"Лев Владимирович Гинзбург. Бездна " - читать интересную книгу автораслучае, пальнет поверх голов в воздух. А когда раздалась команда, он
прицелился и выстрелил в человека, и стрелял в людей до самого конца операции, и руки у него не дрожали... Так он прослужил у немцев шесть месяцев, пока не представилась возможность отправиться в отпуск в Ставрополь. А там уж он действительно оторвался от немцев - с тех пор прошло двадцать лет... Вот что рассказывает Еськов - бывший черноморский матрос, под тельняшкой у которого - эсэсовская татуировка, "группа крови"... Еськов уже двадцать лет в заключении. В 1953 году он, отсидев на Колыме десять лет{1}, вышел на волю и остался там же, на Колыме, работать по вольному найму, потому что "Колыма мне второй родиной стала, все там моими руками построено: каждый дом [85] знаю. Я ведь приехал туда, когда еще одни палатки стояли". Была у него жена, она тоже работала по вольному найму, из бывших заключенных. Однажды он с приятелями праздновал - пели песни, выпивали. Вдруг прибегает жена, говорит, что к ней пристал пьяный, стоит в тамбуре (в сенях), ждет, пока откроется дверь. Еськов снял со стены ружье, вышел в тамбур и выстрелил человеку в живот. Так Еськову за убийство дали еще десять лет. И вот он говорит: - Я курей имел на Колыме, а убить курицу просил соседа. Он говорит об этом не для "характеристики", а так, чуть пожимая плечами, иронически, грустно улыбаясь, как бы удивляясь несуразности жизни. Спрашиваю, вспоминал ли он службу в зондеркоманде, и он угрюмо - Как не вспоминать? Вот и рвался на самую тяжелую работу, чтоб не вспоминать. Посмотрите мое дело: плотник у меня самая легкая должность, а так - разведчик, шурфовщик. Он говорит, что не сомневается в том, что его расстреляют, и мрачно философствует: - Смерть-то - она не страшна, страшен путь к смерти. Мне уже все равно. В двадцать лет, как попал на войну, - жизнь кончилась. Если даже не расстреляют, дадут пятнадцать лет, разве я выдержу - тридцать лет в тюрьме?.. Я слушаю его спокойный, густой голос, смотрю на улыбку его аккуратных губ и понимаю, что Еськов сейчас совершенно уверен в обратном, то есть убежден в том, что все у него обойдется и что своей [66] горечью, грустным своим разговором он уже вызвал к себе ту спасительную "симпатию", которая подчас может оказаться сильнее фактов... Его уводят, а на другой день я читаю его стихи, которые он написал в камере, карандашом на трех бумажных полосках: ЭТО НЕЛЬЗЯ ЗАБЫТЬ! Двадцать лет минуло с тех пор, Но разве можно такое забыть? Зверский! Кровавый! Фашистский террор! |
|
|