"Буря" - читать интересную книгу автора (Воеводин Всеволод Петрович, Рысс Евгений...)
Глава XXI ШТОРМ НАЧАЛСЯ
Проснулся я поздно и в прекраснейшем настроении. Солнце било в иллюминатор, тральщик шел ровно, вода под настилом почти совсем не плескалась. Я с наслаждением потянулся, зевнул и, откинув одеяло, сел на койку. Свистунов, поставив ногу на скамейку, очень тщательно и неторопливо заворачивал портянку согласно всем сложным правилам высокого этого искусства.
— Проснулся? — сказал он. — Пора, пора. Ты чего это ночью беспокоился? Я так и не понял, что ты мне объяснял. Я только от трех вещей просыпаюсь сразу: если сказать: «на вахту», если сказать: «аврал» или если сказать: «спасайся, кто может, идем ко дну». Тогда у меня и голова в одну секунду ясная, и тело само по себе движется. А так меня хоть два часа буди, — не добудишься.
Он натянул сапог и, переменив ногу, стал так же неторопливо наматывать другую портянку. Я быстро одевался, боясь, что он повторит вопрос. Он и действительно его повторил.
— Так чего ты меня будил, а? — переспросил он. — Я что-то помню — ты говорил о глазах и шторме. Или я путаю?
Он говорил просто так, ради удовольствия поговорить. Его больше занимали складки портянки, чем мой ответ. Но я залился багровой краской. Что мог я ему ответить?
— Я просто так, — сказал я, торопливо одеваясь. — Сам не помню, глупость какая-то.
Его удивил мой ответ. Не глядя на него, я чувствовал на себе его взгляд. Он не стал, однако, распространяться.
— А-а, — протянул он и взялся за второй сапог.
В самом его молчании я почувствовал: он понимает, что я вру, но считает это моим правом. К счастью, я был уже одет. Пулей выскочил я из каюты, сознавая, что вел себя глупо и подозрительно.
Пока я спал, легкий ветер унес туман, и солнце горело на светлом небе.
Столовая была битком набита народом. Увидя Овчаренко, сидевшего за столом, я сразу понял, что речь идет о Шкебине и Мацейсе.
— Мы сообщили в порт, — говорил помполит. — Думаю, что не сегодня-завтра они будут схвачены.
Матросы слушали молча, внимательно глядя на Овчаренко. Он замолчал, но никто не двинулся и никто не сказал ни одного слова. Все ждали, казалось, объяснения удивительнейшему происшествию.
— Что случилось? — шепнул я Донейко, вспомнив, что должен притворяться, будто ничего не знаю.
— Мацейс и Шкебин бежали на шлюпке, — также шопотом ответил он мне. Хорошо, что он не смотрел на меня. Я чувствовал, что притворяюсь плохо и неумело, но всё попрежнему смотрели на Овчаренко, и на меня никто не обращал внимания. Овчаренко понял, что от него ждут объяснений.
— Я не знаю, что они натворили, — сказал он, — но я знаю, что без причин люди не удирают с судна. Я знаю, что среди нас жили два негодяя и мы не замечали этого. Я думаю, что нам должно быть стыдно, нам всем, и мне в первую очередь, что мы позволили им удрать. Я думаю ещё, что это нам должно послужить уроком. Были основания подозревать их. Их появление на судне. Их поведение на птичьем базаре. В конце концов, вообще их быт, их связи на берегу.
В столовую вошел Свистунов. Он удивленно посмотрел на Овчаренко и спросил о чем-то стоявшего рядом кочегара. Кочегар, видимо, объяснил ему, в чем дело, потому что у Свистунова стало совсем удивленное лицо.
— Разве мы не знали о том, что пьют они с темными людьми, с бичами? — продолжал Овчаренко. — И, несмотря на это, их послали за границу. Можем мы ставить вопрос о недостаточной бдительности береговых организаций?
Я всё время боялся, что Свистунов на меня посмотрит. И вот он посмотрел на меня. Делая вид, что не замечаю его взгляда, я не отрываясь смотрел на помполита, но не слышал ни одного его слова. Бывает так, что угадываешь чужие мысли. Даже не видя Свистунова, я чувствовал, что он вспоминает ночной разговор, что фраза за фразой встают в его памяти. Я не выдержал и посмотрел на него. Мы встретились глазами, я понял, что он уже всё помнит. Тогда, чувствуя, что краснею, что сейчас окончательно выдам себя, я вышел из столовой, зная, что Свистунов смотрит мне вслед.
