"Вагон" - читать интересную книгу автора (Ажаев Василий)ОДНИМ МЕНЬШЕ— Одним меньше, одним больше, какая разница! Такой фразой, брошенной неизвестно кем, началось новое утро. Очень рано, еще до поверки, Мякишев увидел торчавшие из-под нар суконные, с резиною боты. На обледенелом железном полу лежал мертвый Ланин. Вежливый неразговорчивый инженер умолк навсегда, и, таким образом, наш вагон потерял единственного «вредителя», о котором ровно ничего не знал. Только теперь дошел до нас смысл позабавившей всех вчерашней сцены между Ланиным и Петровым. Инженер под вечер подозвал жулика, отдал ему свою знаменитую шубу и шапку, громко сказал: — Товарищи, минутку внимания! Я хочу, чтобы вы все видели: я по доброй воле меняюсь одеждой с гражданином Петровым. Отдаю шубу и меховую шапку, а он мне свои вещи. Жулик молниеносно скинул рваный бушлат, ватные штаны и шапчонку, оставшись в каких-то мятых портках и телогрейке. Столь же молниеносно надел ланинскую шубу и шапку и снова превратился в комичного царя из сказки. Опасаясь, видимо, как бы кто-нибудь опять не помешал честному обмену, кинулся на свое место и затаился, как мышь. Посмеялись трудно объяснимой причуде инженера. Мякишев пошутил: — Мы что, мы не возражаем, раз Петров соглашается. — Видно, невтерпеж ему щеголять здесь в шикарном виде, — объяснил Володя поступок инженера. Зимину, сидевшему с нами, обмен не понравился. Он заговорил с Ланиным, но получил отпор: — Оставьте меня в покое, прошу вас. Значит, уже вчера Ланин закончил расчеты с жизнью. Извлеченное на свет божий (не очень яркий в вагоне), закоченевшее тело лежало на полу меж нарами, а вокруг него замерли притихшие, растерянные товарищи по несчастью. Синее лицо самоубийцы с высунутым изо рта распухшим языком было неузнаваемо и страшно, сухие, восковые руки согнуты в невероятном усилии затянуть потуже шнурок на шее. На безымянном пальце правой руки поблескивало обручальное кольцо. Вагон обменивался впечатлениями: — Как он сумел шнурком-то? — Дай ему телеграмму на тот свет, он объяснит. — Я говорю, тяжело такую удавку сделать. — А ты пробовал? — Не пробовал, но думаю, что повеситься легче. Прыгнул — и все. — Чудак, легче! Попробуй. — Да… Лежал и давился. И не кричал, не хрипел, чтобы не помешали. — Хватит вам болтать-то! Устроили дискуссию. Володя достал носовой платок и накрыл лицо Ланина. Хотел отвести от лица и уложить руки, они не разгибались, пружинно возвращались в прежнее положение. Будто подстегнутый этим, Володя полез к окошку и начал кричать конвою. Я и еще несколько человек принялись стучать. Долго не удавалось достучаться и докричаться — поезд был на ходу. Наконец нас услышали. Вернее, просто пришло время поезду остановиться. Начкон с четырьмя бойцами забрался в вагон и прежде всего произвел поверку. Все оказались на месте, только Ланин не откликнулся (начкон и его выкрикнул). Нам приказали не сходить с нар. — Как это случилось? — спросил охранник. Мы загалдели, зашумели. Начальник конвоя — собранный, подтянутый парень — сказал «по порядку, не хором», вынул из планшетки карандаш и бумагу и приготовился писать акт. — Говорите вы хотя бы, — предложил он Зимину, остановив взгляд на его очках. Зимин коротко все изложил. — Записку не оставил? — Нет как будто. В карманах и вещах его мы не смотрели. — И все молчал, говорите? — Молчал. — А вчера по своей инициативе отдал Петрову шубу? — Поменялся одеждой. Обратился ко всем, подчеркнул, мол, по доброй воле меняюсь. — А не проиграли вы его? — громко спросил начальник конвоя. — Шуба-то большой цены вещь. Зимин не сдержал улыбки: смешным показалось предположение, не участвовал ли