот откуда. Нам не очень везло в этом завозе. Сначала спятил четвертый механик. Вахтенный матрос пришел будить четвертого и застал того во время диалога с мамой: четвертый механик звонил домой из рундука, приложив к уху маленький походный утюг. Парня оставили в психбольнице Камчатского Петропавловска. Еще перед этим у нас произошло смещение насыпного груза (угля), и пароход чуть не сделал оверкиль, причем шансов у экипажа было немногим больше, чем у того самого насыпного груза: море, довольно холодное на ощупь, брыкалось и пенилось, а у старенького «броняги» заклинило шлюпочную лебедку по левому борту. С правого же сигануть в воду было невозможно, потому что крен был именно на левый борт, и ветер дул тоже слева, чем немного поддерживал судно в остойчивом положении. В качестве шанса оставались еще плотики, но вода, как уже говорилось выше, была довольно холодной на ощупь, а само море вело себя нехорошо. Поскольку ни на шлюпки, ни на плотики надежды не было, экипажу было велено собрать одеяла и прийти вместе с ними в столовую команды. Мы просидели там часа три, рассуждая на тему мореходных качеств одеял, а потом ветер стих, море успокоилось, и судно с креном в 20 градусов подошло к рейду Петропавловска. Потом экипаж чистил трюма от угольной пыли, чтоб принять в них генгруз на Магадан: кухонные гарнитуры, мешки с мукой и сахаром, водку и портвейн «777». А потом стармех. Стармех, спортивный некурящий мужчина лет сорока, половину рейса искал себе физических нагрузок и в конце концов наткнулся на них левой бровью. Руль у заржавленного велотренажера держался кое-как, а дед потянул за него изо всех нерастраченных сил. Я шла, подобно бладхаунду, по кровавому следу. Стармех сидел в кресле как живой, но было ясно, что его насмерть застрелили в переднюю часть головы из чего-то крупнокалиберного. Я попятилась назад, чтоб не подумали на меня. Вторая мысль была такая: «Как я отчищу палас?» Каюта стармеха была моим объектом. Каюта капитана — тоже. Вскоре их так обосрут совы, что дедова кровища покажется фигней: ковровое покрытие в каютах комсостава было красное, кровь стармеха — тоже не голубая, зато совиное говно — белое-белое. — Подожди, — сказал труп стармеха и вставил в дыру над глазом вафельное полотенце. — Ыыыыы, — сказала я. — Доктора позови. — Ы-ыыы, — сказала я и куда-то пошла. Потом случайно свернула на трап и поднялась в радиорубку. Раньше мы с радистами были друзьями и часто играли в «тыщу». А теперь, увидев меня, начальник рации вздрогнул и машинально поискал глазами тяжелое. Дней десять назад, делая приборку в радиорубке, я выбросила за борт продолговатую железяку, оказавшуюся запчастью от починяемого локатора. Запчасть стояла рядом с мусорной корзиной, набитой факсимильными картами погоды, и выглядела так, как будто не влезла в мусорку. Выкидывая железяку, я ругалась на радистов за то, что они не выкинули ее сами: железяка была неудобной. — Лора, — сказал второй радист, — ты знаешь, сегодня ничего лишнего у нас нет. Я жестами показала, что нужно объявить по трансляции докторину. Ее звали Лена, и у нее были очки. Больше ничего не могу про нее сказать. Впрочем, нет: она была педиатром из Новосибирска. Все. — Тебе плохо, Лора? — обрадовался начальник рации. — Там стармех сидит без башки практически, — сказала я. — Ты выкинула ее за борт? — автоматически съязвил начальник, делаясь серьезным. Стармех зашил себе бровь сам. Лена принесла ему штопальный набор, а зеркало у него и так было. В общем, как говорил Розенбаум, «вечерело». Пароход наш усиленного ледового класса еще утром вышел из Магадана и направил лыжи в сторону Анадыря. В трюмах ехали товары народного потребления, а поверх трюмов — привязанные к крышкам крупные грузовые автомобили. Они были определенного военного цвета, но неясного мирного назначения: списанные «Уралы» количеством в десять штук, не один год простоявшие где-то в сопках, без колес, моторов, стекол и сидений, понадобились кому-то в столице Чукотки. Была очень хорошая погода. Чайки отстали. Вода не вскипала, не пенилась и не била пароход в морду. Она была гладкая, тихая и лиричная, как ее озерные сестры. Шум судового двигателя дополнял картину, не портя ее. Экипаж почти в полном составе — за исключением тех, кто непосредственно вел его в Анадырь — вышел на палубу и развесился вдоль лееров, наблюдая благодать. И, как всегда случается посреди благодати, тянуло посмотреть в небо. Кто-то посмотрел в небо и сказал: — Уйопт. Над пароходом молча кружили сухопутные птицы совы. По их растерянным лицам, напоминающим в профиль молодую Анну Ахматову, было ясно, что они близки к нервному срыву. — Глюк какой-то, — сказал боцман. Совы были явно того же мнения. Охота продолжалась недолго. Заспанные птицы, продрыхшие перегрузку родных «Уралов» с сопок на причал, а затем с причала на пароход, к вечеру вылетели пожрать. А тут — такое. Увидев, что с мышами и привычной топографией вышел необъяснимый казус, совы сдавались почти без боя. Полетав немного над баком, они по очереди возвращались куда-то под капоты «Уралов». Доставали их оттуда руками, передавая друг другу брезентовую рукавицу ГЭСа. Сов хватило не всем. Их было 17, а экипаж на броняге — 30 человек. Кто-то сову не захотел, отдал мне, а я подарила ее стармеху — из жалости. У третьего помощника оказалось сразу две штуки, но одну у него забрал чиф. Боцман сказал «идите вы все на хуй» и пошел в надстройку, укушенный совой, но крепко прижимая ее к животу. Второй и третий механики долго мерялись своей дичью, но самая большая и коричневая оказалась у артельщика. Еще штуки четыре поделили меж собой мотористы. Часть сов разобрали матросы, а капитану ни одной не досталось: он снисходительно пронаблюдал ловлю со стороны, сказав, что все лучшее — детям. И настала ночь. И кончилась ночь. И настал день. Ласточкина заявила: «Хотите сов — жрите без мяса». Всю обедешнюю норму скормили птицам. Сововладельцы перлись на камбуз тучными стадами и выпрашивали у Ласточкиной кусочек оленя. Третий помощник, не желая клянчить, накормил сову купленной в Магадане копченой колбасой, и к вечеру сова умерла. Горе третьего было безмерным. Утешил его вахтенный матрос, подарив ему свою сову; она была сильно злая и матрос ее боялся. На следующий день чиф сказал артельщику выдать на камбуз столько мяса, чтоб хватило всем, а не только птицам. Ласточкина положила дополнительную оленью ногу на край разделочного стола, и каждый кормящий сам отрезал от нее совиную дозу. На пароходе началась другая жизнь. В столовой команды пылились нарды. Лица завтракающих мужчин были отстраненно-нежными. Третий помощник, привыкший спать в темных очках, днем носил их на голове, чтоб в любой момент они были под рукой. Очки пригодились ему в Анадыре: без них он не смог бы выполнить распоряжение капитана, потому что там было слишком ярко от снега. Я убирала после завтрака со столов кают-компании, случайно выглянула в лобовой иллюминатор и поняла, что у четвертого механика появилась замена. На баке, растопырив руки, спиной к моему аспекту стоял кто-то из наших моряков. В растопыренных руках неопознанного члена экипажа была какая-то тряпка. С тряпкой в растопыренных руках он был похож со спины на пародию Ди Каприо, но «Титаник» тогда еще не сняли. — Лор, ты чего? — В кают-компанию зашел опоздавший на завтрак электромеханик. — Там еще кто-то чокнулся, — сказала я, — мы все скоро спятим, никого не останется. Электромех мельком глянул в иллюминатор. — Это третий. Сову ловит. Мастер ему сказал. Дай масла, а? Я не могла оторваться от удивительного зрелища. Теперь я увидела. Огромная полярная совища, почти неразличимая на фоне заснеженной панорамы, сидела на баке и, как впередсмотрящий, пялилась вдаль. Третий крался к ней с телогрейкой в руках. Он подкрался уже совсем близко. Сова была ему где-то по пояс. Как раз в тот момент, когда она почуяла за спиной неладное и обернулась проверить свою интуицию, третий совершил бросок телогрейкой и утрамбовал под ней гордую арктическую птицу. — Один-ноль, — сказал электромех, — дай, пожалуйста, масло? Побежденная, но еще брыкающаяся сова тем временем была доставлена в надстройку и впихнута в капитанскую каюту, где сразу же взлетела на стол и принялась клацать зубами. Башка у нее была размером с любую сову из тех, что были пойманы раньше. Клюв — большой. Ноги — ярко-желтые, большие, с когтями. Когти — хорошие. А потом сова растопырила крылья, глянула на нас злыми глазами, и мы все выкатились из каюты капитана. Включая капитана. Четыре дня мастер жил в пустующей лоцманской каюте размером с кровать. Кроме кровати, там был еще столик. Больше ничего там не было, не считая спасательного жилета. Четыре дня мастер ходил в одной и той же рубахе, не решаясь переодеться в спасательный жилет. Мастер ходил, незаметно принюхиваясь к себе, и время от времени заглядывал в свою каюту, занятую совой. Сова ела вбрасываемое мясо, гадила на капитанский стол и его окрестности и щелкала клювом, способным раздербанить белого медведя. Мастер сквозь дверную щель обозревал обгаженные просторы своих апартаментов и уходил скитаться. Экипаж с увлечением наблюдал психологический поединок между капитаном и капитанской совой. Делали ставки. Многие считали, что капитан продержится еще дня три. Выиграли те, кто ставил на более скорую развязку. Была среда и смена постельного белья. Я разносила по каютам пачки простыней. В коридоре встретился третий помощник. Он предложил попить кофе, что было довольно удивительно: мы не слишком ладили. Оказалось, третьему хотелось пожаловаться на судьбу, а все нормальные люди сидели по каютам со своими совами. Я зашла. Третий рассыпал кофе по стаканам. На пароходах почему-то пили кофе стаканами. В застекленной книжной полке третьего помощника, заложив руки за спину, туда-сюда ходила сова. По насупленной физиономии совы было видно, что так просто она все это дело не оставит. Третий приблизил лицо к полке, и сова метко клюнула его в глаз через стекло. Третий мстительно показал сове язык. В ответ сова нагадила в полку. Гуана там было уже много: чувствовалось, что сова была посажена в тюрьму не сегодня. — Задолбала вконец, — сказал третий, — научилась под очки клевать, — и показал небольшую ссадину под глазом. Но дело было даже не в этом. Как оказалось, капитан, которому надоело сиротствовать в лоцманской, решил вернуться в свою каюту, освободить которую от совы надлежало все тому же третьему помощнику. — Говорит, у тебя уже опыт есть, — скулил третий, — а у меня, между прочим, двое детей дома. С того дня мы с третьим стали приятелями. Ведь это я посоветовала ему осуществить эвакуацию полярной совы, нарядившись в КИП-8. Кто не в курсе, это такой специальный блестящий противопожарный костюм для работы в задымленных или загазованных помещениях. Внутри КИП-8 человек чувствует себя почти в полной безопасности, а снаружи выглядит довольно жутко. К костюму приделаны баллоны с воздухом, а вместо головы у него — герметичный шлем а ля «марсианские хроники». Сверкая и шаркая, третий помощник совершенно спокойно зашел в каюту капитана. Шокированная сова даже не сопротивлялась, потому что не знала, куда клюнуть. Так, с открытым ртом, она и была вынесена из надстройки и депортирована на бак, где еще минут пятнадцать после ухода блистательного третьего помощника сидела, озираясь по сторонам. А потом, придя наконец в чувство, расправила белые-белые крылья и полетела рассказывать своим родственникам про то, как была захвачена в плен злыми людьми и как добрые инопланетяне спасли ее, даровав волю. Остальных сов выпустили на обратном пути на подходе к Магадану. К тому времени отцовские чувства членов экипажа как-то постепенно сошли на нет, уступив место нормальной человеческой рассудительности: после Магадана обещали наконец Владивосток, затем — ремонт во Вьетнаме, а куда, к черту, с совой во Вьетнам. Жены, как одна, сообщили мужьям, чтоб сову в дом переть не вздумал, поэтому для птиц все закончилось относительно хорошо. Кроме той, что в самом начале скончалась от купленной в Магадане копченой колбасы. Так что 15 сов было репатриировано в родные под-магаданские сопки, мимо которых очень близко проходил наш броняга. А еще одна сова осталась. У стармеха. Сову звали Филя, и стармех был с ней очень дружен. Филя сидела на дедовой голове, пока тот работал за столом, и ковырялась у себя подмышками. Весь рейс Филя чирикала, как воробей, и только на рейде Владивостока, будучи упакованной в картонный ящик из-под печенья «Утреннее», сказала оттуда нормальное совиное «угу». А потом помолчала и сказала «угу» еще раз. Тут и рейдовый катер подошел. Вообще-то считается, что хворым нет места на флоте. Что на флот берут людей исключительно здоровых, в том числе психически. Но нигде в другом месте, кроме как в среднестатистическом экипаже среднестатистического парохода, вы не найдете такого скопления язвенников и