На тральщике только и было разговоров о бегстве Мацейса и Шкебина. Об этом говорили матросы, убиравшие кубрик, в камбузе об этом спорили кок и юнга. В сетевой Силин, по обыкновению возившийся с тралом, выдвигал какие-то свои соображения перед Аптекманом, потрошившим краба, и даже когда я сверху заглянул в кочегарку, я услышал, что кочегары, освещенные пламенем топок, говорили о том же: о таинственном бегстве Мацейса и Шкебина.
Все догадываются, казалось мне, что я знаю больше других. К сожалению, мне скоро пришлось убедиться, что это не только мои подозрения. Пошатавшись по тральщику, я зашел в столовую. Овчаренко уже ушел. Из камбуза торчала голова и усы кока. Ещё в дверях я слышал оживленный разговор. Несколько человек, перебивая друг друга, спорили серьезно и увлеченно, — очевидно, всё о том же. Когда я вошел, все замолчали как по команде. Кок втянул обратно свою унылую голову, и кончики его усов исчезли в камбузе. Я увидел Свистунова, и Свистунов избегал моего взгляда. Я увидел матроса, стоявшего на руле ночью, когда я прибежал в рулевую. Он смотрел в сторону. Он потянулся, зевнул и сказал очень равнодушно:
— Сыграем, что ли?
Они врали, они притворялись. Они не хотели, чтобы я слышал, о чем они говорят. Показывая это так явно, как могли они поверить, что я не замечаю этого?
— Донейко здесь нет? — спросил я, чувствуя, что у меня даже уши покраснели.
— Нет, — резко ответили мне. Я вышел; у меня дрожали руки и сердце билось так, что трудно было дышать. Сквозь дымку, застилавшую мне глаза, я видел сверкающее на солнце море, спиралями вьющихся чаек, добела вымытую палубу тральщика. Мимо меня быстро прошел Овчаренко. Я шагнул к нему, решив просить его: пусть он расскажет, что я ни в чем не виноват, а то не могу же я всё время чувствовать недоверчивые, подозрительные взгляды моих товарищей. Пока я собирался, он уже был у кубрика, и навстречу ему вышел Донейко, неся на плечах громоздкий и тяжелый киноаппарат. Я отошел в сторону.
— Покажите хронику, — слышал я голос Овчаренко, — а потом комедию. Пусть народ повеселится.
Они прошли мимо меня и зашли в столовую, а я, подумав, не решился пойти за ними. Я поднялся на ростры. Здесь по крайней мере никого не было. Сев на сверток каната, я задумался о том, как глупо, в сущности говоря, мое положение. Сейчас, наедине я мог думать об этом спокойно. «В чем меня подозревают ребята? — рассуждал я. — Очевидно, в том, что я сообщник Шкебина и Мацейса, что я помогал им бежать. Но, с другой стороны, известно через рулевого, что я ночью был у капитана». Я рассмеялся, подумав о том, как команда, наверное, ломает головы, чтобы связать в одно все факты. Когда я не чувствовал на себе подозрительных взглядов, положение уже не казалось мне столь трагичным. Ну чем это, в самом деле, могло кончиться? Очевидно, в конце концов, они пойдут к Овчаренко и всё расскажут ему. Не зная точно, что он им ответит, я был, конечно, уверен, что от меня он подозрение отведет. Значит, мне нужно ждать, пока это всё само созреет.
Решив так, я успокоился окончательно и, усевшись поудобнее, стал наслаждаться открывающимся передо мной видом. Странная вещь. Казалось бы, что может быть однообразнее моря. Гладкое одноцветное пространство, глазу не на чем остановиться, а между тем, сколько ни смотришь на него, оно никогда не надоедает, и всегда кажется, будто сейчас ты впервые его увидел. Может быть, это простор, открывающийся глазам, так действует на человека, — ничто ведь не может быть прекраснее неограниченного пространства, — или, может быть, вечный непокой, вечное колебание воды так притягивает к себе неспокойных людей.
