"Остров и окрестные рассказы" - читать интересную книгу автора (Петрович Горан)ВСЕ, ЧТО Я ЗНАЮ О ВРЕМЕНИЯ отказался от ручных часов однажды после полудня в 1988 году. Точнее, однажды после полудня в апрельский облачный день, сразу, как только дочитал взятую у кого-то книгу Кортасара о хронопах, паразитических существах, питающихся человеческим временем. Сейчас все это кажется мне выдумкой, небылицей, но тогда я долго и тщательно изучал, нет ли у меня на левом запястье, под ремешком, мелких следов от укусов. И хотя я вздохнул с облегчением, когда выяснил, что ничего подобного не обнаружилось, часы я на руку не надевал в течение следующих двенадцати лет. — Мы называем часы ручными именно потому, что их носят не в кармане, — отец поучал меня, словно ребенка, хотя я тогда уже приближался к тридцатилетию. — Ты не читал Кортасара, — заявлял я в свое оправдание. — Там, в его рассказах, говорится о том, как нас высасывают хронопы, люди лишь изредка замечают на коже следы их укусов, похожие на змеиные, а потом, рано или поздно, остаются без времени. — Не читал... — признался отец, но все равно не перестал призывать меня к порядку, когда видел, что я кладу часы в карман, в ранец или, того хуже, вообще не беру их с собой. Тем не менее однажды он взял меня под защиту. Это произошло в том же 1988 году, после того как выяснилось, что мать вместе с джинсами выстирала и мои тогдашние, забытые в кармане, ручные часы. — Не только часы пропали, ты мог погубить и стиральную машину! — она сильно рассердилась. К моему изумлению, отец сказал примирительно: — Боже мой, да оставь ты это, он же читал Кортасара! Мать смутилась. Вскоре после этого, пересмотрев корешки книг в домашней библиотеке в поисках Кортасара, она взяла «Классики». Книга ей настолько понравилась, что сразу после нее она добросовестно проштудировала и обе известные серии латиноамериканского романа, изданные в «Просвете». Мои поперхнувшиеся ручные часы отец долго держал на террасе, должно быть, чтобы они высохли, время от времени он вскрывал их и дул в механизм — так утопленнику делают искусственное дыхание. Но после того как по истечении полных двух недель перламутровая раковина не подала ни единого признака жизни, он примирился с утратой и отправил часы в выдвижной ящик стола, в коробку, к другим, еще раньше непоправимо испорченным часам. Он верил, что придет день, когда из всех них он соберет хотя бы одни такие, которые будут ходить. В следующем, 1989 году я поехал в СССР. Собственно, так же как и в предыдущие годы, я решил вместо летней поездки на море поближе познакомиться с каким-нибудь городом или даже страной — десятидневное пребывание в Ленинграде, Москве и Киеве показалось мне многообещающим. Почти сразу после границы, когда с помощью специального подъемника состав Будапешт — Львов переместили на колеса с более широкой осью (советская ширина между рельсами отличается от европейской), я сделал ту же ошибку, что и многие мои соотечественники, а именно обменял на рубли слишком много западногерманских марок; прилизанный валютчик с трудом удерживал в руке купюры, которые отсчитал мне всего лишь за две банкноты. В сущности, сумма вовсе не была баснословной, однако едва выйдя из спального вагона, я убедился, что потратить такое количество советских денег просто невозможно. Скорее всего, именно поэтому некоторые из моих спутников часто отделялись от нашей группы и принимались панически искать магазин, любой магазин, который не был бы пустым, чтобы купить хоть что-нибудь, как правило, совершенно бесполезное. В Москве, после имперского Ленинграда, наш гид сник, ему приходилось постоянно оправдываться, что эта галерея закрыта, тот музей не работает, а в бывшем Новодевичьем монастыре именно сейчас началась реставрация, и, вздохнув с облегчением, большинство туристов расползлось по огромным, полупустым универсальным магазинам, скупая в неимоверных количествах все, что лежало на прилавках. Исключение составляли две супружеские пары и старушка, которая предприняла все это путешествие с одной-единственной целью — раздобыть внучке виолончель, так как у нас считалось, что сделанные в России музыкальные инструменты отличаются благородством звучания и, разумеется, приемлемой для нашего кармана ценой. Так что в течение трех дней я осматривал стольную Москву практически в одиночестве. Руководствуясь планом города, я старался увидеть как можно больше, с сожалением сокращая на одно-два мгновения созерцание какой-нибудь картины в Третьяковке ради того, чтобы на одно-два мгновения больше провести среди окруженных стенами Кремля знаменитых церквей; перебегая бульвары, чтобы заглянуть в какой-нибудь подъезд, где еще со времен революции мог сохраниться старинный запах или надпись на стене; заходя в тени домов, потому что они иногда могут сказать больше, чем сами здания. Господи, все здесь было просто огромным, а времени было так мало! Неужели, думал я, этот город воздвигнут, и широкие улицы проложены, и роскошные фасады выстроены только для того, чтобы каждый человек, каждый индивидуум почувствовал себя маленьким? Таким, которым можно пренебречь. Ничтожным. Тем не менее перед отъездом из Москвы и я столкнулся с необходимостью решать, каким образом потратить лежавшую в моих карманах немыслимую сумму рублей — пластинки Мусоргского и Римского-Корсакова, репродукции старых гравюр, путеводители, каталоги и прочее почти ничего не стоили. Из универмага на Красной площади я вышел с четырьмя лыжными шапочками, это был единственный товар на всем втором этаже. Никогда не забуду легкого презрения кассирши, у которой, судя по