"Лев Гумилевский. Судьба и жизнь. Воспоминания" - читать интересную книгу автора

и поражений, падений и возвышений, удач и неудач, находок и ошибок. При всем
этом, как и до революции, я оставался лицом "свободной" профессии, не
связанным ни государственной службой, ни партийностью, ни даже простой
благодарностью, так как не получал ни орденов, ни квартир, ни даже путевок в
дома отдыха или санатории.
Для революционной действительности и советского образа жизни мой случай
совсем не характерен, скорее он исключение. Объяснить его трудно. В
отдельные моменты я пытался и служить, и входить в интересы коллектива,
работать на началах общественности, словом, пытался жить и делать все так,
как делали другие.
Но жизнь выталкивала меня отовсюду, и я оставался все тем же
единоличником, каким был и до революции. Почему это так происходило? В одной
рецензии на мою книгу я прочитал вот что: "Гумилевский принял революцию, но
не сроднился с ней".
В другой рецензии, относящейся к тем же моим рассказам, наоборот,
говорилось так: "Гумилевский, несомненно, идеологически - наш писатель,
который не только черпает из революции материал для своих произведений, но и
мыслит и чувствует вместе с революцией"...
В 1917 году мне было 27 лет. Это значит, что я был уже человеком со
строгим мировоззрением, твердыми намерениями, ясным путем жизни и
деятельности. Со школьного обучения по толстовским "Книгам для чтения" (и
вплоть до "Отца Сергия", "Дьявола" и "Фальшивого купона") я жил и мыслил под
влиянием великого писателя, влиянием, о котором теперь человечество уже не
имеет представления...
Только дураки не признают фактов. Но как же бы я мог сродниться с самой
формулой, непостижимой для моего семинарского мышления, формулой диктатуры
пролетариата, излагавшейся в "Вопросах ленинизма" так: "Диктатура
пролетариата есть никем и ничем неограниченная власть рабочего класса..."
Октябрьская революция начиналась бескровно и такою она вошла в историю
человечества, но такой не осталась: тысячелетний гнев, тайный и страстный,
искал выхода, и вряд ли мог кто-нибудь предотвратить нашествие четверки
матросов в Мариинскую больницу, где лежали члены Временного правительства А.
И. Шингарев и Ф. Ф. Кокошкин. Они были застрелены в своих постелях, на
глазах беспомощных сестер и нянек. Матросы ие были разысканы, да никто их и
не искал - стихия была неотвратима, и она шла по всей Русской земле. Если
этот гнев мог обрушиться на голову двенадцатилетнего гимназиста, то как бы
он мог не пасть на голову царя и всяческих министров!
Все это можно принимать, но как мог бы я сродниться с формулой
диктатуры, с разгоном Учредительного собрания, с расстрелами заложников,
бессудными казнями, с политическим безумием Сталина, теперь, в дни 50-летия
революции, отражаемым, как в зеркале, таким же безумием Председателя Мао в
Китае?!
Чтобы сродниться с Октябрьской революцией, надо было стать с детских
лет профессиональным революционером, а я стал профессиональным литератором.
И как я не мог сродниться с революцией, так профессиональные революционеры
не могли и не могут по сей день сродниться с литературой. Они принимают ее
как факт, как необходимость, всячески помогают ей, как я революции, но
профессиональными писателями не становятся, как я не мог стать
профессиональным революционером, будучи в 1917 году уже литератором.
Больше того. Я не мог сродниться, свыкнуться с революционным языком, с