он, Зимин, в проигрыше человека. — Петров-Ганибесов, я вас спрашиваю. Подойдите! — повысил голос охранник. Он сидел на подставленной ему табуретке, бойцы стояли с винтовками на изготовку, мы все лежали на нарах головами к проходу. Петров, несуразный в ланинской шубе и шапке, с грязным лицом, спрыгнул с нар и стал перед охранником. — Напрасно вы, гражданин начальник, так думаете. В карты мы не играем, на Беломорканале перевоспитались. — Перевоспитались? И опять в лагерь перевоспитываться едете? — Не трогал я его, век свободы не видать! Вчера он сам предложил шубу. В обмен на бушлат. Спросите у всех. Петров говорил жалобно, плаксиво. Не хватало только слезы. — Значит, Ланин сам отдал вещи? — спросил снова начальник конвоя, ощупывая Петрова внимательным взглядом от бобровой шапки до резиновых сапог. — Да, мы подтверждаем, — заявил Зимин. — Совершенно очевидно, Ланин покончил жизнь самоубийством. — Вот видите, гражданин начальник! — обрадовался Петров. — Они подтверждают. — Помолчите! Начальник конвоя писал акт, уточняя подробности. Один из бойцов осмотрел по его указанию вещи Ланина, вывернул карманы брюк и пиджака, нашел сколько-то денег. Записки или письма не нашлось. Охранник аккуратно пересчитал деньги и занес в акт, записал вещи: шарф, полотенце, носки, мыльница, зубная щетка, грязное белье. — Гражданин начальник, смотрите, у него на пальце обручальное кольцо. — Это Петров опять подал голос. — Ну и что? Женатый, значит, человек. — Да я не о том. Неужели колечку пропадать? Отдайте его мне, он забыл подарить. — Бросьте вы, Петров! Как не стыдно! — возмутился Володя. — Будьте хоть пять минут человеком. — Идите на место, Петров-Ганибесов! — приказал начкон, он пристально смотрел на Володю, оценивал его реплику. В раздвинутую дверь сильно дуло, вагон совсем простыл. От холода и волнения у нас, что называется, не попадал зуб на зуб. Наконец начальник конвоя закончил акт, расписался и подозвал для подписки Зимина и тех, кто сидел и лежал поближе. Двое бойцов, повинуясь его жесту, взяли труп и мгновенно вытащили из вагона. Самоубийство Ланина словно придавило всех нас. Казалось, даже урки забыли свои самодельные картишки. Ведь Ланина и не знали совсем, за долгие-долгие дни он произнес от силы десять слов, его никогда не было видно и слышно, разве что на поверке. Кто же он, этот человек? Вредитель? Кому и чем навредил? Как же теперь его семья? Что заставило его поступить так безоглядно? Непоправимость беды, тяжесть вины, горечь обиды? Или непереносимые муки неволи? — Страш-шно, братики! — протянул Петро Ващенко. — Поставил я себя на его место… — Как он мог!.. У него ведь жена, дети, друзья, — Володя говорил с возмущением. — А как понять: сильный он человек или наоборот? — робко поинтересовался Агошин. Возник спор, захвативший весь вагон. В самом деле, как понять поступок инженера: слабость или мужество, отчаяние растерявшегося человека или жесткая решимость? — Слабость, конечно. Упадок воли, — свое мнение Володя высказал твердо и безоговорочно. — Трусость! — Медицина считает: это болезнь, шизофрения, — заявил Гамузов. — Молодец! — громко прогудел с той стороны Воробьев. — Силу воли показал. Раз — и кончил волынку, отмучился! Мол, идите вы к матери!.. — Гордый и сильный человек. Не то что мы, дерьмо. Будем скрипеть, мучиться, пока не выдохнемся, пока не подохнем, — это с досадой и раздражением сказал Дорофеев. — Будем собирать задницами пинки, будем поддакивать, как наш Пиккиев, всем и каждому. Лизать будем лапы всем начальникам, всем охранникам и даже их собакам, — Сашко хихикал тоненько, будто довольный нарисованной им картиной. — Не лизать