всему, был опыт общения с моими согражданами, и она знала их умение сорить деньгами и быть надменными. В каком-то другом магазине, предназначенном для туристов, среди рядов печальных матрешек я нашел два деревянных, раскрашенных вручную пасхальных яйца с ликом святого царя Соломона. В антикварном магазине на Арбате купил фарфоровую чашку с трещиной, неполный комплект серебряных ложечек и рамку для фотографии из похожего на серебро светлого сплава А в подземелье метро, на серо-мраморной станции «Проспект Маркса», втрое переплатил за экземпляр самиздата, купленный у какого-то поэта, пьяного от водки и громкой декламации собственных стихов. Но денег по-прежнему оставалось слишком много. Рабочее время подходило к концу, в Киеве мы останавливались всего на два дня, и я уже думал, что рубли существенно пополнят мою детскую нумизматическую коллекцию, как вдруг наткнулся на магазин часов. Сначала я решил, что вряд ли успею что-нибудь купить, потому что в тесном помещении толклось очень много местного народа. Потом я увидел, что на самом деле все они терпеливо стоят в одной очереди, к одному из прилавков, где были выставлены одноликие хромированные электронные часы, импортные, на западе они уже давно были совершенно доступны, а здесь, как и любой товар «с той стороны», очень дороги. На часы русского производства никто не обращал внимания, поэтому я спокойно выбрал трое ручных и одни карманные, потратив все оставшиеся деньги. Помню, что у всех часов оказался неожиданно интересный дизайн: «Зенит», предназначенный сестре, имел необычно большой циферблат с двадцатью четырьмя римскими цифрами; вторые были марки «Слава»; третьи, спортивные, походили на современный «Свотч»; а те, которые я хотел подарить отцу, — прямоугольный, элегантный «Полет» в позолоченном корпусе. Помню и то, что я, очень довольный, вышел из магазина вместе с одним москвичом, который то и дело останавливался и, как дитя, жал на кнопки своих новых электронных часов, дивясь квадратику мерцающего света на запястье. Мои подарки обрадовали родных и друзей, отец трогательно гордился своим «Полетом». Он носил его в особо торжественных случаях, давая иногда отдохнуть своим классическим, механическим, круглым «Технос» с семнадцатью рубинами, которые он получил в шестидесятые годы в подарок на десятилетний юбилей службы. — Работают великолепно... — говорил он время от времени, поцокав языком и сверив секундную стрелку «Полета» с началом второго выпуска телевизионных новостей. Моих «литературных» обоснований того, почему свои часы я никогда не ношу на руке, он по-прежнему не принимал. Примерно год спустя мой друг, с которым я путешествовал по Греции, потерял на пляже ручные часы марки «Омега». Мы сидели за столиком перед маленьким семейным рестораном у подножья предвечерних Дельф, попивали охлажденную рецину, закусывая ее ломтиками выдержанного козьего сыра и зелеными оливками с крупными косточками, и разговаривали о том, что уже успели увидеть, о Салониках, Метеорах, Олимпии, Спарте, Эпидаурусе, как вдруг он вспомнил, что днем, перед тем как прыгнуть в воду, внизу, на берегу, снял часы и положил их рядом с полотенцем. Возвращаться к морю было бессмысленно не только из-за неблизкого расстояния, но и из-за того, что мы, скорее всего, вообще не смогли бы узнать то место среди бесконечного песка, тем более что приближался прилив. Кроме того, уже начало смеркаться, от солнца остался лишь далекий румяный след и излучаемое фронтонами храмов тепло, кипарисы превратились в темно-зеленые силуэты, день сводился к стрекотанию цикад, хозяин ресторана послал внука поставить на каждый стол зажженную копию античной лампы. Замерцали пропитанные маслом пеньковые фитили. А ведь еще существовала статистика... — Бывает... Швейцарская часовая палата и Швейцарская федерация производителей часов заказали исследование, из результатов которого следует, что ежегодно каждый пятидесятый человек теряет часы... — сказал мой товарищ, видимо, чтобы утешиться. — Да, бывает... Но тогда и не меньше чем каждый сотый должен был бы раз в год находить потерянные кем-то часы... А этого, как мне кажется, не происходит... — Я смотрел на сустав собеседника, на то место, где еще недавно были часы, — оно выглядело каким-то отекшим, словно ткань здесь разрослась и поглотила механизм. — Да, этого не происходит... — повторил он и, как мне показалось, умышленно убрал под стол левую руку. — Что же происходит с разницей между потерянным и найденным? — спросил я, рассматривая теперь виноградную лозу на террасе ресторана. Дело в том, что, как и обычно в приморских местах, хозяин, желая получить тень, заковал кусты винограда в высокие решетчатые металлические клетки, напоминавшие колонны. Растущий ствол кое-где выступал из отверстий, металл, переплетаясь с узловатыми ветвями, наростами и утолщениями, во многих местах врос в них, так что его было не видно. — Статистика об этом ничего не говорит... — пожал плечами мой товарищ и резко сменил тему, пустившись в рассуждения о мистических временах, когда в Дельфы приходили за пророчествами. — Здесь, под Парнасом, был пуп земли... Он говорил и говорил, а я думал о том, что, наверное, он теперь носит в себе чужеродное тело, что тот самый, описанный Кортасаром, хроноп находится где-то внутри него, что он тикает, управляет ритмами его пульсов, точно так же как и решетки внутри виноградной лозы заставляют побеги не искривляться, а расти прямо, в соответствии с чужим замыслом. Хотя с отцом я разговаривал редко и всегда неохотно, этот эпизод нашей поездки я пересказал ему детально. Он на мгновение задумался над