Оно еле заметно колебалось передо мной — море. Миллионы солнц подрагивали на светлой его поверхности, а на чуть более светлой неподвижной поверхности неба вовсю сияло одно ярчайшее колоссальное солнце.
Я спокойно оглядывал горизонт, когда хлопнула дверь и из рубки вышел штурман. Он приложил к глазам тяжелый морской бинокль и долго смотрел в одну точку. Из своей каюты вышел капитан. Штурман передал ему бинокль.
— 90-й, — сказал ему штурман.
Капитан кивнул головой. Ещё раз он осмотрел горизонт и ушел в каюту. Я тоже видел 90-й. Мне он казался игрушечным корабликом на гладком, как на картинке, море. Я долго смотрел на него. Штурман ушел в рубку, сменился рулевой, капитан вышел ещ раз, оглядел горизонт и снова ушел к себе. А я всё смотрел на тральщик.
Видимо, мы шли с ним не совсем параллельным курсом. Постепенно он становился всё больше, мне даже казалось, что я могу различить маленькие фигурки людей, но это, конечно, было только воображение. Оторвав глаза от черного силуэта, я посмотрел вперед.
Там, куда устремлялся нос нашего тральщика, я увидел черную полоску на горизонте. Я щурился и всматривался в неё, а она росла в обе стороны. И она уже была очень длинной, когда вдруг с удивительной быстротой начала расширяться. Капитан вышел из каюты и долго смотрел в бинокль, а потом пошел в рубку. Я понял, что на нас идет шторм, хотя я никогда не думал, что шторм приходит так. Попрежнему в чистом и светлом небе горело над нами солнце, попрежнему тысячи солнц сияли в ровной, спокойной воде, а черная полоса занимала уже весь восточный край неба, весь восточный край моря. Казалось, — на небо и на океан кто-то со страшной быстротой натягивает черные тенты. Ураган приближался. Конница клубящихся туч мчалась на нас по небу, и черная тень неслась на нас по воде. Уже на горизонте пенились волны, как будто под тучами чудесным образом закипала вода. Очень странно всё это выглядело. И на воде и на небе резкой чертой было отделено черное от голубого, и эта черта наступала, передвигалась, мчалась на нас.
Я приглядывался к воде за чертою. Мелкая рябь покрывала её, от этого она казалась темной, а тень, падавшая от туч, ещё темнила её. Дальше уже маленькие волны неслись на нас. За ними шли большие волны. Вдали наступали валы с белыми гребнями. Я мог только угадывать их высоту: они были ещё далеко.
Черная конница туч налетела на солнце, и солнце скрылось, но надо мной попрежнему было ясное, голубое небо. В лицо мне пахнуло холодом. Черная черта мчалась на нас. Но вот облака закрыли небо над нами, и черная черта прошла по воде. Это было так ясно и отчетливо видно, что, казалось, я уловил момент, когда нос тральщика был уже на черной, а корма была ещё на спокойной, на штилевой воде. Но это была одна секунда. Потом с резким свистом на меня набросился ветер, сразу стало темно, и тучи мокрого снега запрыгали вокруг, забираясь за воротник, в рукава, больно кусая кожу. Я стоял ослепленный и оглушенный, кругом меня выло, свистело и грохотало, снежинки прыгали и кружились, но, повернувшись к корме, я ещё видел совсем недалеко, — быть может, в одном или двух километрах, — ясное небо, освещенную солнцем светло-голубую спокойную воду.
Наклонив голову, полузакрыв глаза, я двинулся навстречу ветру и с трудом, спотыкаясь, руками ища дорогу, добрался до трапа. Тут я остановился. Куда мне идти? Я вспомнил недружелюбное молчание в столовой, косые взгляды товарищей, и мне расхотелось спускаться вниз. Тогда, цепляясь за поручни, я добрался до радиорубки, нащупал ручку, с трудом открыл дверь, — ветром её здорово прижимало, — вошел, и ветер захлопнул за мною дверь с такой силой, что задребезжал умывальник, а маркони, сидевший за столом, испуганно обернулся.
— Началось, — сказал он. — Садись, Слюсарев. Теперь пойдет кадриль.
