"Алеш Гучмазты. Матрона " - читать интересную книгу автора

своего сына, - то единственное, что позволяло ей удерживаться на ногах, -
она словно в сторону отошла, и собственная жизнь стала казаться ей жизнью
другого, враждебного ей человека; сейчас он черной массой надвигался на нее,
грозя отобрать то немногое, что осталось от нее самой и, понимая, что это
убьет в ней сына, она отступила, обезумев от страха и чувствуя в то же время
и себя каким-то образом причастной к совершающемуся злодейству; но страх и
очищал ей душу, прояснял мысль и, вырвавшись из оцепенения, дрожа, как в
лихорадке, она уже знала - это в страданиях и муках возродилась в ней
надежда найти и обрести сына.
И когда она поняла это, все ее бестолковое прошлое прошло перед ней,
увиделось так ясно, как видится, наверное, раскаявшемуся душегубу миг
совершенного им убийства. По давней привычке она зарыскала в поисках
самооправдания, но перебирая один довод за другим, отбрасывала их как лживые
или незначительные, и кто знает, как долго длились бы ее старания, если бы
она не осознала вдруг, что смотрит на свою жизнь не только собственными
глазами, но и глазами сына. И тогда, чтобы и он понял, она вернулась к
истоку, ко времени самых тяжких испытаний в их жизни.
С чего же они начались, ее несчастья?
С войны, конечно, с войны.
От Джерджи уже много месяцев не было писем. В село все это время шли и
шли похоронки, и душа Матроны истончилась, как старушечий волос. Она ждала
весточки от Джерджи и пряталась в страхе, когда почтальон появлялся в конце
их улицы. Словно opedwsbqrbs свое будущее, она сравнивала себя с сиделкой у
постели тяжелобольного: ждешь и не знаешь - то ли голос живой услышишь, то
ли предсмертный хрип. Тогда она впервые лишилась сна. Ворочалась до светла в
своей сиротской постели, и картины одна страшней другой представали перед
ней, и хотелось выть от горя и бессилия, но она даже всхлипнуть не решалась,
боясь прогневить Бога - кто знает, может Он прикрывает Джерджи Своим крылом,
и тот жив и невредим? Не смея оплакивать мужа, пропавшего в огневороте
войны, она отводила душу на сельских похоронах. Тут уж можно было и слез не
жалеть и о Джерджи вспомнить, обращаясь вроде бы к покойнику - ах, как он
тебя любил, да минует его вражья пуля! - и свою тревогу излить, взывая к
умершему от имени соседей и от себя с сыном в дальнюю даль крича - как мы
будем жить без тебя?! В причитаниях ее не было ни игры, ни хитрости - она
всегда была чутка к чужому горю, а теперь оно отзывалось в ее душе еще и как
эхо собственного...
Все началось, когда в ее дом нагрянула милиция.
Они ворвались, словно вражью крепость взяли приступом, перерыли все,
перевернули, в каждую щель залезли, ни один клочок бумаги не оставили без
внимания, все собрали в кучу, все прочитали. Письма Джерджи, присланные с
фронта - давние письма, - забрали с собой. Матрона ничего не понимала,
смотрела на них, и сердце ее бешено колотилось: какая-то беда с Джерджи,
несчастье, рухнул опорный столб ее дома, погас очаг. Представители власти
молчали, а сама она не решалась ни о чем спрашивать, боясь услышать в ответ
то, что подсказывало ей сердце.
Да они и не ответили бы.
Они зашли в каждый дом и опросили каждого человека. Даже детей,
встречавшихся им на улицах, отводили в какое-нибудь укромное место и
настойчиво допытывались о Джерджи. Что же могли ответить люди?
Все знали: Джерджи ушел на войну, и вот уже давным-давно от него нет