этой нехваткой, этой разницей, потом решительно тряхнул головой, словно желая отогнать неприятные мысли. — Что за ерунда у тебя в голове... Ведь общая сумма не меняется... Математика — это математика, тут нет ничего произвольного, — сказал он громче, чем обычно, как человек, который в первую очередь хочет в чем-то убедить, или обмануть, самого себя. Маленький дорожный будильник «Браун» — его циферблат закрывался специальной крышечкой — я привез из Германии в мае 1991 года. Я считал, что он пригодится мне в моих скромных путешествиях, и, разумеется, никак не мог предположить, что в ближайшие лет десять ездить мне никуда не придется, что я не смогу выезжать за пределы своей страны и ни одно государство не захочет принимать моих сограждан. Отец молча внимательно рассматривал автобусный билет Белград — Франкфурт-на-Майне — Белград, багажные наклейки, билеты в художественные галереи, каталог Естественно-исторического музея Зенкенберга, десяток открыток с репродукциями Рубенса, Дюрера, Босха, Шагала и большой постер «Богоматери Франкфуртской» Яна ван Эйка, карманный сербско-немецкий словарь, длинную закладку для книги из дома, где жил Гёте, другую закладку с вытисненным автографом великого писателя, каталог коллекции старинного искусства Музея мелкой скульптуры, счет из магазина, торгующего чаем, и счет из китайского ресторана, бесплатный буклет из зала Холокоста с данными о том, какие жертвы понесли во время войны тамошние евреи, брошюры из Музея Дальнего Востока и Музея икон, иллюстрированный путеводитель по тропическому павильону Ботанического сада, программу концерта из произведений Баха для органа, токатты и фуги ре-минор, исполнявшиеся в кафедральном соборе Святого Варфоломея, объемную монографию о Хайдельберге, оригинальный рецепт торта с швабским сыром из кондитерской «Риттер», мои фотографии возле памятника Гутенбергу и на фоне живописных домов Замстагсберга, домов с романтическими именами «Черная звезда», «Маленький и большой ангелы», «Золотая ручка», плакат выставки избранных экспонатов флорентийской галереи Уффици, плакат с фрагментом «Благовещения» Леонардо да Винчи, несколько этикеток с винных бутылок, картонные кружки из-под пивных кружек и другие напечатанные типографским способом доказательства моего путешествия. Я собирал все это, думая о том, что рано или поздно многое может пригодиться мне в работе над рассказами. Итак, отец рассматривал мое собрание довольно долго, но дольше всего его внимание задержалось на тех самых дорожных часах, к которым прилагалась напечатанная мельчайшим шрифтом гарантия. — Хорошее приобретение... Очень хорошее приобретение... — повторил он несколько раз. — Солидная вещь... «Браун» — отличная фирма... Надежный производитель... У нас был фен для волос «Браун», прослужил восемнадцать лет... — добавил он, проверив, какая внутри батарейка. — Алкалиновая, это хорошо, и ты всегда ставь алкалиновую, другие могут протечь... Немцы чрезвычайно аккуратный народ... Во всем любят точность... Теперь больше не будешь опаздывать на работу, — закончил он, довольный, что я наконец-то, пусть хоть и в тридцать лет, перестал покупать ерунду и начал обзаводиться хозяйством. А потом попросил, чтобы я хоть как-то перевел ему руководство к электронному аппарату для измерения давления, единственной вещи, которую он за всю жизнь попросил меня привезти из моих путешествий. В конце концов, три раза подряд опробовав это устройство, он заявил, что сомневается в точности мерцающих на маленьком экране цифр: — Что-то он слишком много показывает, я отлично себя чувствую. В январе 1992 года я получил повестку о мобилизации. Принесли ее ночью, около трех часов, как будто война только что началась, хотя, возможно, она никогда и не прекращалась. Моя жена без труда собрала все необходимое, мы только недавно начали с ней жить вместе, и в крошечной мансарде, которую мы снимали, для вещей просто не было места... Однако когда около пяти часов утра я прибыл на сборный пункт, который находился за городом, оказалось, что никакой срочности нет. В полдень неожиданно появился отец. Он вышел из такси и сразу, пренебрегая петлявшей дорожкой, зашагал напрямик, словно боясь, что приготовленная для меня улыбка долго на его лице не продержится, в руке он нес сверток, который послала мне мама, и мои ручные часы. — Я нашел их на комоде, — начал он как бы укоризненно, хотя было ясно видно, что на самом деле ему хотелось сказать мне что-то совсем другое. — Спасибо большое, — ответил я и сунул часы в карман рубашки. Какое-то мгновение казалось, что отец вот-вот выговорит это что-то совсем другое, но он передумал. Не важно. В сухом морозном воздухе каждое слово становилось паром, теплым облачком: — Все передают тебе привет. Вскоре после этого мы получили приказ выступить. И уже на автомагистрали, благодаря смекалистости нашего сверхбдительного капитана-резервиста, сбились с пути. Позже выяснилось, что все наше подразделение было задействовано по ошибке, так что повоевали мы всего дней двадцать, сначала патрулировали улицы в одном спокойном селе, а потом с таким же заданием нас послали в другое, которое время от времени обстреливалось из минометов. От свиста до взрыва проходило несколько мгновений. Перед самым возвращением, во время моего последнего ночного дежурства, снайперская пуля, откуда-то из-за спины, впилась в ствол березы рядом с моей головой. Я навзничь бросился в грязь. Пахло прелой листвой. Через полчаса, когда я набрался храбрости встать и указательным пальцем ощупал влажную, вспоротую кору, торчащие щепки, слизистый березовый сок, размозженные древесные