Я взгромоздился на койку. Удивительно приятно было после холода, ветра, снега очутиться в каюте, на мягкой койке и чувствовать под рукой тепло шерстяного одеяла. За стеной свистело и выло. Окно залепило снегом, в полутьме тускло светили лампы радиоприемника. Потом маркони зажег свет, и стало ещё уютнее. Мы разговорились. Оказалось, что маркони тоже ещё не видывал двенадцати баллов, хотя делал уже четвертый рейс. Он очень жалел, что ему нельзя пойти посмотреть кино.
— Народ, — говорил он, — собирается в бане помыться, а мне и этого нельзя. Такая специфика работы.
Я ему посочувствовал. Мы немного ещё поболтали, потом его вызвал берег. Он надел наушники и взял карандаш. Я подумал, что мне скоро на вахту, но решил, что вахтенным, наверное, разрешат посмотреть кино. Всё равно делать нечего — шторм. От этих приятных мыслей меня оторвал голос маркони:
— Постучи капитану, Слюсарев.
Что-то было такое в его голосе, такое напряжение появилось вдруг в его позе, что, постучав капитану в стенку, я заглянул маркони через плечо. Он торопливо записывал в журнале.
«Немедленно укройтесь в ближайшей губе, — прочел я. — Используйте любую возможность. Не исключен заход в норвежский фиорд…» Дальше шли цифры, длинный ряд ничего мне не говорящих цифр. Однако того, что я прочел, было достаточно. У меня замерло сердце, я вдруг почувствовал, что тральщик здорово качает. Видимо, пока мы болтали, на море разгулялась волна. Открылось оконце из рубки, и просунулась голова капитана.
— В чем дело? — спросил он. — Что-нибудь новенькое?
— Николай Николаевич, — почему-то умоляющим тоном сказал маркони, — зайдите вы, бога ради, сюда.
Капитан посмотрел на него удивленно, однако закрыл окошечко, и через минуту в дверь ворвался ветер, и снег, и холод.
— В чём дело? — спросил капитан, придерживая дверь, чтобы она не хлопнула.
Маркони продолжал записывать цифры. Облокотившись о стол, капитан прочел запись. Я выжидающе смотрел на него. Он выпрямился, вынул трубку и закурил. Я смотрел очень внимательно. Нет, спичка не дрожала в его руке. Мне стало как-то легче на душе. Маркони снял наушники.
— Я сейчас, Николай Николаевич, я быстренько, — сказал он и, справляясь с шифром, стал медленно переписывать цифровые записи. Капитан сел на диван. Клубы дыма поплыли по каюте. Сквозь вой и свист ветра услышал я плеск волны. Уже начало захлестывать палубу. Маркони встал и протянул капитану бланк с расшифрованной радиограммой. У маркони было белое, как бумага, лицо. У маркони на лице была жалкая, кривая улыбка. У маркони, я это точно видел, дрожали руки. Он покачнулся и еле удержался на ногах. Это было уже не от страха. Качка усиливалась с каждой минутой. Радиожурнал соскользнул со стола и упал на пол. Из умывальника выплеснулась вода. Ветер с силой бросил в стекло иллюминатора брызги. На палубу с грохотом обрушилась волна.
Капитан взял бланк, прочел, подумал и сунул его в карман. Маркони и я, мы стояли молча и ждали. Он посмотрел на нас и улыбнулся, — как мне показалось, немного натянуто.
— Чего вы смотрите? — спросил он. Потом добавил, обращаясь ко мне: — Вам повезло, Слюсарев. В первый же рейс попасть в двенадцатибалльный шторм — это хорошая школа. — Трубка его погасла. Вынув спички, он, не торопясь, раскурил её, потом встал и сказал совсем обычным своим тоном: — Спуститесь вниз и позовите мне Овчаренко… И еще Аптекмана… Я буду у себя в каюте…
Я попытался открыть дверь. Ветер нажимал на дверь, и я долго боролся с ним, а когда я всё-таки выбрался на палубу, он этой же дверью чуть не прищемил мне пальцы и с такой силой погнал меня, что, цепляясь за поручни, я еле удержался, чтобы не упасть. Снег слепил глаза, я ничего не видел. Втянув голову в плечи, я ощупью добрался до трапа. Ступенька за ступенькой спускался я вниз, крепко прижимаясь к поручням. Мне казалось, что стоит мне отпустить руки, и ветер подхватит меня и будет долго носить над морем, пока не швырнет в воду. Пожалуй, я был не так уж далек от истины. Унести меня за борт ветер, во всяком случае, мог. Спустившись, я побрел по палубе, и ветер дул мне теперь в лицо, и несколько метров до двери столовой показались мне бесконечными. Тучи брызг носились в воздухе. Я был весь мокрый. Я не отличал уже свист ветра от грохота волны, рушащейся на палубу, от ударов брызг в стены надстройки. Всё сливалось в оглушающий рев, и казалось, — уши человека не могут вынести такого напряжения.
