"Я.И.Гройсман, Ирина Цывина. Евгений Евстигнеев - народный артист " - читать интересную книгу автора

и очень заразительно.
Незаменимых нет - часто говорили и говорят у нас. Нет, не согласен!
Евстигнеев незаменим, неповторим! И вообще, ведь каждый человек (а значит, и
актер) индивидуален и неповторим, как отпечаток пальца. А Евстигнеев еще был
и уникален. Казалось, что вдохновение не покидало его никогда. Он всегда
умел создавать вокруг себя театр блестящими актерскими открытиями: и на
репетиции, и в компании, и в быту. Он всегда, даже на съемке, искал
зрителя-партнера - без обратной связи он не мог жить и работать. Ему
казалось, что если он не сумел на репетиции найти что-то новое, интересное,
то не стоит и репетировать. Ему всегда хотелось побеждать: в бильярд ли он
играет (не уйдет, пока не выиграет) или на рыбалке - он желал во что бы то
ни стало поймать рыбешку (пусть маленькую, но поймать, и тут же ее отпустить
обратно в воду).
Прост он был только с виду, а по душе, по огромному таланту -
неисчерпаемая глубина. Я часто вспоминаю его замечательную роль Чебутыкина в
"Трех сестрах", которую он очень любил. Там есть сцена, в которой пьяный
доктор разоблачает себя и окружающую фальшь. Он с такой мукой произносил:
"Третьего дня разговор в клубе: говорят - Шекспир, Вольтер... Я не читал,
совсем не читал, а на лице показал, будто читал. И другие тоже, как я.
Пошлость, низость!" Это было очень личное место, евстигнеевское,
замечательно сыгранное к тому же - он там и смеялся, и плакал одновременно.
Он и в жизни был очень искренним, совестливым, не любил ничего показушного и
справедливо, без скидок оценивал окружающих.
А в роли Соломахина в пьесе А. Гельмана "Заседание парткома" он
замечательно умел молчать. Тот, кто его хорошо знал, мог бы понять его
отношение и без монолога - так он был выразителен. Евстигнеев мечтал о
совсем молчаливой роли, без текста. Наверное, для этого нужен гениальный
драматург, но он-то сумел бы это сделать, как никто другой... "Если я молчу,
то зритель должен понимать, о чем я молчу", - говорил он.
В нем все сосуществовало: и глубокая искренность, когда он словами
персонажа нес со сцены свое, выстраданное, и его бесчисленные, самые
разнообразные находки. Он это называл "припек в роли". И в каждой из них у
него был свой, евстигнеевский "припек". В любой его работе была закон-
ченность, виртуозность отделки, я бы сказал, концертность. При этом он не
позволял себе нарушать ансамблевость спектакля или режиссерский рисунок.
Возьмите хоть Ивана Адамыча из "Старого Нового года" М. Рощина. Драматург на
репетициях вписывал рожденные тут же Женей реплики, и роль вырастала. Все
это автору, артисту и всем участникам спектакля нравилось. Да и в последней
своей роли, в "Игроках- XXI", когда он появлялся на сцене, один его взгляд
на партнера, один характерный поворот головы уже создавали образ и вызывали
в зале аплодисменты. Так же его встречали и в спектаклях, которые он
продолжал играть во МХАТе: в "Чайке", "Дяде Ване", "Колее". Он все роли
играл всегда с пол- ной отдачей, хотя и отлеживался на кушетке в своей
гример- ной, принимая лекарства, после каждой темпераментной сцены.
...Он любил свою маму Марию Ивановну самой глубокой и трогательной
любовью. В тяжелые военные и послевоенные годы они очень заботились друг о
друге. Он и в Москву учиться приехал в шитой ее руками шубе, потом она у
него долго хранилась...
Последний раз мы виделись с ним в начале марта, перед его отъездом в
Лондон на операцию. Он был живой, веселый. "Я тебя жду!" - сказал я ему на