психопатов. Разве что в гастроэнтерологии и психлечебнице. — У меня желудок же больной, — сказал за обедом старпом, разделив тарелку борща на две части: слева от визуальной границы он поперчил, а ел справа — ему было нельзя острое. Капитан брезгливо ковырялся в тарелке с макаронами. Со вчерашнего вечера у него ныла печень и подташнивало от воспоминаний о прощании с индийским шипчандлером. Время от времени мастер тоскливо возводил глаза ввысь, отчего тут же кривился и начинал смотреть в тарелку, где его тоже ничто не радовало. Боцман, как всегда, пришел к концу обеда, чтоб остыло: недавно он откопал подшкиперской журнал «Здоровье» за 1978 год и узнал, что кушать горячую пищу вредно для слизистой пищевода. Покачивало. После обеда в кают-компанию, где боцман и еще пятеро свободных от вахт и работ людей напряженно смотрели фильм про массовые взаимоотношения полов, вошел электрик. На голове его была каска, в руках — фонарик, на поясе — ножны с пассатижами. Лицо у электрика было хмурое и сосредоточенное. Он щелкнул выключателем верхнего освещения, встал посреди залитой тропическим солнцем кают-компании и, задрав голову в подволок, направил луч фонаря в невидимо горящую лампочку. Скажете мне, что мужик с каской на голове — зрелище менее интересное, нежели проникающие друг в друга голые особи на экране телевизора — и я вас тут же опровергну: все знают, чем заканчиваются порнофильмы, но никто не рискнет предположить, к какому финалу движется сценарий в голове члена экипажа, пустившегося в автономное плавание. За развитием событий нужен глаз да глаз, чтобы вовремя предотвратить переход от душевной скорби к физической активности. На экран телевизора упал солнечный луч, и все явное стало тайным. Но уже и без этого шесть пар глаз наблюдали только за электриком. Электрик же стоял посреди кают-компании и пристально смотрел во включенный плафон, дополнительно освещая его фонариком. — Бля, как дурак, в натуре, — сказал он. В голосе его звучало раздражение. — Да ну чо как дурак-то, — осторожно сказал кто-то из зрителей. В его голосе слышалась глубокая неискренность. — Да капитан идиот, бля, — поделился электрик и, конспиративно глянув на захлопнувшуюся от качки дверь, добавил: — мудак, бля. Как было совершенно очевидно, электрик вошел в стадию проницательности и получения откровений. Незаметно для него все переглянулись и поняли, что все все поняли. Телевизор стонал и чавкал в углу кают-компании, доедая кого-то из персонажей. Никому не пришло в голову нажать кнопку «pause». Дистанционка была в руках у боцмана, который, как и остальные, не сводил глаз с электрика. Электрик тем временем окончательно отвернулся от публики. Сперва, держа одной рукой включенный фонарь, он закинул голову назад и вглядывался в точку соединения луча с рассеянным светом лампы, почти незаметным в свете солнечного дня. — Нихуя не вижу, — сказал он и начал восхождение. Он залез на ближайший привинченный к палубе стул, вытянул свободную руку и стал пытаться перехватить исходящий от фонаря луч, чтобы, видимо, подтянуться на нем и добраться до лампы. Рука царапала и хватала луч, но он то и дело выскальзывал из пятерни электрика, все так же пристально вглядывавшегося в плафон, до которого не дотягивался буквально на полсантиметра. Действия его между тем были очень логичными. И правда, какой идиот стал бы карабкаться по лучу, воткнутому в выключенный светильник! Электрик, считавшийся замечательным специалистом, заранее включил лампу на потолке, чтобы свет от фонаря склеился со светом внутри плафона: так гораздо надежнее. Но лестница в небо все равно шаталась, так как в условиях небольшой, но вполне ощутимой качки луч от фонаря никак не хотел залипать на источнике верхнего освещения. Моряки, опасаясь спугнуть электрика, смотрели на него и делали вид, что все происходящее — нормальная, каждодневная деталь судового быта. — Давай подержу, — вызвался в помощь матрос Краснов. — Прямо держи, — сказал электрик, отдавая фонарь Краснову, — чтоб мне видно было. Краснов взял фонарь двумя руками, вычислил прямой угол и направил луч точно по центру плафона. — Так, нормально, ага, — одобрил электрик. Он слез со стула, отошел метра на два, посмотрел на освещаемый Красновым плафон и сказал: — ну, бля, всего одна. Или две. На глазах товарищей по экипажу электрик шагнул в дальний угол кают-компании, взялся за боковины диванчика, выдвинул его, кряхтя, на середину помещения и взобрался на мебель двумя ногами. Матовый светильник оказался у него вровень с лицом. — Да выключай ты, — сказал электрик Краснову, — и этот тоже выключи. Будь другом. А то ебанет еще. Краснов выключил фонарь и покладисто пошел к тумблеру верхнего освещения. Главное — не перечить. А электрик уже утвердился на диване и раскручивал плафон. Плафон скрипел, заглушая жизнедеятельность забытого всеми телевизора. Наконец у электрика получилось: он снял плоский стеклянный колпак, перевернул его вверх ногами и вытряхнул на палубу двух дохлых бабочек и несколько мушиных трупов. — Мастер засношал, — сказал он, привинчивая плафон на место, — жрать ему противно, когда мухи просвечивают. В течение примерно двадцати минут, пока электрик рентгенил остальные плафоны и ездил с диваном по кают-компании, никто не проронил ни слова. Да и о чем говорить в середине длинного рейса, когда все давно сказано, рассказано и пересказано на сто рядов? Когда электрик, задвинув наконец диван на место, удалился продолжать обход, боцман, глядя на раскиданные по кают-компании тела насекомых, почесал спину пультом дистанционного управления, потянулся и сказал: — Так чем фильм-то закончился? — Еще идет, — пробубнил Краснов. Телевизор в углу кают-компании молча показывал бегущие вверх титры. Все внимательно смотрели в экран, первый раз в жизни заинтересовавшись именами режиссеров по звуку и свету. Боцман нажал на кнопку, экран погас, и видеоплейер, фыркнув, выдавил из себя замызганную кассету. — Чаю, что ли, попить, — предложил боцман сам себе, но тут же сам себе и отказал: — да ну нахер. Горячий. Дэбэ свалилось на нас буквально с неба, будучи доставленной на ледокол вертолетом — взамен нашей сильно беременной буфетчицы. Но обо всем по порядку. «В пароходстве вообще нормально работать, — делились вернувшиеся с плавпрактики девчонки, — главное, на ледокол не попасть». — Ледокол «Владивосток», шесть месяцев. Или семь, — сказал инспектор, сунув Машке в руки какую-то бумажечку. А потом добавил: — Или восемь. А потом почесал бровь стиральной резинкой и добавил еще раз: — Ориентировочно. Машка вышла наружу и тут же присела от страшного грохота. Над головой паниковали драные апрельские голуби. — Двенадцать часов, — показал запястье какой-то мариман. В чужом городе Владивостоке было принято отмечать полдень выстрелом из пушки. «Пусть простит меня читатель», как говорят писатели, делая никому не нужные лирические отступления. Иногда еще добавляют слово «дорогой». Или, комплексуя и заигрывая — «драгоценный»: я такое видела в некоторых книжках и всегда сильно удивлялась. Казалось бы: если тебе так драгоценен читатель, нафига ты его тогда сношаешь своей лирикой. Пиши движняк и не дергайся, все равно про природу никто не читает. Но у меня — прости меня, дорогой драгоценный читатель — авторских листов не хватает, поэтому я расскажу тебе, дорогой драгоценный читатель, о том, как литература влияет на твою читательскую жизнь. Может быть, ты, дорогой/драгоценный читатель, дебил и не знаешь, что литература способна влиять: например, не в курсе, что книга под названием «Библия» повлияла на жизнь огромного количества дорогих читателей, включая даже таких драгоценных, которые и вовсе не умели читать. Таким образом, драгоценный читатель, в моем рассказе, который еще даже и не начался, появилось семьсот сорок семь лишних знаков с пробелами, не считая этого предложения. Прости меня, если сможешь (еще сто девяносто шесть). А теперь обещанное отступление. Во всем был виноват Конецкий. Конецкий вломился в Машкину биографию, как обычно вламывается в девочкину жизнь красивый, знающий подходцы хулиган, портящий все планы ее родителей. Книжки Конецкого стали теми крадеными с общественной клумбы розами, заброшенными девочке в окно, после которых девочка съехала с катушек и стала слать в пароходства большой страны письма с вопросом, как попасть в торговый флот. Судоходные предприятия слишком уж доброжелательно и слишком оперативно отвечали рекламными проспектами своих профессиональных училищ, где из умных десятиклассниц делают будущих соленых волчиц. Машка выбрала ТУ № 18 города Находки — с прицелом на Дальневосточное морское пароходство. Остановить ее было невозможно. Папа в аэропорту плакал. Как прошел год в этой полувоенизированной находкинской учебке, Машка еще долго старалась не вспоминать, хотя облик помполита, единственного мужика на весь педколлектив шараги, лез в башку неистребимо. Помполит любил врываться в девчачий тубзик, говоря при этом: «сидите-сидите, я смотрю, чтоб вы не курили». Это была не главная его фишка, но еще примерно с год Машка не могла отделаться от привычки озираться, прежде чем прикурить сигарету, и инстинктивно подтягивала трусы, если во время затяжки где-то хлопала дверь. К диплому бортпроводницы на судах загранплавания полагалась еще и виза, но как раз ее-то Машке и не открыли. «Бывает, — пожали плечами в отделе кадров, — просто документы твои где-то потерялись». Затерянные в пароходском училище документы искать никто не стал. К тому же на дворе стоял месяц апрель, такое специальное время, когда стада пароходов перебирают копытами в ожидании арктических турне. Дураков добровольно идти в полярку не было никогда. Машка тоже хотела мифы и рифы, но мечта обернулась ледовыми брызгами. Бумажек в Машкиной руке оказалось две штуки: одна — направление на ледокол, другая — на какой-то «Пионер Чукотки». Машка вернулась в кадры и сказала, что выбирает «Пионер Чукотки». Инспектор подумал, что Машка шутит, и засмеялся: «Владивосток» на тот момент как раз околачивал груши в Охотском море, встречая первые в арктическую навигацию суда, чтобы сбить их в караваны и скопом отвести подальше, в Провидение и Анадырь. В общем, требовалось промежуточное судно. Ближайшим был «Пионер». На «Пионере» Машке следовало добраться до Магадана, а там — покинуть борт и бегом принимать дела у ледокольной буфетчицы. — Какие дела? — убитым голосом спросила Машка. — Швабру и пылесос, — сказал инспектор. Утром следующего дня «Пионер Чукотки», в три яруса затаренный контейнерами с генгрузом, отвалил от причала и, с точки зрения провожающих, растаял в тумане моря голубом. Рейс номер ноль Машке понравился от начала и до конца, потому что весь переход она почти ни черта не делала, лишь помогала повару чистить картошку. Картошку она. чистила по ночам, принимая, в свою очередь, добровольную помощь от прикольных пацанов — вахтенных матросов и мотористов, которые всегда жарят себе ночью картошку, а тут еще и неожиданная компания образовалась в виде салажистой девки, которой столько лапши навешать можно, что удивительно, как уши у нее не обламываются. Прошло девять суток, пароход совсем не качало, и Машка удивлялась рассказам соседок по бичхолу, что на судне почти всегда приходится блевать. На девятый день рейса «Пионер» вошел в ледяную кашу, а на десятый ткнулся своим интеллигентным тонким рылом в крупнокалиберное крошево, по инерции раздвинул его скулами и, потеряв ход, очутился в ловушке. Все вокруг как-то быстро смерзлось, к тому же подул ветер и нагнал ледяных полей, а при таких обстоятельствах уже нельзя ни взад, ни вперед. На двенадцатый день за Машкой прилетел вертолет. Гордая, как жена начальника пароходства, Машка вышла на палубу и стала прощаться с новыми друзьями. Царственная гордость с Машки слетела одновременно с посадкой вертолета, потому что сел он на обледенелые контейнеры, верхний ярус которых был чуть ниже мостика. Машку уговаривали человек пятнадцать: она боялась лезть на верхотуру и упиралась как ослица, несмотря на все подбадривания и даже личные примеры членов экипажа «Пионера». В конце концов чиф привязал ее веревкой и позорно потащил за собой по скобтрапу. Машке уже ничего не оставалось, как ползти за ним, сначала по вертикали, а потом, подвывая, по горизонтали, с которой, хоть она и плоская и очевидно безопасная, даже не хотелось смотреть вниз. Лишь спустя тучу времени, проведенного Машкой на ледоколе, мы огорчили ее, рассказав, что вертолет присылали не лично за ней, а просто летал он посмотреть с воздуха, каким образом застрявшие суда вытаскивать на чистую воду, в том числе и «Пионер», на котором она находилась. А ее, всего-то навсего, заодно забрали. Но все равно получилось эффектно. Вначале. А потом, конечно, не очень. И обидно (пост-фактум), что «а сейчас полетим к той расселине», «а теперь — вон к той!» было не в качестве эксклюзивной для нее экскурсии над