Наконец я нащупал дверь в столовую. Яркий свет ослепил меня. Пол уходил из-под ног, и стены наклонялись так, что не с моим опытом можно было удержаться на ногах. Но зато отдыхали глаза, и кожу уже не кололи брызги и снег, и мышцам не приходилось бороться с ветром. В столовой было очень много народа. Донейко возился у киноаппарата, и что-то у него не ладилось, потому что он хмурился и, видимо, про себя ругался. Остальные сидели за столами, многие по два на одном стуле, а несколько человек пристроились на полу. Овчаренко сидел рядом с Аптекманом. У меня отлегло от сердца. Очень уж не хотелось мне тащиться ещё в каюту к механику. Шагая через сидящих, беззлобно ругавших меня на чем свет стоит, я подошел к Аптекману и Овчаренко и передал им приказание капитана. Оба были, видимо, удивлены, но спрашивать ни о чем не стали и, перешагнув через несколько человек, вышли из столовой.
Ветер свистел за стенами, с грохотом на палубу рушились волны, брызги били в иллюминаторы, а в столовой молча сидели матросы, и никто не сказал ни одного слова, даже Донейко перестал возиться у аппарата и бормотать ругательства. Он молчал и выжидающе смотрел на меня. Я огляделся, — на меня смотрели все, как один человек. И все, как один человек, молчали. Я почувствовал, что улыбаюсь жалкой, заискивающей улыбкой.
— Интересно, который час? — сказал я, чтобы что-нибудь сказать, и совсем растерялся. Прямо передо мной на стене висели часы. Казалось, никто не слышал моих слов. Казалось, они и не были сказаны. Несмотря на рев моря и ветра, казалось, что в столовой мертвая тишина.
— Ну, расскажи-ка нам, Женька, что там такое случилось? — тихим, ласковым даже голосом сказал Свистунов. Краска бросилась мне в лицо. Игра в прятки подходила к концу.
— А что такое? — спросил я фальшивым и неискренним тоном. И тут заволновался Балбуцкий.
— Как это что такое? — заговорил он, покраснев и размахивая руками. — Как это что такое? Ты что думаешь, — нас не интересует?.. Ты думаешь, — мы не понимаем, что ты знаешь… что ты болтал Свистунову, а?.. А ну-ка, скажи.
— Заткнись, поросенок, — резко сказал Донейко. — Не в этом дело.
Он подошел ко мне и стал прямо против меня, внимательно глядя в мои глаза. Все остальные молчали, и я чувствовал на себе десятки внимательных взглядов.
— Я верю Студенцову, — отчеканил Донейко, — пожалуй, все здесь верят ему. А он нам почему не верит? — Он огляделся. Свистунов за всех кивнул головой. — Что за история с этими двумя, с Мацейсом и Шкебиньга? Почему они бежали? Может быть, как крысы с корабля? А?
— Да я-то почем знаю? — пролепетал я.
— Оставь! — Донейко махнул рукой. — Длинно рассказывать, но поверь, что это всякому ясно. Да если бы мы и сомневались, так, честное слово, достаточно на тебя посмотреть. Ты что — от холода покраснел, что ли?
Это был очень сильный довод. Я понимал, что мне крыть нечем. Я молчал. В эти тяжелые для меня секунды я снова и снова перерешал: что мне делать? Что я, в сущности говоря, не, имел права говорить? На одну секунду мне пришла в голову мысль, что я ничего не знаю такого, чего бы не знали и остальные. Но тут же я понял, что это не так. Дело было не в существенных фактах, дело было в мелочах, в случайных фразах, в тоне, которым со мной говорили беглецы. Само по себе их бегство никого не могло испугать. В обстоятельствах бегства, в совпадении бегства со штормом, в том, что никакой радиограммы не было и, значит, не было у них оснований опасаться, в их ужасе при пробуждении в шлюпке, в этом было то непонятное и угрожающее, что могло испугать команду. Именно об этом, понял я, Овчаренко просил меня не рассказывать.