волокна и в глубине, на самом дне, холодную пулю, мне показалось, что я прикоснулся к отверстию в собственном затылке. Самая большая стрельба началась уже после нашего возвращения. Отца я застал с сигаретой в руке. За это время он опять начал курить. Не помню всего, что он мне тогда говорил, но то выражение лица, словно он хочет и не решается что-то сказать, осталось у него навсегда. «Лонжин» моя жена получила в подарок от своего отца еще студенткой, вскоре после объявления ирано-иракской войны. Будущий тесть провел тогда несколько очень жарких месяцев, предшествовавших началу конфликта, в окрестностях Мосула, где он работал на подземном военном объекте; когда все началось, стройка была заморожена. Всю югославскую группу по железной дороге перебросили в столицу, тесть же провел свой последний день в Ираке довольно необычно, совсем не так, как другие. Его дочь училась на отделении археологии, и перед отъездом ему захотелось своими глазами увидеть останки Древнего Вавилона, чтобы по горячим следам уже на следующий день описать их ей. Рискуя опоздать на самолет, он нанял такси, которое, ввиду военного положения, ползло до места пять часов, там он смог остаться всего на один час, а на возвращение потратил еще почти семь, по второму разу преодолев девятнадцать контрольно-пропускных пунктов, где ему иногда удавалось объяснить причины своей поездки, а иногда не удавалось, и тогда приходилось подкупать военную полицию. Дамские часы изумительной красоты он приобрел уже в багдадском аэропорту, за десять минут до вылета последнего гражданского авиарейса, отсчитав за них в магазине для состоятельных клиентов весьма солидную сумму. Это были тоненькие изящные часики из числа тех, чья весьма и весьма высокая цена оправдывается и почти плоским корпусом, и «вечным» дизайном, и тем многое извиняющим фактом, что производятся они небольшими партиями. К тому же оказалось, что на нежном запястье моей жены этот «Лонжин» выглядит просто великолепно. Часы безукоризненно работали лет десять. А потом, видимо из-за того, что моя жена не расставалась с ними и «в поле», то есть во время раскопок, и археологическая пыль все-таки сумела проникнуть в их утонченную утробу, стрелки встали. Не помню уж точно, почему мы решили отдать их в ремонт в 1993 году, той весной, когда воцарилось всеобщее безденежье. Может быть, потому, что все остальное исправить было невозможно. Короче говоря, и тесть, и отец единодушно поддержали наше намерение, правда, как люди близкие к миру техники, они настаивали на том, что «Лонжин» нельзя отдавать в руки «обычного» часовщика, а следует разыскать уполномоченного представителя фирмы. Такой, как я выяснил, был только один, по фамилии, кажется, Аврамович, или что-то вроде этого, и искать его следовало в конце улицы Князя Михаила. Итак, я отнес часы в ремонт в апреле или в мае. Не вызывало ни малейшего сомнения, что хозяин мастерской, пожилой господин с ухоженной бородкой, буквально наслаждается тем, что ему доверен такой экземпляр. Он с торжественным видом сдвинул на глаз лупу, склонился над столом, затем долго перебирал свои хромированные железки, ища инструмент, чтобы открыть заднюю крышку, а потом в общей тишине минут десять рассматривал нежный механизм. — У вашей супруги, вы сказали, часы принадлежат ей, на редкость прекрасные, исключительные... — начал он целую череду комплиментов, тщательно подбирая выражения и делая эффектные паузы, словно декламировал какую-то поэму, в то время как я размышлял, чем вызвано столь театральное поведение — тем ли, что «Лонжин» действительно произвел на него такое впечатление, или желанием подготовить меня к необходимости расстаться с внушительной суммой. В результате о деньгах он даже не упомянул, и я решил, что спрашивать о цене ремонта, видимо, неприлично. Просто-напросто подразумевалось, что в таких случаях не мелочатся, и это предположение подтвердилось, когда жена пришла за часами. Единственный в стране представитель «Лонжина» любезно сообщил ей головокружительную цифру, разумеется, в валюте, на которую в то время можно было прожить три месяца. К тому же он убедил ее заменить потертый ремешок. — Ведь такие часы требуют... — он достал и раскрыл перед ней коробочку, обитую внутри бордовым бархатом, — чего-то необычного, я бы сказал экзотического, возможно, такого, как этот, из кожи полинезийской ящерицы-варана... Мою жену очень расстроила эта, в общем-то, не столь уж необходимая трата. Что касается меня, то мне, правда, ничуть не было жалко. Раз уж мы не могли сделать ничего другого, то хотя бы отремонтировали эти драгоценные часы. Единственное, чего я продолжал опасаться, были хронопы, и я обратил внимание жены на то, что нужно немедленно снять часы, если она почувствует на запястье хотя бы незначительный зуд или жжение. В тот год ремонт «Лонжина» долго оставался чуть ли не единственной приятной темой разговоров в нашем доме. Тесть, правда, никак его не комментировал, но и не скрывал своего удовольствия от того, что мы вернули к жизни его подарок, к тому же он воспользовался случаем, чтобы снова рассказать нам о своей поездке до Вавилона и обратно в боевых условиях, не забыв ни одного из девятнадцати контрольно-пропускных пунктов как по дороге туда, так и по дороге обратно. Мой отец время от времени интересовался, хорошо ли работают часы, и добавлял: — Правильно сделал. Несомненно. Они ей идут... Восемь лет спустя, а это такой долгий срок, что все произошедшее за то время можно было бы превратить в целый сборник рассказов, «Лонжин» снова остановился. На этот раз в ремонт мы его не понесли. Моя жена