торосами, совершаемой выпендрежным летчиком, а обычной ледовой разведкой. — Нуууу, блин.., — сказала Машка, когда мы ей рассказали про разведку. В общем, из той разведки вертолет прилетел с трофеем, об умственных способностях которого тут же узнал весь экипаж ледокола. Правда, и объяснение явной крэйзанутости новой буфетчицы нашлось быстро (да и потом, на все дальнейшие Машкины козы находились вполне логичные объяснения). Оба вертолетных мужчины — и летчик, и гидролог — были в черных очках, а Машка вообще без очков. И без наушников. А двигатель у вертолета — без глушителя. Так что «зайчиков» за 50 минут полета она нахваталась от души, ослепла и вдобавок оглохла, и в таком слепоглухом состоянии была вручена толстому старпому по фамилии Бугаев. На вертолетной площадке ледокола Машка его еще видела, а когда вошла в полумрак надстройки, то сразу же видеть перестала. Шла за бликом. В старпомовской каюте были задернуты шторки, и чиф окончательно исчез из поля Машкиного зрения. Впрочем, нет: она различала ту часть Бугаева, что была обтянута белой рубашкой с короткими рукавами, а это был почти идеальной формы шар с двумя продолговатыми отростками у верхнего, слегка вогнутого, полюса. Шар безмолвно плавал по каюте, и Машка заворожено за ним следила, пока он не снизился и не закрепился в одном месте. Видимо, старпом сел в кресло. Машка кожей чувствовала, что в каюте, кроме нее ичифа, есть еще какие-то люди. Так оно и было — Машка узнала об этом позлее. Они сидели на диване, огибающем буквой «Г» журнальный столик, пили кофе и дивились очевидной Машкиной невменяемости. В тот же день все узнали, что старпом после ее ухода сказал: «Ну вот, бля, какое-то дэбэ прислали». Еще бы: Машка, не моргая, смотрела чифу в подбородок (точка над полюсом шара, неправильно угаданная ею как источник возможной информации) и, не отвечая ни на один вопрос, молча и настойчиво протягивала свои документы ему в глаз. Старший помощник уворачивался, не имея возможности отъехать с креслом подальше, и в конце концов вызвал хозпома, чтобы тот отвел «эту дэбэ» в ее каюту. Хозпом, кстати, сразу догадался, что новенькая буфетчица заполуча полярный конъюнктивит, опалив себе сетчатку, но почему она не отвечает на вопросы, не понял. Из-за конъюнктивита ее на два дня освободили от работы: заживать. А потом она заговорила. Вечером глаза почти не болели, да и спать Машке уже, само собой, не хотелось. К тому же ледокол, весь день тихо простоявший во льдах в ожидании чего-то, для новой буфетчицы непонятного, на ночь глядя содрогнулся, сдал назад, а затем с металлургическим грохотом попер спасать застрявшие суда. Машка сходила на ужин, познакомилась с девчонками (нас на ледоколе оказалось много — аж 9 штук), встретила по дороге дневных знакомцев — пилота и гидролога, чуток посидела с ними в каюте последнего, но, как девушка благовоспитанная, прекратила общение из-за неприличного уже времени. Вернувшись в свою каюту на нижней палубе, где скрежет корпуса об лед был абсолютно невыносимым (мы все давно привыкли к нему, и потом, до самого окончания рейса, просыпались от раздражающей тишины, когда ледокол вдруг выходил на чистую воду или вовсе никуда не двигался), Машка решила покурить и открыла иллюминатор. И тут восприимчивую Машкину натуру потрясло. В буквальном смысле слова. Глядя в иллюминатор на фееричное зрелище, она от возбуждения начала клацать зубами и нервно дергаться. Черное небо, по которому быстрыми молниями носятся лучи прожекторов, инопланетный пейзаж — картина впечатляющая. Вы знаете, у льда нет цвета, потому что цвет — это что-то плотное, а разбуженные ледоколом глыбищи, поднимаясь над водой, светятся в глубине изломов рубинами, изумрудами, аквамаринами и золотом, в наивысшей точке кипения достигающим невозможного по красоте оттенка. Машка чувствовала себя жадным карликом, угодившим в шкатулку с драгоценностями Снежной Королевы с единственной целью: нахапать побольше. Она вылезла в иллюминатор почти по пояс и глядела назад, где разрозненные фасолинки каравана рождали несоразмерно толстые голубоватые лучи, которые то и дело вспарывали небо, а упав с высоты, множили сокровища. Влияние лучей на содержимое шкатулки было бесспорным: стоило краешку луча коснуться льдины, как та рассыпалась самоцветами. Красота была невыносимая. Холода Машка не чувствовала. Сигарета куда-то делась. Эстетический Машкин восторг был полностью снивелирован наикрепчайшей пощечиной, от которой Машка взвыла, дернулась назад и, стукнувшись затылком об иллюминатор, злобно оглядела передний план в поисках кому дать сдачи. Разумеется, за бортом никого не было, лишь оседающая льдина толщиной метра в четыре, а высотой... Вывернувшийся из-под ледокола пятиэтажный дом, встав на дыбы, медленно заваливался плашмя по направлению к корме. Он мимоходом чиркнул Машку по щеке и в паре метров от ее иллюминатора тиранулся о борт ледокола так, что судно развернуло градусов на 25. От толчка ледокола Машка упала на диван, а потом принялась ржать. Она ржала так, что нечаянно писькнула в трусы. А представив, как кто-нибудь заходит утром в ее каюту и видит на диване стоящий раком труп, у которого абсолютно — ну начисто! — нет башки, стала даже подвизгивать. Отвеселившись, Машка слезла с дивана, прошлепала к зеркалу и тут же не на шутку огорчилась: вся правая щека — саднящая, кстати, все сильнее — сочилась кровью. Понятное дело, что когда в полвосьмого утра капитан случайно, выходя из ЦПУ, куда зачем-то спускался перед завтраком, встретил в коридоре доставленное вчера Дэбэ (чиф поделился впечатлениями), у которой половину лица занимала ностальгически знакомая болячка, похожая на те, что лично у него в детстве бывали на коленках и локтях, он очень удивился. Старпом ничего не говорил о том, что у Дэбэ снесено полрожи. — Что у вас с лицом? — спросил мастер. — А, это мне ночью льдиной покарябало, — сказала Дэбэ, которая, кстати, понятия не имела, с кем разговаривает: ни на одном капитане торгового или любого другого флота (кроме ВМФ) не написано, что он капитан, их уже опытные люди по экстерьеру отличают, да и то, бывает, ошибаются. — К-как это льдиной покарябало? — даже начал заикаться незнакомец, безошибочно догадавшись, что новая буфетчица вылезала на ходу в иллюминатор по самые яй... то есть, по сих пор. — А ну-ка пойдем, расскажешь, — сказал он и повел ее такими долгими трапами вверх, что Машка таки идентифицировала своего собеседника с капитаном, потому что простой привел бы куда пониже. И вот же бывает такое гадство — об этом все знают — когда вечно выглядишь идиотом перед симпатичным тебе человеком. Как пойдет с самого начала, так и не остановиться. Когда-то мне сильно нравился редактор в одной газете, в которой я работала. Так всю дорогу, как ни зайдет он в мой кабинет, я то колготки подтягиваю, то на меня штора падает, то я сама с подоконника валюсь, а то вот явилась в очень красивой блузке, а он мне и говорит: Лора, у тебя, кажется, блузка наизнанку надета. Я посмотрела — точно, наизнанку. Но Машке, конечно, было еще хуже, потому что ее ситуации были уж совсем дурацкими, и скоро она стала выглядеть в глазах капитана настолько, с ее точки зрения, безнадежно, что исправить уже ничего нельзя, теперь надо только ухудшать. Капитан для начала закрыл дверь и устроил Дэбэ такую взбучку, что уж лучше бы, подумала она, и правда трахнул. — Так, — сказал капитан, — первое: открывать иллюминатор на ходу категорически запрещается. Ясно? — Ясно, — кивнула Дэбэ. — Второе. Высовываться из иллюминатора на ходу категорически запрещается. Ясно? — Нет. — То есть! — А как я из него высунусь-то, если он закрыт. Так и надо говорить — не открывай, Маша, иллюминатор. И все. А больше ничего не надо говорить. — Боже мой, ну и кадры присылают, кошмар... Ладно, поехали дальше. Что на тебе надето? — Все надето, — удивилась Дэбэ. — Бл... Извини, пожалуйста. На ногах что надето? Это шлепанцы какие-то. Чтоб я больше не видел. Обувь на судне должна быть с задниками, ясно? Тут тебе трапы, а не лестницы, ясно? И комингсы, железные, между прочим, и края у них острые. Ясно? — Ясно. — Что ясно? — Буду с задниками. — Славатеоссподи... Так, дальше. Старпому скажи, прямо сейчас пойди и скажи, чтобы поставил тебя в столовую команды... нет, туда тоже не надо. Скажи, чтоб поставил тебя уборщицей не выше главной палубы, пока вот это безобразие не заживет. Ясно? — Ясно. — Свободна. — Ясно. — Стой. Про то, что льдиной зае... про льдину — чтоб никому. Ясно? Или уже кому-то сказала? — Нет, вы мне сегодня первый попались. — Я тебе не попался!! ...короче, если кому скажешь, что об льдину поцарапалась, лично голову оторву. Ясно? — Ясно. — Все, топай отсюда. Машка спустилась палубой ниже и нашла дверь с табличкой «старший помощник капитана». Дверь была закрыта, за дверью стояла тишина. Машка постучала сначала вежливо, потом — посильнее, и через минуту заспанный чиф, легший спать в пять утра, потому как поменялся с вахты в четыре, а пока то-се, в общем, какой идиот там тарабанит, высунулся наружу в полосатом махровом халате и увидел вчерашнее дэбэ. — Чего надо? — спросил он, — уйбля, что у тебя с лицом?! — Капитан попросил никому не говорить, — сказала Дэбэ. Чиф удивился двум вещам: наличию общих секретов между капитаном и Дэбэ, а еще тому, что Дэбэ реагирует на человеческую речь. Но удивился не очень сильно: ему хотелось спать. — Капитан сказал, чтобы вы меня в уборщицы перевели, пока не заживу. — А позже нельзя было об этом сказать? Или хозпому? Видишь, дверь закрыта? Дверь закрыта, значит, отдыхает человек, ясно? — Что вы все, «ясно» да «ясно»! Он сказал, сейчас сказать. Вам. И вообще, откуда я знаю про ваши тут двери. Старпом подумал, что Дэбэ, действительно, может о дверях и не знать. — Ну теперь ты в курсе, — сказал он, — так что все дела после обеда. Тем более все равно ты до завтра свободна. Так что свободна. Ясно? — Ясно. Я пошла. — Иди. Как глаза? — На свет больно смотреть. — Пройдет. Все, — и захлопнул дверь. Два месяца Машка мыла длиннющую нижнюю палубу со всеми находящимися там гальюнами и душевыми, а также делала приборку в каютах младшего командного состава. Месяц заживала рожа, а еще месяц получился как бы нечаянный бонус, потому что все забыли о временности ее ротации, а она не напоминала. Дэбэ она, что ли, напоминать. В уборщицах Машке нравилось. Подъем, правда, в 4 утра, зато палубу за пару часов вжик-вжик, потом поспать, потом после завтрака — каюты, а это совсем ерунда, младший комсостав на то и младший, что трудозатрат на него уходит совсем ничего. В общем, рабочий Машкин день длился не более 3.5 — от силы 4 часов, в то время как буфетчица с дневальной по целым дням крутились в карусели завтрак-посуда-уборка-обед-посуда-тричасапоспать-чай-посуда-ужин-посуда-душ-приятнообщаться-спать. А повару и еще хуже. Два месяца прошли почти без происшествий: где-то еще в первую неделю она перестала рефлекторно блевать при виде недосмытого кем-то кала, покачивающегося на волнах забортной воды в стакане унитаза. Уже без всякого внутреннего трепета и душевных содроганий она смывала говно, затем надевала толстые резиновые перчатки и драила унитазы пастой «Санита», а душевые кабинки — щавелевой кислотой, запрещенной к использованию на судах, зато очень эффективной. После щавельки в носу воняло паленой кожей, но недолго. В общем, у Машки все шло без особых приключений. Кроме того разве, что к ней начал было подкатываться водитель вертолета, весьма аттрактивный перец с самой романтической на ледоколе профессией и самым героическим имиджем, да только как подкатил, так и откатил. С Машинной точки зрения (с моей, честно говоря, тоже), вертолетчик проявил себя в этом тонком деле настоящей бездарью, не позволив родиться ответному Машкиному либидо и прочим светлым чувствам. Дело в том, что подкатывался он действительно бездарно. Приглашал Машку пить кофе (почти все моряки жрут его гранеными стаканами), при этом всю дорогу молчал. Машка выпивала свой стакан, вежливо благодарила и прощалась. Но однажды он приперся к ней в каюту, когда она уже спала (по правилам, в ходовых условиях каюты не запираются, и новички это правило честно соблюдают), сел на край кровати и стал гладить Машку по заднице через одеяло. Машка проснулась не сразу, наспех досматривая во сне эротику со своим участием, поэтому наш красавец-мужчина ошибочно воспринял встречное движение Машкиной задницы как приглашение на коитус. И забрался к ней в кровать. Машка же спросонок и во тьме кромешной поняла только то, что ей, кажется, корячится овладение, а кем и почему — совершенно неясно. И вместо расследования начала молча дубасить кулаками и пятками чье-то скукоженное тело, норовя заехать в морду, которая должна быть где-то здесь. Летчик (опять-таки молча) терпел, не имея возможности ни привстать, ни скатиться на палубу, потому что кровати на судне как всем известно, сделаны со специальными