"Николай Васильевич Гоголь. Не напечатанное при жизни, незавершенное (1840-е годы)" - читать интересную книгу автора

также из того, что я выставил ярко на вид наши русские элементы, делать
вывод, будто я отвергаю потребность просвещенья европейского и считаю
ненужным для русского знать весь трудный путь совершенствованья
человеческого. И прежде и теперь мне казалось, что русский гражданин должен
знать дела Европы. Но я был убежден всегда, что если, при этой похвальной
жадности знать чужеземное, упустишь из виду свои русские начала, то знанья
эти не принесут добра, собьют, спутают и разбросают мысли, наместо того
чтобы сосредоточить и собрать их. И прежде и теперь я был уверен в том, что
нужно очень хорошо и очень глубоко узнать свою русскую природу и что только
с помощью этого знанья можно почувствовать, что именно следует нам брать и
заимствовать из Европы, которая сама этого не говорит. Мне казалось всегда,
что, прежде чем вводить что-либо новое, нужно не как-нибудь, но в корне
узнать старое; иначе примененье самого благодетельнейшего в науке открытия
не будет успешно. С этой целью я и заговорил преимущественно о старом.
______________
* На завещанье не следовало упираться. В нем судишь себя строго, потому что
готовишься предстать на суд пред того, пред которым ни один человек не
бывает прав. (Прим. Н. В. Гоголя.)

Словом, все эти односторонние выводы людей умных, и притом таких,
которых я вовсе не считал односторонними, все эти придирки к словам, а не к
смыслу и духу сочинения, показывают мне то, что никто не был в покойном
расположенье, когда читал мою книгу; что уже вперед установилось какое-то
предубежденье, прежде чем она явилась в свет, и всякий глядел на нее
вследствие уже заготовленного вперед взгляда, останавливаясь только над тем,
что укрепляло его в предубеждении и раздражало, и проходя мимо все то, что
способно опровергнуть предубежденье, а самого читателя успокоить. Сила этого
странного раздражения была так велика, что даже разрушила все те приличия,
которые доселе еще сохранялись относительно к писателю. Почти в глаза автору
стали говорить, что он сошел с ума, и прописывали ему рецепты от умственного
расстройства. Не могу скрыть, что меня еще более опечалило, когда люди,
также умные, и притом не раздраженные, провозгласили печатно, что в моей
книге ничего нет нового, что же и ново в ней, то ложь, а не истинно. Это
показалось мне жестоко. Как бы то ни было, но в ней есть моя собственная
исповедь; в ней есть излиянье и души и сердца моего. Я еще не признан
публично бесчестным человеком, которому бы никакого доверия нельзя было
оказывать. Я могу ошибаться, могу попасть в заблужденье, как и всякий
человек, могу сказать ложь в том смысле, как и весь человек есть ложь; но
назвать все, что излилось из души и сердца моего, ложью - это жестоко. Это
несправедливо так же, как несправедливо и то, что в книге моей ничего нет
нового. Исповедь человека, который провел несколько лет внутри себя, который
воспитывал себя, как ученик, желая вознаградить, хотя поздно, за время,
потерянное в юности, и который притом не во всем похож на других и имеет
некоторые свойства, ему одному принадлежащие, - исповедь такого человека не
может не представить чего-нибудь нового. Как бы то ни было, но в таком деле,
где замешалось дело души, нельзя так решительно возвещать приговор. Тут и
наиглубокомысленнейший душеведец призадумается. В душевном деле трудно и над
человеком обыкновенным произнести суд свой. Есть такие вещи, которые не
подвластны холодному рассуждению, как бы умен ни был рассуждающий, которые
постигаются только в минуты тех душевных настроений, когда собственная душа