предложила сделать это к тому дню, когда наша дочь станет совершеннолетней, она решила по этому случаю подарить часы ей. Я согласился, тем более что все равно так бы оно и вышло, даже если бы я имел что-нибудь против. Как-то во второй половине дня мы пошли в магазин «Савич», где моя жена подобрала себе не такие дорогие прямоугольные «Ситизен». Они очень хорошо смотрелись на ее руке. Наша дочка за 1994 год сломала четыре будильника. Первым пострадал тот самый, дорожный «Браун», который распался на несколько десятков деталей и который, не исключено, можно было бы снова собрать, руководствуясь приложенной к нему точнейшей схемой, если бы не безвозвратная утрата все трех стрелок, не обнаруженных и по сей день. Словно навсегда где-то затерялась, пропала сама суть времени, его сердцевина. Затем, несмотря на все наши старания не оставлять часы в доступном для нашей малышки месте, она всегда находила способ добраться до предмета своего вожделения. А когда ей это не удавалось, очень жалобно просила своего дедушку, отца моей жены, помочь. У него никогда не хватало твердости отказать ей в чем бы то ни было. Итак, завладев новым будильником, дочка сначала задумчиво прислушивалась к «тик», потом энергично трясла часы, снова с любопытством слушала «так», после чего начинала тихонько стукать ими об пол и стукала до тех пор, пока корпус не открывался. Потом она минуту-другую старательно копалась в рассыпавшихся внутренностях и, разочарованная тем, что там нет ничего живого, обращалась к другим игрушкам. Я терпеливо раздобыл другой будильник, потом взял у отца третий, пообещав, что беру его только на время, четвертый попросил у тестя, оправдывая ситуацию тем, что и сам примерно в таком же возрасте, воспользовавшись тем, что родители ненадолго потеряли бдительность, разобрал ламповый радиоприемник, после чего из него уже никогда не удалось выманить ни единого звука. Наконец у уличного торговца всего за пол нового динара, то есть за пятнадцать миллиардов старых динар, мы купили часы китайского производства, которые показывали любое другое, но только не точное время, а попутно еще и звонили необыкновенно громко и только тогда, когда им захочется. Правда, оказалось, что наша дочка уже усвоила, что время состоит из коробочки того или иного цвета, винтиков, зубчатых колесиков, маятников и пружинок. Таким образом, китайский будильник прожил в доме несколько лет, хотя для того, чтобы получить представления не только о реальном, но даже и о приблизительном времени, требовались постоянные перерасчеты, прибавление или вычитание, иногда даже деление и умножение. — Нет, на эту пластмассу надеяться нельзя, — заявил как-то раз отец. — Я починю старую «Инсу». Он вообще любил все ремонтировать, терпеть не мог дверей, которые открываются сами по себе, застревающих выдвижных ящиков, ненадежных выключателей, капающих кранов... Он неохотно приходил к нам на чашечку кофе, оправдываясь болью в ногах и давлением, но стоило хотя бы вскользь упомянуть о какой бы то ни было поломке, как он тут же появлялся в дверях, оснащенный всеми необходимыми инструментами. И несмотря на то что со столь точной механикой отец раньше дела не имел, он быстро поставил старой «Инее» диагноз. — Лопнула спиральная пружина... Я ее укоротил и поставил на место... Теперь работает, просто придется чаще заводить, — сказал он, вручая мне будильник. Видимо, не перенося хоть сколько-нибудь сильное натяжение, та же самая пружина лопалась потом еще несколько раз. Столько же раз отец и тесть ее укорачивали, и так до тех пор, пока это совсем не потеряло смысл: «Инса» начала останавливаться каждые несколько минут. То есть точно в соответствии с тем, как все мы и жили в те годы. Я просто перечисляю. Записываю детали, пытаюсь любым способом выделить 1995 год, найти, что отличает его от предыдущего или последующего. Может быть, однажды, когда буду что-нибудь писать, это мне пригодится. Стенные фарфоровые часы. С обычным для Воеводины рисунком из цветов, с гирьками в виде еловых шишек, очень красивые, антикварные, собственность Обрении Вукадин, старшей коллеги моей жены. У нас стало обычаем навещать ее в конце каждого лета. Они разговаривают об археологии, о раскопках, о профилях и геодезических отметках, я наслаждаюсь отличной настойкой на травах, которую хозяйка дома покупает в каком-то селе. Прощаясь в прихожей, мы всегда останавливаемся перед этими стенными часами. — Спешат, — коротко замечает Брена. — Хотя, в сущности, должны были бы отставать. Маленькие песочные часы. Точнее, составная часть «комплекта для измерения температуры». Песок перетекает из одного стеклянного пузыря в другой ровно столько времени, сколько нужно для того, чтобы температура ртути сравнялась с температурой тела. Отличная вещь, потому что ребенок все это время спокоен, часы занимают его внимание, а если зернышки песка застревают у них в горле, то достаточно щелкнуть по стеклу пальцем. После того как термометр извлечен из-под мышки, наша дочка обычно «заводит» песочные часы — переворачивает их, чтобы вернуть песок «на начало», в первый пузырь. — Молчи, — тихо предупреждает меня моя жена, она не хочет, чтобы я что-нибудь объяснял ребенку, не хочет, чтобы я испортил ей то, во что она верит. Человек, который проводит дни стоя на площади, всегда на одном и том же месте. Я смотрю на него через окно библиотеки, уже с утра он почти всегда здесь, особенно если солнечно. Вид у него несолидный, даже запущенный, словно он одет в чужую одежду. Все считают его чудаком, городским дурачком, умалишенным. В один прекрасный день я постигаю суть его поведения. Он