бортиками — для того, чтобы в шторм никто не мог с них навернуться. В какой-то момент он умудрился поймать ей за руки и, пока она не укусила его за палец, жалобным голосом задать единственный вопрос, которым, собственно, навсегда и лишил себя доступа к Машкиному туловищу: — Неужели ты меня совсем не хочешь? — Вот — дословно! — сказанная им фраза, равной которой по степени ублюдочности и кретинизма редко кому удается услышать, но Машке повезло. — Иди на хуй, а то хуй оторву, — сказала Машка злым голосом, удивляясь при этом своему словарному запасу. И обладатель знакомого, но не узнанного из-за тестостероновой хрипотцы голоса послушно удалился, показав в дверях каюты опять же неузнанный Машкой силуэт. Кто это был, Машка даже гадать не стала: экипаж сто человек, поди разберись. Она лишь закрыла дверь на лопату (и с тех пор закрывала ее всегда), а утром, когда пришла со шваброй в летчикову каюту и увидела его разбитую губу и два, по количеству глаз, фонаря, то просто сказала: — Ну ты и дурак, — и добавила: — зато теперь в темноте летать сможешь. Налетчик молча вышел, а потом сказал старпому, что Дэбэ у него плохо делает приборку, так что пусть лучше вообще не делает. Не очень логичным итогом всех этих незамысловатых событий стало то, что Машку тут же повысили в должности, вернув ее в буфетчицы кают-компании, ледокол пришел в Магадан и встал на бункеровку, а потом, уже в Анадыре, Дэбэ купила себе печатную машинку и стала сочинять стихотворения. Чайка — птица злая и глупая. Романтизму в ней столько же, сколько и в вороне. Недаром в приморских городах чайки и вороны тусуются вместе. Правда, у чаек есть одно преимущество: они не боятся замочить жопу и по этой причине залетают довольно далеко в погоне, например, за рейдовым катером. В остальном они похожи: чайка белая, и ворона черная. Клювы у обеих — о-го-го, только у чайки, вдобавок, с извратом. Жрут и та и другая все подряд, даже в гастрономии совпадая друг с дружкой: ни чайка, ни ворона не станет клевать труп своего товарища. Машка любовалась чайками, облокотившись на фальшборт и бросая в воду куски булки. Красивые уродки скандалили и отнимали хлеб друг у друга, хотя рядом в воде плавало несколько бесхозных кусков. Еда занимала чаек только тогда, когда находилась в чужом клюве, а так — нет. Мы все сразу заметили, что в Заполярье чайки еще дебильнее, чем везде. Стоит тут одной местной дуре сесть на леер, как ей на башку тут же громоздится другая. Казалось бы: рельсы длинные, чего бы рядом-то задницу не опустить? — нет, обязательно будет драка. И орут они как каркают, а размеры у них офигительные. Когда над головой такая пролетает, то, кажется, метра три в размахе. Орлы просто. — Ты чего тут? — спросила я, вылив на корме ведро с послеобедешными помоями и разогнав чаек. — Рыбок хочу, — сказала Машка, — и вообще. Не так давно Машку обломили с эксклюзивным аттракционом, от которого аж дыханье перехватывало. Реквизиту нужно было всего ничего: ведро помоев и чтоб никто не видел. Чайки всегда сидят на стреме и ждут. Помойку надо выливать в специальную трубу, которая сообщается с фекальным танком, но гораздо интереснее, когда за борт. Стоит лишь подойти к фальшборту, как чайки кидаются вниз и зависают над ведром, треща костяными крыльями и растопырив утячьи ноги. Слетается их миллион. Смысл аттракциона заключался в выдержке: честно говоря, я бы в таких условиях долго не продержалась и отдала помойку вместе с ведром, лишь бы только перестали хлопать перед глазами. Машка растягивала удовольствие минуты на три, пока птицы не принимались атаковать еду и Машкины руки в брезентовых рукавицах, стыренных у ГЭСа специально для этих целей. Пресек забаву боцман, который орать не стал, но пообещал Машке лично повыдергивать из нее ноги. — В прошлую навигацию дневальная с «Рязани» за борт ебнулась, так они ей вмиг глаза выклевали и голову пробили нахуй. Чтоб мозг достать. Они все мозг очень любят. Так и не спасли, — сказал боцман. — У тебя-то, конечно, мозгов ни хуя нету, но глаза больно уж красивые, ты их побереги. — Чего вы все время материтесь? — задала Машка вопрос боцману, но все-таки послушалась, подозревая, правда, что боцман заботится не о ее красивых глазах, а чтобы чайки меньше срали на палубу. Но с ведром уже не экспериментировала. Только с булкой иногда. И нечаянно сочинила поэтическое произведение, оно так и называлось: Открывшийся стихоплетский дар она стала эксплуатировать часто и помногу, вскоре зарифмовав каждого желающего. Например, матрос Синицын, стоявший свою вахту с четырех до восьми утра и выполнявший такую черную работу, как покаютная побудка экипажа, был помещен Машкою в антологию одним из первых: Синицын переписал стихотворение пером и тушью, украсил лист дембельскими вензелями и повесил его над кроватью, в рамке под стеклом, выкинув оттуда расписание обязанностей по тревогам. — Про меня, — говорил Синицын и каждый раз, когда кто-нибудь заходил к нему в каюту, показывал на поэзию пальцем. У Машки приближался день рождения, и там, на корме, стоя с пустым помойным ведром в руках, я придумала, что ей подарить: как у всех нормальных поэтов, у Машки была Дурацкая Мечта. Она хотела себе в каюту аквариум. Как и все нормальные поэты, Машка не задумывалась о практической стороне вопроса, совершенно не заботясь о том, как удержать в аквариуме воду, когда аквариум находится на судне, а судно трясет и часто качает. Она просто хотела, чтобы он был. — Вот здесь бы стоял, а я бы отсюда на него бы смотрела все время, — Машка тыкала пальцем соответственно в стол и в диван, — и так бы хорошо мне было. Идея с рыбками у нее уже стала к тому времени навязчивой: как уже неоднократно говорилось выше, схождение с ума было не слишком редким явлением в среде водоплавающего народа. Таким оно, кстати, и остается по сих пор. Буквально накануне этой истории я чуть было сама не стала очередной жертвой новомодного на ледоколе сдвига по фазе. Мне нужно было снять с верхней полки моей персональной кандейки коробку с новыми стаканами, и я, стоя на нижней полке стеллажа, изо всех сил тянулась за ней на цыпочках, когда почувствовала, что кто-то снизу осторожно лезет мне под юбку. Поскольку кандейка была моя персональная, и я только что сама открыла ее ключом, на людей я не подумала. Я застыла в подвешенном состоянии и боялась посмотреть вниз, потому что поняла, кто это. Конечно, Судовой. Судового видели уже несколько человек, и все говорили, что он страшный и совсем обнаглел. Пекарихе Ленке Шориной, например, Судовой подложил в постель веник, а моторист Долотов рассказывал, что Судовой сидел за его столом в каюте и не сразу исчез, когда тот вошел. — Вот такой примерно, во, — показывал Долотов рост Судового, чертя себя ребром ладони в районе застежки на джинсах, — и синий весь, как утопленник. — У него руки до палубы и ладони как ласты, — нехотя делился подробностями ГЭС, а ему можно было верить: ГЭС никогда не смеялся. Я висела между палубой и подволоком, держась за верхнюю полку стеллажа, и понимала, что мой крик никто не услышит, потому что, во-первых, кандейка в самом конце коридора, а во-вторых, дверь в нее только что захлопнулась от толчка ледокола. Рука Судового тем временем уже довольно настойчиво поглаживала мою ногу, периодически по ней похлопывая. Если кто-то не верит, что от страха можно надуть в штаны, спросите меня, я подтвержу. Я это сделала. Судового же сей факт не смутил, и он продолжил меня домогаться. Рука у него была теплая. Не знаю, чем бы все это закончилось — может быть, я бы и не сошла с ума, а просто высохла бы в своей персональной кандейке, от ужаса так и не сумев уговорить себя отцепиться от верхней полки, если бы ледокол в очередной раз не наехал на особо прочную льдину. Меня сбросило вниз, и уже в полете я увидела огромную синюю ладонь, не успевшую убраться за шторку, закрывающую нишу под стеллажом. Уже почти ничего не соображая, я сидела ушибленной мокрой задницей на палубе, а над моей головой покачивалась огромная, раздутая (как у утопленника) рука. Она торчала из ниши, в которой я хранила ветошь, и куда неделю назад дружественные работники палубной команды попросили меня спрятать подальше от боцмана стеклянную бутыль с брагой. Они собрались гнать из нее самогонку «на вкус — прям коньяк «Белый аист»!» по рецепту ГЭСа. На бутыль они, как принято у хороших хозяек, натянули резиновую перчатку. В свою каюту мне удалось пробраться никем не замеченной. Вот эту-то самую бутыль я и выпросила у матросов. Самогонка у них, кстати, все равно не получилась: ночью, когда они химичили над ней в сварочной, туда за каким-то лядом заглянул дублер капитана и перевернул ногой сырье. Сама бутыль не разбилась. Машка подарку была рада очень. Мы вместе набузыряли в сосуд воды и вместе поняли, что на стол его не поднимем. Сливать воду нам стало лень: оставили как есть, только закатили бутыль между столом и рундуком. Там она оказалась хорошо зафиксированной, а со стола бы рано или поздно упала б. В Магадане мы с Машкой пошли за рыбками, и по дороге Машка рассказывала, как она их любит. По Машкиным словам, в семилетнем возрасте она начала проявлять признаки увлечения живой натурой, обитающей в водной среде. Ее любимой книжкой стала «Энциклопедия рыболова-любителя», в которой почему-то было полно картинок про всяких недоступных крючку дилетанта морских рыб. — Там так много всяких инструментов, ужас, — говорила Машка, — рыба-игла, рыба-меч, рыба-молот, рыба-пила, в общем, не знаю, я так и представляла себе — такая большая мастерская на дне, и там рыбы работают, и постоянно пилят что-то, забивают, а рыба-меч у них солдат. Ясное дело, что юная Машка стала выжимать из родителей аквариум. Те сопротивлялись, предполагая, что дочь слишком молода, чтобы нести ответственность за кормление, чистку, выгул и что там еще делают с рыбками. Тогда Машка набрала в литровую банку воды из-под крана, посадив перед этим в пластилиновый грунт несколько капустных листьев, вырезала из огуречной и апельсиновой шкурок рыб и запустила их в посуду. За медитированием на эту овощную икебану Машку и застали родители. Машка пялилась в банку и рыдала: — Они все время тоооонут! Так что и аквариум ей купили, и улиток, и пару меченосцев. Рыбки рождались и уплывали на тот свет, Машка росла, но аквариум у нее был всю школу. На ледоколе роль Машкиных родителей играла я: Машка была младше меня на год, ей исполнилось 19, я подарила ей бутыль из-под соляной кислоты, а теперь вела покупать рыбок. Рыбок в Магадане мы не нашли нигде. — Пойдем куда-нибудь погреемся зайдем? — Машка хотела реветь, но не показывала виду. — Вон аптека напротив, — сказала я. И мы молча зашли в аптеку. В аптеке, прямо на прилавке, в 25-литровой бутыли из-под соляной кислоты, плавали и ползали пиявки. — Я больше не могу вообще, — сказала Машка. — Покупайте пиявок, девочки, — ответила аптекарша, — от всего помогает. Мы купили трех. Пиявки были худыми и отказывались от мороженой говядины. На ледоколе Машка вынула их из банки и, прежде чем поселить в 25-литровую бутыль, посадила на руку чуть выше локтя. Пиявки тут же указали Машке на общеобразовательный пробел, изумив ее своим хитрым устройством: оказалось, что рот у них не только где голова, но и где жопа тоже. Машка указательным пальцем в фиолетовом маникюре гладила пиявок по мягоньким черным спинкам и уговаривала их отцепиться, потому что уже полпятого, а ужин на стоянке в пять и ей пора. Но оторвать их не было никакой возможности — они только вытягивались нитками, вцепившись в руку всеми ртами и жопами. Тогда она надела поверх пиявок блузку и пошла накрывать столы в кают-компании. Кают-компания — это на пароходе вроде ресторана. В отличие от столовой команды, которая просто столовка. Несмотря на то, что и там, и там дают одинаковую еду без всякого права выбора, в столовой команды питается местный пролетариат — матросы, мотористы и начальник матросов боцман, а в кают-компании ест пищу белая офицерская кость: механики, штурмана, радист и, конечно, капитан. Чтобы хоть как-то унизить пролетариата, ему на столы кладут один нож на всех, в то время как в кают-компании ножики лежат справа от каждой тарелки. Еще одним знаком кастового отличия является толщина стаканов: тонкие круглые — в кают-компании, а толстые граненые — в столовой команды. Кроме того, в кают-компании стелют льняные скатерти (в столовой команды на столах лежат клеенки). Все это я рассказываю здесь к тому, чтобы сухопутный читатель представил себе суть работы судовой буфетчицы, прояснив для себя, что это вовсе не тетка, торгующая консервами и печеньем, а просто официантка в кают-компании, обремененная дополнительными обязанностями уборщицы. Дневальная — это уборщица с дополнительными обязанностями официантки в столовой команды, ей легче мыть посуду, потому что граненые стаканы не трескаются в горячей воде, и проще накрывать на столы, потому