Я молчал, и товарищи мои смотрели на меня зло и внимательно.
— Ты пойми, — сказал Донейко, — тут ребята не из детского сада, и мы — что ты ни говори — хорошо знаем друг друга. Прямо скажу, тут почти все не ангелы, кроме разве Балбуцкого. Но бичей и бандитов тут нет. Тут все свои. И если две сволочи бежали, это касается всей команды. Студенцов нам может не доверять, но ты член команды. Мы тебя спрашиваем: в чем дело?
Я молчал. В этом мучительном положении я сохранил одну только упрямую мысль: «Я не должен ничего, говорить». Не знаю, долго ли мы так стояли. Мне казалось, что очень долго. Потом вой ветра усилился. Холод ворвался в столовую. Я обернулся. Овчаренко закрывал дверь. Он повернул ручку, опять ветер завыл глуше. Овчаренко снял фуражку и сбросил с нее мокрый снег. Мельком он кинул взгляд на меня и Донейко, стоявших друг перед другом, на команду, сидевшую неподвижно, и я почувствовал, что он понял моё положение. Донейко повернул к нему спокойное и деловитое лицо.
— Капитан запретил киносеанс, — сказал равнодушным тоном Овчаренко. — Он считает, что команда должна быть на палубе.
Все как молчали, так и продолжали молчать, но такое внимание, такое напряжение было в этом молчании, что общий невысказанный вопрос, казалось, звучал в воздухе. Это чувствовали все, и, хотя вопрос не был задан, все ждали ответа. Один Овчаренко ничего, казалось, не чувствовал. Он вынул платок и вытер мокрое от снега лицо.
— В кубрике много народу? — спросил он, аккуратно складывая платок.
— Двое моются в бане, да человек пять по койкам валяются, — доложил Донейко. Овчаренко кивнул головой.
— Балбуцкий, — сказал он, — пойдите вниз, скажите, чтобы все шли наверх. Кто моется, — тоже. Пусть только мыло смоют, одеваются и на палубу.
Молчание стало ещё внимательнее и ещё напряженнее. Не отрываясь смотрели все на Овчаренко, а он не замечал этого.
— Ну? — удивленно сказал он. — Что с вами, Балбуцкий, чего вы ждете? — Балбуцкий оглядел всех растерянными, вопрошающими глазами, поднялся и вышел. — А вы, Донейко, пойдите ударьте склянки. Не видите разве, что время?
— Платон Никифорович! — Донейко шагнул вперед. — Объясните вы нам, что происходит.
Сидевшие на стульях и на полу чуть шевельнулись, подтверждая вопрос, и снова замерли. У Овчаренко поднялись брови.
— Вы насчет чего? — спросил он. — Насчет запрещения киносеансов, бани и прочих штормовых удовольствий? Видите ли, из порта передали новую инструкцию. Знаете, ведь попадаются ответственные сотрудники, которые море изучили по картинам в музее, а из рыб видели только балык. Так вот, видимо, из них кто-то выработал эту инструкцию. При шторме свыше десяти баллов все должны быть на палубе и чуть ли не со спасательными поясами. Придем в порт, станем скандалить, а пока приходится подчиняться.
Овчаренко говорил неторопливо и равнодушно, но я видел, что сидевшие пропустили его слова мимо ушей, не придали им значения, не слушали их. Все ждали, что вот сейчас Овчаренко скажет что-то другое, важное, главное, и все продолжали смотреть на него внимательно и выжидающе. Но Овчаренко кончил, он посмотрел на Донейко и сказал сухо и резко:
— Вы опоздали уже на минуту, идите бейте склянки.
Казалось, Донейко ещё хотел что-то сказать, но лицо Овчаренко не располагало к разговору. Проглотив готовые вырваться слова, Донейко вышел. Никто не посмотрел ему вслед. Все смотрели на Овчаренко. Овчаренко повернулся ко мне:
— Вы, Слюсарев, идите к рулю, время сменять рулевого.
Все, как один человек, повернулись ко мне. Чувствуя на себе подозрительные, недоверчивые взгляды моих товарищей, стараясь держаться спокойно и деловито, я вышел из столовой.