научился по собственной тени, по тому месту, куда она падает, определять время. Ему не нужны ни ручные часы, ни городские, те, что на здании Страхового общества, ему не приходится спрашивать у прохожих, который час... Нет ничего проще и одновременно сложнее. Свет и тень. Между ними фигура человека. — Добрый день, как ваши дела? — всегда говорю я ему теперь и дружески киваю, в то время как другие обходят его стороной, стараясь держаться подальше. — Добрый день, добрый день... Надеюсь на лучшее... А как у вас? — отвечает он с некоторой гордостью. Успенская церковь в Панчево. Строительство закончено в 1810 году, освящена в 1832 году. Архитекторы Гасала и Кверфельд, резьба по дереву Бахман, гипсовые работы Ланг и Шнадингер, роспись стен Кне, иконостас и другие иконы работы Константина Даниэля. Дерево, необходимое для строительства, пожертвовал церкви Карагеоргий. Отличительная черта — на западном фасаде две колокольни, то есть две башни. На каждой, над большим полукруглым окном, — часы. Однажды, приехав в Панчево навестить дядю, я прогуливался по улице Димитрия Туцовича и, проходя мимо церковного двора, заметил, что положение длинных стрелок на обоих часах различается. Немного, люфт составлял не более пяти минут, и тем не менее расхождение между севером и югом существовало; трудно было установить, какие часы показывали избыток, а какие недостаток времени. А может быть, точными не были ни одни из них, потому что как раз в этот момент ласточка, которая пролетала между двумя башнями, внезапно исчезла, пропала, словно проскочила в невидимую трещину на небесах. — А что если эта узенькая щелочка лишь дно расселины, которая от свода расширяется в сторону Земли? Расширяется постоянно и необратимо, и только вопрос времени, когда эта пропасть, эта зияющая дыра, проглотит все... — сказал я Васе Павковичу, большому любителю наблюдать за полетом ласточек. Метроном. Наталия, дочь наших друзей, учится играть на виолончели. В ее комнате стоит метроном — старинный, сделанный во Франции по патенту Мелцела, ему около ста пятидесяти лет. Это устройство устанавливает темп, его можно считать своего рода разновидностью часов для представителей музыкального цеха. Наталия объясняет мне, как с помощью такого прибора композитор определяет, в каком темпе следует исполнять его произведение. Добавляет, что и Бетховен использовал указания метронома, хотя не всегда последовательно. — Кроме того... — улыбается Наталия, — говорят, что когда однажды его упрекнули за неточность, он ответил: «Вздор! Темп нужно чувствовать!» Очень жаль, что когда как-то раз у меня зашла речь о метрономе с композитором Светиславом Божичем, я не записал наш разговор слово в слово. Торопливое престо музыкальной субстанции не уступает по скорости ветру. Адажио — это стабильность, глубина. Иллюзией скорости иногда прикрывают более слабые части композиции, медленным, более спокойным темпом подчеркивают удачные партии. И все же одну фразу из этого небольшого устного эссе Божича я запомнил очень хорошо: «Любые часы — это инструмент для унижения времени». Отец не особенно верит в то, чем я занимаюсь, в сочинительство. Он этого не говорит, но я знаю, считает мои занятия пустой тратой времени. У меня такое впечатление, что он только ради приличия спрашивает, над чем я работаю, что записываю. Чаще всего я отвечаю в двух словах, лишь изредка более подробно рассказываю, докуда добрался и что, как я предполагаю, будет дальше. Все же однажды зимним вечером 1995 года, когда я увлекся пересказом уже написанного и того, что только еще предстояло написать, я проговорил, как мне кажется, не менее часа и заметил, что он посматривает на меня с удивлением, словно впервые осознав, какой жар сжигает меня. Он растерялся. Он чувствовал, что должен что-то сказать, но не был уверен, что именно. — Погоди-ка... — наконец нашелся отец, встал и пошел в свою комнату. Вернувшись в столовую, он протянул мне коробочку с настоящей авторучкой «Пеликан», темно-зеленого цвета, никогда прежде не использовавшейся. В конце 1996 года звонит повсюду. Люди выносят будильники на подоконники открытых окон, на балконы, на площади. Тысячи, десятки тысяч, может, даже сотни тысяч будильников заглушают начало второго выпуска телевизионного «Дневника». И опять, так же как всегда, стрелки на экране глухо скользят по логотипу «спонсора точного времени»... Мы с отцом сидим в лоджии. Пьем кофе и курим. Мы молчим. Между двумя жилыми домами видны пять десятков гаражей, несколько одноэтажных домишек, заросшая травой куча песка, тополь, акация и дикая вишня. Когда-то я здесь играл. Я точно помню, где именно заработал семь швов на левой ноге и между какими гаражами чуть не потерял сознание от первой сигареты. Начинается дождь. Ливень. Летний ливень. Из дворовых домишек выходят женщины, торопливо снимают белье. Белизна исчезает в тазах. Мы молчим. Сегодня утром выселили семью беженцев, которая обосновалась здесь без разрешения, эта земля уже давно запланирована под застройку — городской паркинг; время от времени, когда умирает кто-нибудь из старожилов, у кого нет наследников, соответствующие органы присылают рабочих рушить объект. Хорошую черепицу и кирпичи увозят, остается прогнивший фундамент. Сверху двор напоминает огромный рот, больную полость с уродливыми деснами. Мы молчим. Между двумя жилыми домами мокнут люстра, шкаф, ночная тумбочка, телевизор, ковер, холодильник, дровяная металлическая печь, вытяжная труба, большой узел с постелью и обнюхивающая все это облезлая собака. Должно быть, в духовке осталась тарелка с куском пирога или еще чем-то от завтрака. Выселенной