что второе там ставится сразу оптом. Буфетчице же приходится высматривать, кто слопал суп, чтоб мгновенно принести горячие макароны и забрать пустую тарелку из-под первого. Для буфетчицы считается большим косяком, если кто-то из клиентов ждет второго больше минуты. Особенно если этот «кто-то» — капитан. Машка ни разу не проворонила момента, когда капитан отодвинет от себя суповую тарелку. Несколько раз она даже пыталась забрать у него недоеденный борщ, за которым мастер инстинктивно тянулся руками и всегда получал его назад, хотя есть уже не мог: отправит в рот еще пару ложек, и все: «спасибо, Маша, можете забирать». В этот раз Машка тоже опередила события, но капитану стало жаль раньше времени расставаться с супом — на редкость вкусный суп получился у повара в тот день — и мастер еще с минуту делал вид, что не замечает стоящую над его душой буфетчицу. Машка же держала тарелку с горячими пюре и котлетой и секла, когда капитан освободится от еды. На давно отодвинувших свои тарелки третьего механика и второго помощников она не обращала внимания: к ним надо было стол обходить вокруг. Но именно этот факт игнорирования штурманов сыграл против нее, изобразив ситуацию в таком свете, что, дескать, она заранее спланировала все произошедшее в кают-компании. Капитан и одна из пиявок доели свои порции одновременно. Капитан выскреб последнюю каплю супа и откинулся на спинку стула, а Машка, выдернув пустую тарелку и заменив ее полной, не успела убрать руку, когда почувствовала у себя в рукаве щекотку. Пиявка отвалилась от Машки и скатилась в капитанскую тарелку с горячей пюрешкой, где, немного покорчившись, скукожилась и затихла. «Огого», — сказал востроглазый второй помощник, который сидел ближе всех. Его никто не понял, так как мало кто видел начало, зато все были увлечены дальнейшими, совершенно второстепенными событиями: спасая животину, Машка с криком «это просто у меня пиявка» запустила пальцы в капитанскую снедь и извлекла оттуда странную обвисшую дрянь, с которой капало. Штук пять свидетелей ЧП наскоро покинули кают-компанию вслед за капитаном, зажимающим челюсть обеими руками. С точки зрения Машки, рассказывавшей потом всем желающим о своей полусбывшейся аквариумной мечте, наиболее пострадавшей в этой истории была пиявка, потом — она, Машка, понесшая моральную и материальную утрату, а уж капитан-то вообще не пострадал, и это его проблемы, что неделю после такого невинного происшествия он мог лишь пить воду, а от еды и даже худосочного судового компота его воротило. Мастер же, как выяснилось позже, был уверен, что это вовсе не несчастный случай, а злоумышленная подляна, месть Дэбэ за сделанное накануне замечание. Вообще он с самого начала смотрел на нее подозрительно, еще с того самого случая, когда Дэбэ рассматривала льды и ей чуть не снесло башку, а его только чудо спасло от массы неприятностей. Но замечаний по работе буфетчице почти не делал, кроме одного раза, совсем недавно. Как раз накануне, во время перехода на Магадан, куда ледокол шел бункероваться, Машка действительно учинила глупость — выбросила шифровки и прочий секретный мусор из капитанской корзины не в контейнер на корме, где все это дело бесследно сгорало, а за борт с надстройки. Среди секретного мусора оказались черновики капитанских мемуаров: мастер, как стало известно после этого случая всему экипажу, тайно писал героическую прозу о буднях ледокольного капитана, в чем признаваться не хотел, поэтому свалил все на шифровки. Чтобы не идти на корму, у Машки имелись четыре уважительные причины: 1) шел дождь со снегом; 2) дул ветер; 3) море было неприятного черного цвета; 4) идти на корму было стремно. Но я-то верю, что Машка отнюдь не сразу перевернула служебную помойку капитана за борт. Она, девушка сообразительная, сначала экспериментально скомкала верхнюю радиограмму и выбросила комок в непогоду, проверяя направление ветра. Комок был подхвачен стихией и унесен черт знает как далеко от борта — если б человек, то и не спасли бы. Только после этого Машка накренила всю мусорку, но тут ветру что-то взбрело, он двинул как-то снизу и анфас, надул корзину что твой Брюс — грелку, и корзина вылетела из рук буфетчицы прямо в море, где и затонула. А значительная часть белоснежных капитанских секретов разлетелась по всему ледоколу, и Машка еще полчаса ползала по мокрой качающейся палубе, отклеивая голубей от старпомовских иллюминаторов, от дверей вертолетного ангара, от шлюпочных лебедок и прочей железной дряни, которой полно на любом судне, не говоря уже о ледоколе, который очень большой и вместительный, хоть и «полупроводник». Все, что нашла, Машка смяла и выкинула в море, но часть бумажек долетела до верхней, навигационной палубы, поприклеившись к радарам и к лобовым иллюминаторам моста, где в тот момент находился капитан, пережидавший уборку своей каюты. Когда продрогшая как цуцик Машка вернулась за пылесосом, мастер уже был в каюте и ждал. — Ты куда мусор выбросила? — спросил он добрым голосом. — А че? — призналась Машка. — Лодырина ты хуева, мать твою, — сделал он замечание и почти ничего не добавил, кроме, разве, того, что «таких дебильных буфетчиц у него ни в жизнь не было». Машка не была дебильной. Она школу закончила почти с серебряной медалью. Стихи, опять же, писала. Поэтому на «дебильную буфетчицу» обиделась смертельно. — Сам дебильный, — сказала она, и уже умирая от ужаса, добавила: — Щас как вон двину пылесосом, — а потом, набрав воздуха, вспомнила вслух самое новое в своем лексиконе слово: — Пидорас. — Что-о-о?! — недоверчиво переспросил капитан. Машка заворожено смотрела в его дрыгающиеся зрачки. «Все», — подумала она. В подобные моменты каждый из нас балдеет от гибельного кайфа обреченности, который распирает диафрагму и требует всыпать бертолетовой соли в и без того катастрофичную ситуацию. — Че слышал, говнюк поносный, — сказала Машка и, поджимая задницу, направилась к выходу, ведя пылесос за хобот и стараясь не ускорять шаг в ожидании от капитанской ноги неминучего, как минимум, поджопника. Но расправы не случилось. И, что самое интересное, после ее ухода мастер, постояв столбом в полнейшем параличе мозга, опустился на привинченный к палубе кофейный столик и, вспоминая белую от ужаса физиономию Дэбэ, принялся ржать, восклицая между приступами неожиданного даже для него самою юмора: «Ну ни хера себе! Ха-ха-ха!!! Ой!! Ну ни хера себе! Пидорааааас! Ха-ха-ха! Нет, ну ни хера себе!». Свидетелем этого монолога стал второй радист, притащивший мастеру факсимильную карту погоды и застрявший в открытых дверях при виде неординарного зрелища. Действительно: все-таки смеющийся и матерящийся индивидуум более привычен глазу в компании хотя бы еще одного индивидуума, который бы, например, рассказывал тому, первому, что-то смешное; или хотя бы, например, в компании книжки, из которой индивидуум извлекал бы себе повод для смеха и восклицаний, подобных вышеуказанным. Но, кроме мастера, в каюте никого больше не было, а вел он себя так, как будто сидел в целой шобле шутников-юмористов, рассказывающих ему забавные случаи из жизни. Радист тихо постоял и ушел на два шага за угол, никем не замеченный, и только после этого, кашляя как старый бич, появился вновь, еще из-за угла начав орать: «разрешите?» и шуршать факсимильной картой погоды. В общем, с пиявкой получилось вдвойне обидно: во-первых, мастер к тому моменту окончательно склонился перед высоким самосознанием буфетчицы и признал свою неправоту: все-таки девка — не матрос первого класса, ее и вправду никто не обязывал шляться на переходе, в дождь и ветер, на корму (хотя что тут такого), так что, стало быть, с лодыриной он зря. Во-вторых, хотя это продолжение «во-первых», капитан искал случая, чтобы извиниться. Но, как и любой мужественный человек, он был малодушен в мелочах, и случай никак не находился. А уж после подброшенной в его тарелку пиявки и думать было глупо об извинениях. Тем более, капитан, обычно брезговавший пить из стакана, на котором видел на просвет отпечатки пальцев, действительно не мог жрать без малого семь дней. В этот период график его настроений менялся как атмосферное давление во время циклона: первые два дня он пребывал в глобальной мизантропии, пугая своей злобной рожей вахтенных штурманов и матросов, когда поднимался на мост, еще три дня не мог видеть только буфетчицу, на шестой день он, озверев от голода, уже забыл о людях и ненавидел лишь окружающие его неодушевленные предметы, а на седьмой утих, сделавшись слабым, добрым и улыбчивым. Машка тоже уже хотела извиниться: про то, что пиявка упала в тарелку капитану сама, знал уже весь экипаж, но капитан мог быть не в курсе. А «дебильную буфетчицу» она ему уже и так простила. Но как раз к концу седьмого дня капитан обожрался вареных с укропом палтусовых голов и слег с температурой по причине белкового отравления, как слег бы любой неопытный человек, выходящий из голодания без вспомогательного этапа протертых вареных злаков. Вообще-то сказать, что он слег, было бы неправильно, потому что основное время капитан проводил на своем персональном унитазе, выдавливая из себя каплю за каплей и тоскливо думая температурными мозгами, что вот так вот, каплями, из него сейчас вытекает жизнь. «Поносный говнюк, — вспоминал он почти без всяких эмоций, — и это совершенно справедливо». Тут ледокол пришел в Анадырь, а экипажу выдали зарплату. Машка сходила в местный универмаг и неожиданно для себя купила там портативную печатную машинку «Ортекс» за 350 рублей. Дело в том, что денег у Машки появилось много, аж две арктические зарплаты, а это больше тыщи, и все равно надо было что-то на них покупать. С удивлением неся печатную машинку на ледокол, Машка решила, что машинка нужна ей для стихов и красоты. Дня три Машка все свободное от работы и Анадыря время осваивала шрифт. Как раз к тому моменту, когда шрифт был почти освоен, буфетчицу посетила муза, вдохновившая ее на создание философско-поэтического произведения под названием Машка выдернула бумагу из-под каретки «Ортекса», прочитала оду и осталась ею очень довольна. Потом вдруг (это был единственный поступок, который она так и не смогла объяснить. Не считать же, в самом деле, за объяснение то, что она потом говорила. А несла она что-то совершенно кретинское, дескать, все хорошие стихотворения кому-то посвящены: про кружку — няне, про любовь — Анне Павловне Керн, так почему же это должно оставаться сиротой) снова заправила лист, прогнала его в начало и напечатала большими буквами: «ПОСВЯЩАЕТСЯ КАПИТАНУ Л/К «ВЛАДИВОСТОК» ПАНЕНКОВУ Л.П.». А потом, полюбовавшись на красиво, без помарок, отпечатанный листок, встала, оделась и пошла на палубу кормить булкой глупых и крикливых арктических чаек. К середине июля мы научились бороться с полярным днем, который лез в иллюминаторы, в любое врем суток дразнясь одинаковым солнцем в одной и той же точке неба. Спать нельзя, если не опустить чугунные иллюминаторные заглушки, но жить с задраенными иллюминаторами невозможно, так что мы приноровилась игнорировать солнце так же, как солнце игнорировало нас. Перед тем, как произошла эта искусствоведческая история, ледокол за ненадобностью отстаивался не то в Уреликах, не то в Сирениках, запомнившихся только тем, что на борту постоянно и во множестве пребывали чукчанки, использовавшие навигационную оказию в целях улучшения породы своего потомства. Экипаж совокуплялся сперва охотно, затем — по инерции, а потом уже с ненавистью, но делать было нечего: чукчанки отказывались уходить с судна. В таких случаях пароходы отгоняют на рейд, но по паковому льду к ним быстро протаптывается довольно широкая тропа. Было скучно. От нечего делать мы с толстым флегмой-доктором, не принимавшим участия в осеменении Чукотского побережья, занялись судовой библиотекой. У доктора была струбцина скобообразная — совершенно незаменимая вещь в десятимесячном рейсе. С ее помощью мы переплели с ним пару сотен выдернутых из Новых миров и Зарубежных литератур рассказов, повестей и даже романов, показавшихся нам достойными струбцины. Среди изданных нами книг кстати обнаружились «Челюсти», а в самом дальнем углу под стеллажом, откуда мы выгребали пачки журналов — рулон с Джокондами. — Страхолюдина, прости меня Господи, — сказал док, развернув один плакат, — морда какая желтая. — И ухмыляется, — поддакнула я. В кандейке, отведенной под библиотеку, было темновато, и шедевр советской полиграфии выглядел довольно мрачно. Доктор свернул Джоконд обратно в трубу и положил их на стол, заваленный журналами, откуда труба с грохотом скатилась на палубу и развернулась, открыв миру, то есть нам, лимонного цвета руки верхней Моны Лизы. — Сдохла, — сказал доктор. В тот же день «Челюсти» пошли по девкам, а Джоконд я самолично вынесла на корму и положила в мусорку, стараясь не смотреть вовнутрь свернутой трубы. Мало-помалу в вертолетном ангаре стали возобновляться бадминтон с волейболом, а по вечерам — посиделки в дружественных каютах с обязательной «тыщей» под кофе. Жизнь, как говорится, налаживалась. И, несмотря на тропинку с берега, протоптанную к ледоколу, прежнего буйного безумства уже не было. Зато возникло безумство тихое. Однажды в пять часов десять минут утра, еще толком не проснувшись, протирая на ходу глаза, буфетчица Машка зашла в девчачий туалет, щелкнула выключателем и в полумраке слабенькой лампочки увидела незнакомое женское лицо. Глаза, зависшие метра на полтора выше унитаза, смотрели на Машку с презрительной ненавистью. Даже не сумев с перепугу заорать, она выскочила вон, чуть не зашибив дверью проходившего мимо третьего механика. — Ты чего? — вытаращился тот, потирая плечо. — Не знаю. Там что-то... не знаю. Глаза какие-то. Механик хмыкнул, отодвинул Машку от двери, зашел в туалетный предбанник-умывалку, открыл дверь в гальюн и отпрянул. — Ёпаный, — сказал он, заглянул еще раз и тут же принялся ржать, тыча пальцем. Машка осторожно высунулась из-за его плеча. На стене над унитазом висел большой плакат с репродукцией Моны Лизы. В тусклом освещении уборной и непривычном для себя сантехническом антураже она усмехалась не столько таинственно, сколько злобно. — Ф-фффф, — сказала Машка. Плакат она аккуратно отклеила, свернула в трубу и положила на умывальник в предбаннике. Выходя из туалета, Машка заметила, что к трубе кто-то уже приделал ноги. День прошел как обычно, а следующим утром Машка снова встретилась в туалете с Джокондой и снова с перепугу выскочила вон. Трусливо потоптавшись за дверью, она все-таки вернулась в туалет, чтобы отклеить эту тварь со стены и выкинуть ее к чертовой матери. Мона Лиза отнюдь не стала выглядеть добрее с их первой встречи: казалось, ее ухмылка вот-вот обнажит неестественно длинные верхние клыки. Стараясь не пересекаться с визави взглядом, Машка отлепила от кафеля синюю изоленту, и Мона Лиза, скрутившись в рулон, рухнула ей на руки. Навязчивый шедевр Машка распрямила, сложила вчетверо и запихала в мусорку, придавив ногой. После завтрака у буфетчицы есть короткий тайм-брэйк. Машка обычно использовала его на перекур и переодевание. Так и в тот раз. Она неслась в каюту, на бегу развязывая свой официантский фартук. Пробегая уже нижней палубой, она услышала щелчок принудиловки. Текст же объявления остался за кадром: сломанный мотористами динамик трансляции в нашем отсеке выдал что-то совершенно невнятное, что требовалось уточнить. Могло быть важное. Поэтому Машка, не заходя к себе, стукнула в соседскую дверь и ввалилась в каюту уборщицы Ленки Худой. На ледоколе было три Ленки — Шорина-пекариха, уборщица Горленко — и ее коллега, уборщица Князева, которую по понятной без расшифровки причине все звали Худая. Еще она была самая тихая, общалась мало с кем, а ко мне и к Машке относилась хорошо, хотя никогда не принимала участия в наших посиделках, да и в бадмик тоже не играла. Худая сидела за столом и что-то рисовала при свете настольной лампы. Заглушки иллюминаторов в ее каюте были задраены. — Ленк, привет, че щас по трансляции сказали? — спросила Машка и осеклась: с переборки над Ленкиной кроватью пялилась вчерашняя туалетная знакомая. Причем пялилась четырьмя глазами, так как Моны Лизы было две штуки рядом, одна гладкая, другая помятая. Вдвоем они выглядели еще хуже, чем поодиночке. — Лен, у тебя трансляция включена? — опять спросила Машка, кое-как оторвавшись от Джоконд. Худая наконец перестала рисовать и как будто лишь теперь заметила, что в каюте кто-то есть. — Что ты? — сказала она испуганно. — Я говорю, трансляция работает? Чего объявляли? — Объявляли? Не-а. Не работает. Но как только Машка собралась убегать — времени до уборки капитанской и дедовской кают оставалось всего 25 минут — как в матюгальнике над диваном щелкнуло, голос начальника рации горлопанисто сообщил, что народу пришли радиограммы и назвал штук восемь фамилий. — А ты говорила, трансляция не работает? — протянула совершенно обалдевшая Машка. — Работает? Не знаю я, как она работает, то работает, то не работает, — сказала Ленка. Машка убрала руку с дверной ручки и подошла к Ленке. — Лен, это ты Джоконду в туалете повесила? — Я. Да. — Зачем? Страшно ведь... — Красиво, правда? — сказала Ленка. Машка кивнула и взялась за край стола. — Лен, а что ты делаешь? — осторожно спросила она. — Я? Рисую, — сказал Ленка. — Посмотреть дай? — На. На тетрадном листке, который Ленка с тихой гордостью протянула Машке, кудрявились ряды каляб-маляб. Непрерывные линии, пересекающие сами себя, располагались по вертикали в виде кривых спиралей. Рисунок вроде тех, что получается в результате многократного испытания шариковых паст в киосках Союзпечати. — Здорово? — спросила Ленка. Машке пришлось сильно постараться, чтобы ответить. — Отпад, — просипела она. Потом помолчала, сглотнула и добавила: — Ты знаешь, Лорка наша тоже ведь в художке училась. — Я знаю, знаю... Это она Джоконду нарисовала. Машка, больше не доверяя коленкам, присела на краешек кровати. — Лена, а тебя никто не обидел? Случайно? — спросила Машка. — Да, обидел. — Кто?! — Обидели. — Кто?! — Акулы. — Зачем ты задраила иллюминаторы? — Акулы же заглядывают, — Ленка даже как будто удивилась Машкиной тупости, — ты что, забыла? — Помню, помню... А к тебе какие заглядывают? — Всякие, — пожала плечом Ленка и уткнулась в свой листок с малябами. — Лен, ты бы спать легла, а? Ты поспи, ладно? — пятясь, Машка нащупала дверь и выскочила вон. Ленка даже не обернулась. К чифу Машка влетела без стука, но его на месте не оказалось. Каюта хозпома — заперта. Машка, всхлипывая и спотыкаясь, поднялась на капитанскую палубу, столкнулась с мастером, кинулась ему на грудь и разрыдалась в голос. Перепуганный капитан, который не разговаривал с Машкой после того случая, когда она уронила ему в тарелку пиявку, от растерянности погладил буфетчицу по голове. На звуки интриги, как вагонетка с кирпичами, уже скатывался с мостика чиф. Машку завели в капитанскую каюту, усадили на диван, принялись поить водой из-под крана и, приголубливая, добиваться подробностей. Машка перестала реветь быстро: вода из-под крана была противная, пить ее не хотелось. Оба, и старпом, и капитан, были уверены, что Машку кто-то без спросу обесчестил и дело пахнет уголовкой. Поэтому, когда она сообщила, что Ленка Князева сошла с ума, оба вздохнули с облегчением. — Да вы не поняли, — размазывала сопли Машка, — она по-настоящему спятила... заболела... Так или иначе, дело принимало серьезный оборот. — Рассказывай, как она спятила? — Калябы рисует сидит, фигню всякую говорит... люмики задраила. — Ну и что? — синхронно выразили скепсис капитан и старпом. — Джоконду в тубзике вешала... Два дня подряд... третий механик видел... я сама чуть не чокнулась... Говорит, что Джоконду Лорка-дневальная нарисовала. Джоконда-то и произвела на обоих командиров самое большое впечатление. Может быть, это и есть сила искусства. Худую док привел в порядок, потому что все равно ее до Магадана девать было некуда. Понятия не имею, что ей скармливал владелец скобообразной струбцины, но Ленка была всегда сонная, хотя на вид и по разговору совершенно нормальная. Мы обращались с ней как с яйцом Фаберже, а в Магадан за ней прилетела мать и увезла домой, в Краснодар. Кто-то из девок рассказывал, что Худая поступила на журфак; все может быть. В прошлом году, консультируя одного кубанского воротилу на предмет его избрания в Видные Политики, я лично заключала устный договор с директрисой местного ТВ-канала по нужному мне поводу. Имя и фамилия директрисы совпадали, только вот Худой ее вряд ли можно было назвать. Впрочем, она меня тоже не узнала. А тогда — не знаю как Машка, — но я в туалет еще долго боялась ходить. Все мне казалось, что вот сижу я на унитазе, а сзади на стене — Джоконда откуда ни возьмись. В спину смотрит и уже руку протягивает, чтобы за плечо потрогать. И ничего — ну абсолютно ничего! — нет в ее улыбке загадочного. Удивительные люди — старшие помощники капитана. Не верьте, если вам будут говорить, что старпом — это промежуточное состояние между вторым штурманом и мастером. Морские биологи могут сколько угодно рассказывать вам, как из личинки-курсанта вылупливается сперва четвертый (кажется, таких больше и нету), потом третий штурман, потом грузовой второй, который, собственно, и окукливается в чифа; и как у этой куколки постоянно щекочется в мозгу сладостная аббревиатура «КДП», означающая сокращенную версию «капитана дальнего плавания». На самом деле старпомы берутся из ниоткуда и уходят также в никуда. Ни в одном втором помощнике вы не найдете признаков будущего чифа, как ни в одном КДП не обнаружите последствий старпомства. По моей тайной версии, которой я еще ни с кем не делилась, старпомы рождаются непосредственно в своих каютах из не видимой остальным людям пыли, как афродиты из пены морской. Весь срок своего существования старпомы проводят в ностальгических поисках исторической родины — залежей грязюки, успешно обнаруживая ее в самых дальних и недоступных углах жилой надстройки. Но вместо того, чтобы радоваться счастливой находке, старпомы тут же забывают об истинных целях своего диггерства и принимаются отлавливать дневальную или буфетчицу, чтобы натыкать их носом. В оставшееся время старпомы завтракают, обедают, ужинают, пьют чай и отстаивают свою вахту на мостике, полностью удовлетворенные расправой над обслуживающим персоналом. По другой — менее поэтичной — версии, старпомы являются результатом половых отношений между потомственными уборщицами и диспетчерами подвижного состава. Может быть. Во всяком случае, психика старпомов сохраняет более-менее устойчивое состояние только тогда, когда все люди вокруг двигаются и в руках у них находятся тряпки, щетки или, если дело происходит на внешней палубе, пневматические электротурбинки для обивки ржавчины. Говорят, КДП Бугаев — отличный мужик с превосходным чувством юмора и демократичным характером. Говорят, единственным недостатком капитана Бугаева является то, что он очень сильно сопит, когда ест: это все из-за травмы носовой пазухи, полученной капитаном в бытность его ледокольным старпомом. Говорят, что в ужасный шторм на ледоколе сорвало шлюпочную лебедку, ударило ею Бугаева по лицу и сместило нос вправо от центра, из-за чего Бугаев с тех пор способен дышать только левой ноздрей, да и то не полностью. Говорят, Бугаев лично не дал шлюпочной лебедке усвистеть за борт, поймав ее на лету и удерживая несмотря на то, что из носа его на палубу хлестала кровь, тут же смываемая огромными волнами, похожими на цунами. Лично я в эту историю не сильно верю: Бугаевской крови никто никогда не видел, что еще раз доказывает его сверхчеловеческое происхождение. Еще говорят, что КДП Бугаев обожает все проветривать. Где бы он ни находился: в кают-компании или на мостике — он первым делом открывает иллюминаторы, даже если дело происходит в Арктике и забортная температура колеблется между минус двадцатью и минус тридцатью с ветром. Это, конечно, удивительное совпадение: старпом Бугаев тоже отличался любовью к свежему воздуху, постоянно держа иллюминаторы в своей каюте открытыми, отчего на всей главной палубе стоял невыносимый заполярный зусман. Еще говорят, что КДП Бугаев никогда не повышает голоса и не употребляет сильных выражений. Может быть, это и так: Я же говорю — капитан заимствует от чифа только фамилию и легенду биографии. Откуда берутся в таком случае КДП, я не в курсе — в свое время мне хотелось поступить на биологию моря, но я передумала. Но точно помню: про старпома Бугаева никогда не говорили, что он отличный мужик, весельчак и демократ. Про него говорили так: «Обля, вылез, падла. Сейчас опять орать начнет». Или даже хуже. Не буду скромничать — это было именно мое рационализаторское изобретение: оставлять пылесос на перекрестке четырех дорог между столовой команды, кают-компанией, каютой чифа и трапом на мостик. Всем своим видом пылесос показывал, что я где-то рядом и вот-вот вернусь пылесосить свой объект на главной палубе, вымороженной стараниями Бугаева. На самом деле я действительно была рядом, отогреваясь кофе в каюте третьего помощника. Пылесос знал, что иногда я еще хожу к себе вниз немножечко поспать, но Бугаев раскусил наш с пылесосом заговор только спустя два месяца: однажды я не услышала будильника и пробыла «где-то рядом» часа три. Ну и? — заорал Бугаев, когда я с заспанной рожей вернулась за пылесосом и попала в засаду. Ой, пылесос забыла убрать, — сказала я. — Совсем бабы охуели, — орал Бугаев, — быстро строиться! Он построил нас в столовой команды. Вышли мы оттуда спустя час — оглохшие и полностью обалдевшие. Неделю после этого мы облизывали ледокол, как собаку перед выставкой. Никогда прежде я не думала, что медные комингсы трапах могут так сиять. Для образца старпом вручил нам золотые часы, сказав, что повыбрасывает нас «на