семьи здесь сейчас нет, они где-то по городу ищут новое пристанище. Мне кажется, что в подвале у нас есть кусок пленки. Остался после прошлогоднего ремонта. Да все равно, теперь уже поздно. Одеяло во дворе совсем намокло. Мы молчим. Дождь усиливается. Но оттого что нет ветра, капли не залетают в лоджию, и мы можем и дальше сидеть, пить кофе, курить и молчать. Вдруг отец спрашивает: — Что делают в больницах с эмбрионами? — Что?! Что делают с эмбрионами?! — я застигнут врасплох. — В каком смысле? — Как там поступают с плодом в случае прерывания беременности? Что делают с ампутированными ногами или руками? С другими частями человеческого тела после операции? — Не знаю, — отвечаю я. — Я не уверен, но, видимо, их где-то хоронят. Вероятно, существует какая-то цивилизованная процедура, какой-то установленный порядок. Надеюсь, что в той или иной степени все-таки достойный... — Достойный?.. — повторяет отец последнее слово. — А почему тогда повсюду так много отторгнутого человеческого времени? Брошенного, гниющего и смердящего. Ведь время это тоже часть нашего тела. Мы молчим. Дождь слабеет. Прекращается. Тем не менее водосточные трубы еще долго бурлят, клокочут с жестяным звуком, шумно переваривают, перерабатывают дождь в обычную воду... В узком коридоре поликлиники двое мужчин коротают время, сравнивая свои ручные часы. Остальные сосредоточены главным образом друг на друге, бдительно и недоверчиво поглядывают, как бы кто не попытался пройти без очереди. Медсестра уже довольно долго не появлялась, никого не вызывала по записи, как это принято. Ожидание напоминает замедленную партию в шахматы, здесь даже пол покрыт черными и желтыми виниловыми квадратами, уложенными в шахматном порядке. Ожидание напоминает игру с напряженной тактикой, когда каждый игрок пытается занять хоть на пядь более выгодную позицию по отношению к дверям кабинета. Ведь, в конце концов, когда выходит предыдущий пациент, очень многое зависит от того, в какую сторону он попытается пробраться, фигуры передвигаются молниеносно, все происходит стремительно, не соблюдаются даже элементарные правила движения. Самые больные обычно оказываются оттесненными. Должно быть, оттого что им действительно плохо, у них нет сил возмущаться; громче всех, как правило, выступают те, кто пришли последними, они всегда точно знают, что в кабинет вошел не тот, чья сейчас очередь. Коридор поликлиники на некоторое время вскипает, иногда даже слышатся грубости или ругательства, потом снова воцаряется настороженность, предпринимаются замаскированные попытки занять как можно более выгодное стартовое положение. Вот уж действительно, жанр ожидания в очередях народ довел до совершенства. Отец всегда ходит к врачу в сопровождении матери, на этот раз компанию ему составляю я. Мы развлекаемся, наблюдая за теми двумя, которые сравнивают свои часы. Началось все с того, что кто-то спросил, который час, оба ответили одновременно, но по-разному, расхождение было ровно в одну минуту. Тут же завязался спор, чьи часы точнее. Красивее. Лучше. Владелец «Ориента» утверждал, что «Сеико» по качеству не соответствует своей высокой цене. У него когда-то были точно такие «Сеико», нынешний «Ориент» гораздо лучше. Владелец «Сеико» категорически возражал, он, в частности, заявлял, что «Ориент» — это просто плохая копия «Сеико». Перечислялись преимущества. Автоматические. С секундомером. С календарем. Включающим и месяцы. Сделаны из прекрасной нержавеющей стали. Количество рубинов. Водонепроницаемые. Противоударные. — Да бросьте вы... — пренебрежительно машет рукой первый. — Взрослый человек, а говорите такие глупости... — оскорбленно отвечает второй. После чего оба решают тут же, на месте проверить последнюю характеристику; они отделяются от толпы, уходят в пустую часть коридора, к дверям закрытой лаборатории, снимают часы и меняются ими. Мне и раньше доводилось видеть подобное. Правда, не в таком месте. Обычно в дешевых ресторанчиках подвыпившие посетители соревнуются, чьи часы способны выдержать сильный удар. Но эти двое сейчас в поликлинике. Они пришли сюда потому, что больны. Вот уже один азартно швыряет часы оземь. Второй делает то же самое, но с примесью ненависти. Слышны удары металла о пол. И «Ориент», и «Сеико» выдерживают первое испытание, поэтому схватка продолжается. Кто-то из соперников случайно толкает контейнер с пропитанными кровью засохшими бумажными салфетками и крупными клоками окровавленной ваты. Они и в третий раз с размаха бросают часы об пол, целясь в квадраты из голого бетона на месте оторванного винилового покрытия. — Премович... Премович здесь есть?.. — неожиданно появляется медсестра, которая вдруг начинает вызывать больных по порядку, соответствующему разложенным с утра медицинским картам. По-видимому, один из этих двоих как раз Премович. Но он не слышит своей фамилии, а если бы даже и слышал, то вряд ли отказался бы от попытки доказать, что его часы лучше, победить противника, унизить его. Растерянность остальных пациентов использует тощий тип, пришедший последним. Бубня себе под нос, что ему спросить, просто спросить, да нет же, только спросить и все, он протискивается между ожидающими своей очереди и благодаря безразличию медсестры прошмыгивает в кабинет. Отец тихо говорит мне: — Пойдем отсюда... Мне что-то нехорошо... На дворе 1998 год. Полдень. Оказалось, что я правильно сделал, когда отнес дверь в подвал. Того, кто проектировал наш новый дом, не особо интересовала функциональность жилых помещений. Поэтому не было таких жильцов, которые, въехав в квартиру, тут же не принялись бы за