хуй на лед», если мы их потеряем. Мы должны были передавать часы друг другу, смотреть на них и сравнивать с комингсами, которые в конце концов тоже оказались золотыми. Экипаж боялся ходить по трапам, чтобы не испоганить такую красоту, а мы боялись быть выкинутыми на хуй на лед, поэтому с переходящими часами обращались очень бережно. Бугаев их потом засеял где-то сам: поговаривали, что ему намоздыляли эгвекинотские, они же и отняли часы; мы тихо злобствовали по этому поводу, но алхимических навыков превращения меди в золото так и не утратили. Лично я, стоит лишь мне увидеть где-нибудь позеленевшую медь, будь это дверная ручка в историческом здании картинной галереи, тут же испытываю срочную потребность быстренько ее почистить, пока откуда-нибудь из-за угла не вышел Бугаев и не повел меня в столовую команды строиться. Машку он попросту затюкал. Подстаканники в кают-компании были изначально мельхиоровыми, но Машка превратила их в серебро, отчего они, кстати, проиграли в благородстве дизайна. Бугаев рассматривал пространство между зубьями вилок, стаканы на свет и помойные ведра на ощупь: они должны были скрипеть от невыносимой чистоты, и они скрипели. Еще Бугаеву хотелось, чтобы салфетки были свернуты трехмачтовыми корабликами, и Машка по ночам, в ущерб подстаканникам, овладевала техникой оригами. Ближе к концу рейса Бугаев окончательно помешался на чистоте и стал страшен в поисках ее отсутствия. Он находил грязь даже там, куда не мог пролезть в силу особенностей своего телосложения. Он и не пролезал, а просто говорил «совсем бабы охуели» и тыкал пальцем в труднодоступные места, задавая бабам, то есть нам, директорию искоренения гипотетических нечистот. Самое интересное, что он каким-то образом всегда знал, искоренили мы их или нет. Тогда мы и стали догадываться, что старпом обладает сверхчеловеческими способностями. Мы очень боялись старпома. Однажды он нашел грязь в собственном туалете: там, в полумраке и тесноте, на стыке палубы и переборки, где унитаз крепится к кафелю, Бугаев обнаружил ржавую полосу длиной в семь сантиметров. Каюта Бугаева являлась моим объектом. К окончанию строевой подготовки я очень явственно представляла как вижу тонущего в ледяной шуге чифа, показываю ему язык и никому не сообщаю о человеке за бортом. Особенным пунктом помешательства Бугаева являлась чистота иллюминаторов, определявшаяся единственным критерием: «чтоб я думал, что они открыты». Лично мне добиться идеала не удавалось никогда: я мыла иллюминаторы Бугаевской каюты через день, но все равно получалось, что бабы совсем охуели. И тут случилось страшное: на перестое по траверзу Эгвекинота матросам сказали покрасить надстройку. Покрасить надстройку ледокола — это значит задуть ее желто-оранжевой краской из пульверизаторов. Для того, чтобы не загадить при этом иллюминаторы, снаружи их покрывают толстым слоем тавота. Чиф стоял на палубе, одетый по-береговому и с папкой подмышкой. В таком виде он походил бы на безобидного бюрократа, кабы в это время молчал. Но когда я увидела, как матросы под личным и очень громким руководством чифа мажут его люмики жирной коричнево-черной дрянью, то поняла, что наступил мой персональный капец. Единственным спасением было срочно что-то предпринять. Помогала мне Машка. Я попросила матросов начать покраску надстройки с чифовской стороны, а Машку — помочь мне ликвидировать последствия, пока чиф не вернулся с берега. Матросы справились за 30 минут, а у нас с Машкой ушло по часу на каждый люмик. Для верности я помыла их еще и изнутри, но все равно было страшно, поэтому я выпросила у радистов немного спирту, и мы с Машкой напоследок стерилизовали иллюминаторы ватками, выпрошенными, в свою очередь, у дока. Мордой в закрытый иллюминатор Бугаев влепился со всего размаху, когда, вернувшись с берега, влетел в каюту и сходу решил высунуться на палубу, потому что увидел курившего там матроса Синицына без турбинки в руках. Удивленный Синицын стоял и смотрел, как по ту сторону стекла набирает скорость Бугаев, как он увеличивается, приближаясь, как уже раскрывает рот, чтобы начать орать, но вместо этого становится плоским и стекает с иллюминатора куда-то вниз. Синицын рассказывал, что удар напоминал хлопок мокрой тряпки о палубу. С внутренней стороны данное происшествие наблюдал электромеханик, который без стука заскочил в каюту к Бугаеву вслед за ним, потому что и так прождал половину дня, чтобы взять у старпома какие-то ведомости. Электромеханик и поднимал тяжелого чифа с палубы, и оттаскивал его на диван, и мочил полотенце холодной водой, чтобы приложить его к старпомовской физиономии, и вызванивал доктора, и старался не ржать, потому что ржать было бы в такой ситуации и невежливо, и негуманно. Электромеханик по секрету рассказал доктору, а тот, уже в самом конце рейса — мне, что первыми словами чифа после столкновения с иллюминатором была весьма странная для него сентенция: — Это меня Бог наказал, — сказал Бугаев сквозь полотенце на пострадавшей морде, — за баб. Но если вы думаете, что удар чистотой хотя бы немного изменил характер Бугаева, то сильно ошибаетесь. Единственное, чего он больше никогда не требовал, — это прозрачности иллюминаторов, полностью сосредоточившись на унитазах, комингсах и других предметах ледокольного интерьера, часть из которых находилась в таких труднодоступных местах, что о существовании на них грязи мог догадываться только настоящий сверхчеловек, которым, конечно, и являлся наш старпом Бугаев: кто другой попросту бы убился на месте, а у Бугаева даже кровь из носа не пошла, хотя перелом переносицы доктор лично у него констатировал и сказал, что дышать теперь Бугаев сможет только левой ноздрей, да и то — не полностью. Но раз уж КДП Бугаев хочет, чтобы это была лебедка, то пусть будет лебедка. В конце концов, старпома Бугаева уже не существует, а его однофамилец-капитан может и не знать, как там все было на самом деле. Пикус — крупный красивый кот серой масти, выросший из котенка, бичевавшего в торговом порту возле докерской столовой на втором участке. Его принесли на ледокол, вымыли от блох, протравили глистов и начали кормить исключительно деликатесами. Пикус возмужал и расцвел, но все еще оставался Бичом, хотя имя это явно не шло ему: как-то сразу стало ясно, что Бич — парень с высоким потенциалом кошачьей интеллигентности и нечеловеческого достоинства, граничащего со снобизмом и легким презрением к рядовому плавсоставу. Из всего экипажа Бич выделял только капитана, в каюту которого заходил, вежливо постояв на пороге, а затем растягивался в кресле возле журнального столика. Бич никогда не ходил на камбуз, не заглядывал в столовую команды, а в кают-компании бывал только тогда, когда там были наглухо закрыты двери: как он туда попадал, совершенно неясно. На имя «Бич» кот не откликался. — Это потому что в нем шипящих нету, — сказал боцман, — я читал: надо шипящие, в основном, «с». А еще — чтобы было «к». Псевдоним Бичу изобретали практически всем экипажем. . — Кусок не пойдет? — Сам кусок. Посмотри на него, какое у него лицо благородное! — Кактус? — Кактус колючий, а Бич-то мягкий. Бич, действительно, был мягкий. Но не пушистый, а гладкошерстный. И очень блестящий. — Крокус? — Киса? — Костя? — Кастет? — Костыль? Новое имя Бич себе выбрал сам. Он гордо, никого не замечая, шел мимо пяти углов, где в это время курили матросы. Разговор там протекал идеалистически-производственный: про то, как было бы хорошо попасть на Белый Пароход. Белыми пароходами всегда назывались сухогрузы, стоявшие на каких-нибудь южных линиях. Из-за того, что у них корпус из тонкой стали, их никогда не посылали в полярку. — Надо Пикусу взятку дать, — сказал матрос Синицын. — А как взятку дать Пикусу? — вздохнул матрос Горин, — о! чего это с ним?! Резко свернувший с траектории Бич подошел к Горину и тиранулся о его штаны, после чего так же резко, как будто устыдившись приступа плебейской сентиментальности, отпрыгнул назад и пошел было своей дорогой. — Пикус?! — сказали Горин и Синицын в один голос. Кот замер. — Пикус! Ититтвою мать! Ну конечно, блин, Пикус!! — Моээ, — сказал Пикус. Никто и никогда до этого не слышал его голоса. Оказалось, у него бас. Так Бич получил свое настоящее имя, случайно совпавшее с фамилией первого заместителя начальника пароходства, потомка тевтонских рыцарей или латышских стрелков, всемогущего, как сам Миськов, и так же не ведавшего о существовании ни Синицина, ни Горина, ни того даже, что на ледоколе «Владивосток» наконец решена проблема наименования кота, найденного возле столовки портовых грузчиков. А теперь мы временно оставим обоих Пикусов, латышского и портовского, и заглянем в каюту электрика Рудакова. В каюте Сани Рудакова жил хомяк, которого звали именно так, без фантазий и изысков: Хомяк. Хомяк никогда не покидал пределов рудаковской каюты. Как правило, он сидел на иллюминаторе и жевал занавеску. Он набирал полные щеки занавески, а потом не мог вытащить ее изо рта: упадет с иллюминатора и висит на щеках, качается, пока хозяин не придет и не освободит хомяков рот от гобеленовой ткани. Ел он все подряд, включая мясо и традесканцию. Рудаков Хомяка любил и готов был пойти ради него на многое. Например, отдать в обмен за его, Хомяково, личное счастье какой-то непростой индикатор. Так во время стоянки в Анадыре у Хомяка появилась жена по имени Света. Свету электрик привел на ледокол с сухогруза «Капитан Василевский», а оттуда ее списали в обмен на хитрый индикатор и за плохое поведение: у Светы была скверная привычка бегать по каютам и тырить у всех носки. На самом деле, конечно, Свету терпели бы на «Василевском» и дальше, если бы не Саня Рудаков: Сане приспичило непременно выдать чужую, склонную к бродяжничеству Свету за своего Хомяка. Хозяин Светы, тоже электрик, получил взамен Санин индикатор, а Хомяк зажил на ледоколе степенной семейной жизнью — как ни зайдешь в каюту к Рудакову, по обе стороны иллюминатора сидят два некрупных зверя, жующие занавеску. Они даже спали со шторой во рту. А потом вдруг исчезли. Рудаков был печален и растерян. Сперва, конечно, он не поднимал шум, надеясь, что хомяки решили поспать, но в привычном месте, в чемодане под кроватью, где любил, будучи холостым, дрыхнуть Хомяк, зверей не обнаружилось. Не было их ни в рундуке за сменной робой, куда тоже иной раз уваливался Санин любимец, ни, разумеется, в штатной спальне молодоженов — коробке из-под зимних сапог, купленных Саней в Магадане, ни в самих сапогах. Хомяки пропали бесследно, и лишь изжеванная гобеленовая штора напоминала о том, что они когда-то были. Хомяков искали еще недели две, но всем уже было ясно, что пропали они навсегда. Как-то сразу все припомнили, что примерно тогда, когда исчезли хомяки, Пикус три дня подряд отказывался от сметаны и куриной вырезки, и теперь два этих обстоятельства —пропажа хомяков и внезапная Пикусова диета — срослись в единую трагическую реальность. На ледоколе не было ни мышей, ни крыс, а Пикус, хоть и носил он имя потомка тевтонских рыцарей, все-таки являлся котом. Никому даже в голову не приходило поставить под сомнение факт съедения хомяков Пикусом, хотя Пикус никогда не заходил в каюту электрика, а хомяки никогда не переступали через ее комингс. — Сссволочь поганая, — говорил Рудаков при встрече с Пикусом, с ненавистью глядя в глаза коту. — Моээ, — то ли возражал, то ли соглашался Пикус. — Что, вкусные были хомяки? — спрашивал Пикуса капитан, когда кот приходил поспать в его каюту. — Моээ, — неопределенно отвечал Пикус и устраивался в кресле перед журнальным столиком. Буквально накануне всех этих событий по ледоколу прокатилась моровая волна. Сперва пришла радиограмма четвертому электромеханику, у которого умерла бабушка. Электромеха на похороны не отпустили, потому что он бы все равно туда не успел. Потом заболел отец у моториста Рашидова, и он, не дожидаясь замены, на перекладных добрался до Магадана и улетел куда-то на Урал. Потом свихнулась Ленка Худая. Потом поломала ногу мать третьего механика, и его отправили домой, потому что, во-первых, мать у третьего была совершенно одна, а во-вторых, третьему смогли быстро сорганизовать замену. Вообще же, как правило, радиограммы о болезнях и похоронах до моряков не доходили: по негласному, а скорей всего — вполне официальному — правилу все сообщения подобного рода сперва поступали к капитану, где и оседали до того момента, когда о них можно было сообщить адресату без лишнего риска травмировать его психику. Обычно — перед приходом в родной порт. Или — на усмотрение капитана — в любой другой, при условии, если моряк имел возможность добраться оттуда до дому. Но всегда о смерти или болезни близких моряки узнавали от капитана: такая вот практика. Ходить к капитану по его вызову, но без всяких видимых для вызова оснований, боялись, потому что означать это могло почти всегда только одно: капитану принесли радиограмму. «Пикус