перепланировку. Мы заново поставили новую стену, еще одну частично снесли. Перевесили одну из дверей, которая мешала пользоваться входом в кладовку, теперь она стала открываться в другую сторону, еще одну дверь сняли и проем полностью зашили. Все это повлекло за собой целый ряд более мелких изменений: потребовалось перенести несколько выключателей, где-то снять, а где-то добавить керамическую плитку, укоротить или удлинить плинтус, проложить в стенах бороздки для новых проводов, заделать их и, наконец, заново покрасить стены. Дверь, оказавшуюся лишней, деть было некуда, пришлось ее вместе с дверной коробкой отнести в подвал... В те дни, перед началом бомбежек, я вернул на окна давно снятые зеленые жалюзи. Все затемняли окна в своих квартирах, мы тоже решили не выделяться. Всего за десять минут до первой сирены жалюзи выпали из моих рук и свалили горшок с пышным кустиком молодила, которое мы получили в подарок от друзей по случаю новоселья. Горшок упал так неудачно, что растение подломилось под самый корень. Горстка рассыпавшейся земли так и осталась на полу, когда мы отправились в подвал. Там, внизу, в тот же первый вечер я соорудил импровизированную кровать — поставил на пол полки, на них положил дверь, предварительно отвинтив от нее ручку. Все идеально подошло друг к другу. Мы отнесли туда матрац, одеяло, подушки, постельное белье и детские рисунки, лежанка получилась достаточно просторной, во всяком случае для жены и ребенка. Большинство ночей они там и провели. Наш дом стоял недалеко от моста, а над крышей соседнего здания, я только тогда обратил на это внимание, торчала антенна, так называемый линк, и множество другого телевизионного оснащения. Ближе к вечеру я спускался в подвал, оставался там вместе со своими, пока они не заснут, а потом возвращался наверх. Сидел я на сквозняке, потому что все окна, по совету Вулета Журича, набравшегося опыта в Сараево, были открыты на случай близких взрывов. Ночи, необычно теплые для этого времени года, были усыпаны звездами. Окрестности города сначала озарялись светом, потом слышался грохот. У меня не хватало терпения взяться за какое-нибудь более или менее продолжительное чтение, и больше всего времени я проводил, листая словари. Одна-единственная включенная лампа и сполохи на горизонте высвечивали совершенно новые значения слов. Сестра с детьми переселилась к родителям. Я навещал их, иногда приносил что-нибудь с рынка, потому что отец все реже решался куда-нибудь выходить. Я видел, как он постепенно отказывается от той или иной улицы, от главной городской площади, от ближайшего магазина... Круг его передвижений словно постоянно сужался. Когда он рассказывал о своем детстве, то это всегда был разговор о войне. Теперь к тому же сводилась и его старость. В те недели и месяцы у него вошло в привычку выносить в лоджию ту самую коробку с непоправимо сломанными часами и перебирать их, поднося к уху то одни, то другие. И слушать — так, словно они никогда и не останавливались. Внимательно. Отец умер летом 2000 года. Стояла страшная жара. Иногда его физическая смерть казалась простой формальностью. Он отошел от жизни годом раньше и все это время словно ждал, когда где-то там оформят все нужные документы и они вступят в силу. Видимо оттого, что он уже принял решение, он стал как-то мягче. А чем еще можно объяснить, что я стал бывать у отца чаще, чем обычно, и что мы подолгу разговаривали. Раньше такого не случалось. Мы говорили буквально часами. Что-то я уже слышал от него раньше, что-то нет. Я задавал ему вопросы. И он отвечал. Отвечал по-разному, но не односложно, как обычно. Он часто начинал издалека, я уже было думал, что он забыл о предмете разговора, как вдруг он возвращался к нему с какой-то совершенно необычной стороны. И говорил, говорил. Точнее, рассказывал. Я уже подумывал, не принести ли мне диктофон или блокнот, даже спросил его об этом. Оказалось, что он не имеет ничего против. — Давай... — сказал он. — Может, пригодится для твоих книг. И все-таки, к моему горькому сожалению, от наших бесед не осталось никаких следов. Меня остановила форма. Такое уже делали, такое в литературе уже существует, высокомерно решил я. Инсульт у отца случился в больнице на Дедине. У него отнялась правая половина тела. И он потерял дар речи. Но еще целую неделю оставался в сознании. Мать на то время поселилась у дяди в Панчево, оттуда каждое утро приезжала в Клинику сердечно-сосудистых болезней и ждала в холле, чтобы ее впустили в отцовскую палату. Рядом с ней всегда были или сестра, или я. Через несколько дней консилиум решил, что надо узнать реальное состояние с помощью томографа. Я помог поместить отца в машину «Скорой помощи», а потом вместе с ним провел минут десять в коридоре больницы имени Святого Савы. Молодой врач положил на отцовскую каталку, а точнее, прямо на его неподвижные ноги папку с историей болезни и другими документами. Положил так, как положил бы на стол. Я ничего не сказал, просто взял эти бумаги в руки. Отец тогда в последний раз посмотрел на меня в полном сознании. Мне показалось, с благодарностью. Результаты сканирования оказались ужасающими. Уже к полудню он впал в кому. Через сорок дней после похорон, по обычаю, я должен был взять себе что-нибудь из отцовских вещей, одежду или что-то другое, моей матери сказали, что «так положено». Я выбрал классические ручные часы «Технос», механические, с семнадцатью рубинами, отец получил их в шестидесятые годы по случаю десятилетия службы. В конце 2000 года я пошел в магазин «Савич» заменить обтрепанный ремешок. Там мне сказали, что это очень хорошие часы. |
||
|