сожрал Хомяка и Свету=Саня» — эту радиограмму наш начальник рации не хотел отправлять на «Василевский», требуя заменить слово «Пикус» на просто «кот». Саня согласился и получил ответ от кореша: «Индикатор утонул=Вова». Начальник рации автоматически отнес эту радиограмму капитану и был послан с нею в такие далекие дали, куда ни одно пароходство не открывает визу. Тем временем жизнь продолжалась. По хомякам, конечно, погоревали, но жизнь есть жизнь, и деваться ей с ледокола все равно было некуда. И была бы похожа эта жизнь на сплошные выстроенные в затылок друг другу дни сурка, если бы не редкие, но такие значимые происшествия, как, например, ненавистная учебная тревога или, наоборот, праздник всего экипажа — пассажирка Наталья Степановна, случившаяся на ледоколе по прихоти какой-то фантастической московской конторы, занимавшейся экспортом пушнины. Буквально на второй день присутствия пассажирки весь экипаж уже был осведомлен, что ревизор пушнины, жительница Сокольников Наталья Степановна до истерики боится воды, потому что когда-то в детстве чуть не утонула в Патриаршем пруду, кормя лебедей. Во всяком случае, именно так она объясняла нам свой панический, совершенно неуправляемый страх, возникший в ее глазах и голосе сразу, как только ледокол начал слегка покачиваться на зыби. Позже она рассказывала, как пыталась отказаться от этой командировки или хотя бы полететь в нее самолетом (на мой взгляд, сомнительное предпочтение: вода — она все-таки низкая), но ее московская контора почему-то проложила другой курс. До Магадана ревизорша действительно летела по воздуху, а вот дальше, на самый северный север, где разводят песцов и добывают из них шкуры, она должна была добираться вплавь. В Магадане сухопутной женщине указали в качестве плавсредства наш ледокол, в очередной раз зашедший в этот прекрасный порт на бункеровку, а на ледоколе выделили пустовавшую каюту рядом с нами, то есть с обслуживающим персоналом. В каюту пассажирку проводил старпом, и он же показал ей рундук, где лежал спасательный жилет. — А это еще зачем?! — охрипшим враз голосом догадалась Наталья Степановна, и Бугаев ее догадку подтвердил. С этой минуты наша новая соседка принялась следить за остойчивостью судна. — Девки, а мы правда не утонем? — одинаково шутила она с интервалом в один час, и мы каждый раз одинаково ржали в ответ. Шутка все еще казалась нам удачной, потому что Наталья Степановна каждый раз шутила ее разными голосами: то деловитым, то трагическим, то почти равнодушным. Первой же ночью после выхода из Магадана Наталья Степановна пошутила, ворвавшись в Машкину каюту. Она растолкала Машку и остроумно заметила: — Маша, мы тонем. Машка сказала «да?!» и продолжила спать. Тогда Наталья Степановна покинула каюту буфетчицы и пошутила на весь наш курятник: — Девки! Мы же тонем, тонем же!!! В коридор выползли только я и пекариха Ленка из соседней каюты. — А че это у тебя пижама как у меня, — сказала Ленка. Я хотела сказать, что купила свою в Бангкоке, но в этот момент на меня напала Наталья Степановна. — Чувствуешь? — крикнула она мне прямо в глаз. Я очень близко увидела ее рот, сложенный в букву «ю» и даже заглянула в круглую дырочку. Там были зубы. — Чего? — спросила я, отодвинув глаз от страшного. Теперь мне стало видно Ленку, подобно кобыле уснувшую в дверях каюты. — КОРАБЛЬ ЖЕ КАЧАЕТ! — Наталья Степановна схватилась за мою дверь и потянула на себя, но я ее не отдала. Я даже не стала исправлять «корабль» на «судно» или там «ледокол». — Ну и пусть качает, — сказала я, начиная догадываться, что с момента выхода из Магадана Наталья Степановна ни разу не пошутила. — Идите спать, не утонем, — посоветовала я и поступила очень жестоко: закрыла дверь. Как на грех, льдов первое время пути из Магадана не было, и ледокол на следующий день действительно раскачало так, что всем стало плохо. Ледокол «Владивосток», в свое время обозванный Конецким «полупроводником», даже на относительно небольшой волне всегда мотыляло, как лохань с помоями. Ледокол — он вообще не приспособлен плавать: у него киля нету. Ледокол приспособлен заползать брюхом на льдину и давить ее своим весом. А когда льдин вокруг нет, ледокол ведет себя как пьяная бомжиха на площади: ухватиться ей не за что, земля то и дело норовит выскользнуть из-под ног, и приходится бедолаге крениться то влево, то вправо, то вперед, то назад. И смотришь на ее кренделя с восхищением невыразимым, природу человеческую безмерно уважая: вот, казалось бы, все силы окружающей среды против бедной женщины, а она — ничего, не падает. Так и ледокол: внутри всех тошнит, а сам никогда не утонет. И не потому что говно, а потому так отцентрован. Шторм все усиливался. Экипажу было сказано задраить заглушки иллюминаторов и запрещено выходить на внешнюю палубу. Машка в шторм попала впервые в жизни. Она лежала на полу в своей каюте и готовилась к смерти. Смерть в виде пепельницы ездила по столу, поочередно стукаясь то о переборку, то о бортик стола. Вжжжик! Бац. Вжжжик! Бум. Вжжжик! Бац... Ну, и так далее. Машка перелезла на пол, потому что оттуда не было видно, как качаются прикроватные шторки. Смотреть в шторм на качающиеся шторки способен только очень мужественный человек. Вдобавок на полу было низко. А чем ниже находится объект, тем его меньше укачивает. Наименее всего подвержена качке центральная точка в днище парохода: всегда инстинктивно хочется с нею сродниться, особенно когда прикроватные шторки то и дело трогают вас за лицо. Поэтому Машка максимально приблизилась к дну ледокола, слушая, как на столе над ее головой вжикает набитая бычками пепельница. Машка понимала, что рано или поздно пепельница упадет, но встать и убрать ее в стол не могла. Да чего там встать — передвинуться подальше от стола она и то не могла. Пепельница упала ей на глаз. — Сейчас опять скажут, что я в иллюминатор высовывалась, — жаловалась Машка утром. Фингал вокруг ее глаза был приятного лилового цвета и прекрасно гармонировал с Машкиной же фиолетовой футболкой. Сама Машка была зеленая, как надпись «Hong Kong» на той же футболке, тар; что большого цветового разброса в композиции не было. Машка придирчиво оглядела себя в зеркало и, не найдя в портрете колористических изъянов, пошла в кают-компанию накрывать завтрак. — Не скажут, что высовывалась, — успокоили мы с Ленкой Машку, — там же еще лед маленький. Машка подумала и согласилась. Замазать синяк тональным кремом она не догадалась, а ей никто не посоветовал, так как посчитали это само собой разумеющимся. — Марья, — сказал капитан, — это уже даже не смешно. — На меня пепельница ночью упала, — оправдалась Машка. — О Боже, — сказал капитан, — хорошо, что не вертолет. На завтраке не было ревизора пушнины. — Укачалась, наверное, — предположил капитан, — Марья, сходите к пассажирке, пригласите ее на завтрак. Уже все прошло. И синяк закрасьте там чем-нибудь, смотреть же на вас невозможно. Ледокол действительно уже не качало: к утру он дошел до кромки ледовых полей, и льдины привычно и успокоительно скрежетали по корпусу, хотя в этих водах были еще слишком слабыми, чтобы дубасить судно по скулам или разворачивать его поперек прокладываемой трассы. Машка постучалась в каюту к ревизорше. Ответа не было. Тогда она нажала на дверную ручку и вошла, вежливо позвав пассажирку по имени. Наталья Степановна в надетом задом наперед спасательном жилете сидела прямо с ногами на столе и спала, приклонив голову на боковую стенку рундука. — Наталья Степановна! — еще раз позвала Машка. — А?! — вскинулась ревизорша и непонимающими глазами уставилась на Машку. «Еще одна поехала», — поняла Машка и приготовилась отступать. — Чего это вы на стол залезли? — спросила она, держась за ручку двери. — А как ты вошла? — громким шепотом спросила ревизорша. — Как-как, обычно, — сказала Машка. — А я выйти не смогла ночью, — сообщила Наталья Степановна. «Слава Богу», — подумала Машка. Сползая со стола и потягиваясь, ревизорша попросила: — Помоги эту штуку расстегнуть, пожалуйста. — Вы ручку не в ту сторону давили, наверное. Надо было вверх ее поднять, а вы, наверное, вниз нажимали, — догадалась Машка, понемногу расслабляясь: пассажирка, хоть и выглядела идиоткой в оранжевом спасательном жилете, надетом задом наперед, разговаривала тем не менее вполне нормально. — Тьфу ты, черт, — сказала Наталья Степановна и повернулась к Машке спиной. — Помоги же мне наконец эту мерзость снять, я в ней вспотела вся. Машка расстегнула жилет на спине ревизорши и поинтересовалась: — А как же вы его надели-то? — Через голову, — ответила пассажирка. «Нормально», — подумала Машка. — Страшно было? — посочувствовала она. Наталья Степановна, сворачивая жилет, обернулась на Машку: — Синяк у тебя какой. Бодягой хорошо помогает. — Это пепельница на меня упала, — сказала Машка и спросила во второй раз: — Страшно было? Ревизорша взяла расческу и подошла к зеркалу. — Вначале да, — сказала она, вытаскивая из головы шпильки и складывая их в рот, — а потом, когда крысы никуда убегать не стали, то уже нет. — Какие крысы? — обалдела Машка. — Ну, крысы же должны убегать, когда корабль тонет? Так вот, они не убегали. Пришлось на столе спать. Боюсь я их, — поведала ревизорша сквозь зажатые в зубах шпильки. — Нету крыс на ледоколе, — сказала Машка, — нету. Ей стало все ясно. В том числе и то, что Наталья Степановна этой ночью, устав бояться утопления корабля, все-таки лишилась разума. И Машка уже собралась незаметно покинуть каюту сумасшедшей женщины, чтобы рвануть быстрей в кают-компанию и обрадовать капитана свежей новостью, как Наталья Степановна, не поворачиваясь к Машке, спокойно возразила: — Как это «нету», когда есть. Только в моей каюте штук восемь живут. Или десять. — Гдеее? — Да вон, в шкафу, в самом низу, — и кивнула на рундук. Смутная догадка заскреблась в Машкином мозгу, но раньше, чем она оформилась в полноценную гипотезу, Машка кинулась к рундуку, распахнула дверь и сложилась пополам, заглядывая в самый нижний отсек. — АААА!!! Закрой!! Закрой!! — ревизорша орала, стоя на столе, мгновенно вознесенная туда какой-то загадочной, вероятно, нечистой, силой: — ОНИ СЕЙЧАС ВЫЛЕЗУТ!!! И они действительно вылезли. Хомяк, жена его Света и семеро почти уже взрослых их детей вышли из рундука, а потом, убедившись, что ничего вкусного и интересного им не предложат, зашли обратно и растворились в темных недрах. — Как же вы с пушниной работаете, если хомяка от крысы отличить не можете! — бестактно и радостно заржала Машка. Она нисколько не огорчилась тому, что ревизорша, оказавшись не спятившей, лишила ее возможности сообщить капитану такую вкусную весть. Нашедшиеся и приумножившиеся хомяки заслонили собой предыдущую сенсацию, которая самоуничтожилась, не успев стать достоянием общественности. — Я по песцам специализируюсь, — с достоинством ответила Наталья Степановна, сползая со стола, — это точно хомяки? — Буфетчице срочно подняться в кают-компанию, — строго сказал проснувшийся вдруг матюгальник голосом вахтенного штурмана. — Ой, блин, там же завтрак еще не кончился, — вспомнила Машка, — вы придете? — Умоюсь только, — сказала пассажирка. Машка ворвалась в кают-компанию и, празднично сияя фингалом, сообщила радость: — Ревизорша хомяков нашла! Целых девять штук! — Хорошо, что ты у нас всего одна такая, — сказал капитан и неопределенно добавил: — слава те, Господи. — А где нашла? — поинтересовался главный механик, пытаясь выжать из пустого чайника хоть немного заварки. — У себя в рундуке. Когда спасательный жилет доставала. — А на черта она его доставала-то? — удивился капитан. Машке стало вдруг неловко выдавать ревизоршу со всеми ее сухопутными страхами: — Доставала, чтоб хомяков найти, — сказала она. После завтрака дублер капитана тренировал пассажирку залезать в спасательную шлюпку. Половина экипажа собралась на навигационной палубе и с любопытством глядела вниз, где корячилась ревизорша: день сурка временно окрасился в свежие цвета. И это была уже чистой воды случайность, что в тот же день на ледоколе сыграли учебную пожарную тревогу, и Наталья Степановна, наряженная в спасательный жилет теперь уже не задом наперед, а просто на левую сторону, бросалась то к одному, то к другому бегущему члену экипажа и с надеждой в голосе вопрошала: — Мы тонем, да? Мы тонем? — Нет, мы горим, — ответил ей кто-то из матросов, на бегу надевая противогаз, — черт бы побрал старпома. Наталья Степановна сползла на корточки, прислонилась спиной к железной переборке и увидела большого серого кота, который лежал на ящике с пожарным шлангом, лениво наблюдая человеческую суету. — Лучше б тонули, — сказала она. — Моээ, — то ли согласился, то ли возразил однофамилец потомка тевтонских рыцарей, окончательно реабилитированный в связи с обнаружением хомяков, насквозь прожравших переборки семи кают. Впрочем, на хомяков Пикусу было наплевать точно так же, как и на все остальное. |
||
|