лапы, не поддакивать. Доказывать свою правоту, если уверен в ней, — возразил Фетисов. — Как доказывать? Вон как урки, что ли, из тюрьмы в лагерь и обратно? — Эй, куркуль! Урок не лапай! — Лежал человек и мучился, надрывал сердце без конца. Теперь ему хорошо. — Плохо ли ему? Никто не крикнет на тебя, никто не обидит. Молодец инженер! В смерти человека всегда есть тайна. Особенно жгуча и тягостна смерть самоубийцы. А этот даже записки не оставил, не объявил последней воли. Всем безразличный при жизни, он теперь задел каждого. В словах Воробьева, Дорофеева, Ващенко, Севастьянова, Мякишева слышалось уважение, даже зависть. А мы, сосунки, по определению Мякишева, мы не знали, как отнестись к событию, к самому Ланину. И Коля, и я, и Фролов, и Феофанов — все мы сошлись на одном: я б не мог ни утопиться, ни выстрелить в висок, ни отравиться ядом, ни тем более так вот удавиться. Значит, он сильнее, мужественнее, решительнее нас, он смог. — То, что вы говорите, ложь, самоутешение! — Зимин сидел на нарах, свесив ноги. Очки его поблескивали. — Поступок прежде всего непоправимый: жизнь человеку дается единственный раз. Еще Наполеон говорил: самоубийца может пожалеть себя в воскресенье, когда будет уже поздно, ведь он убил себя в субботу. По отношению к себе обидно, по отношению к близким, даже по отношению к нам, мыкавшим общее с ним горе, обидно. — Плевал он на всех! — с удовольствием выкрикнул Воробьев и, высунувшись из-под нар, смачно сплюнул. — Да, наплевал на всех, на всех и на самого себя. Так может поступить человек только в минуту душевного разлада. Жизни жаждет даже умирающий от ран. — В нашей-то муке чего ради жаждать жизни? — Ложь, Дорофеев. Всегда в человеке сидит жажда жизни и борьбы. Удержи Ланина в тот момент сильная, твердая рука — и беды не случилось бы, он устоял бы на краю обрыва. — Что же ты не помог, твердая, сильная рука? — грубо и насмешливо спросил Воробьев. Зимин не поддержал пикировку: — Я жалею, что не помог. Если б знать, что он задумал! Вчера я не зря подошел к нему. Меня смутила эта история с шубой. Он не мог так просто затеять вторично спектакль с обменом. Надо было не отступаться, проявить упорство. Не оказалось рядом надежной товарищеской руки, не оказалось… В вагоне стало тихо, так тихо, как никогда. Даже прекратились скрипы рессор, лязганье колес, будто вагон сам вдруг замер, прислушиваясь. — Прости нас, грешных, — проныл Севастьянов. — Чтобы вы ни говорили, на кого бы ни ссылались, на бога ли, на черта ли, на докторов, я скажу: молодец! — упрямо и громко заявил Воробьев. — Нечего жалеть его, лучше пожалей нас. Я его уважаю, вот и все. — Наверное, он был достоин уважения, — так же тихо и сердечно продолжил Зимин. — Вот вы, Дорофеев, и вы, Воробьев, шумите: жизнь, мол, наша ничего не стоит, а сами знаете, что порвать с ней невозможно. Есть другой выход: жить. Ради чего-то жил Ланин до ареста, чего-то хотел? Взял и все оборвал. Если тебя несправедливо обидели, изо всех сил доказывай свою правоту. У него, наверное, дети, как он не вспомнил о них? Если тебя жжет ощущение вины, думай, как оправдаться. Наберись сил и терпения и живи, черт побери! Ланин на все махнул рукой. Почему он не доверился нам? Мы ведь ему не враги. «Оставьте меня в покое». Оттолкнул меня, боялся, что я удержу его. Павел Матвеевич говорил с волнением и очень твердо. Горечь и обида звучали в его мыслях вслух. Ни Воробьев, ни Дорофеев, ни Севастьянов больше уже не перебивали Зимина воплями и руганью. До меня вдруг дошло: Зимин хочет во что бы то ни стало рассеять подавленность и упадок. Никто не двигался, никто не кричал — все ждали еще чего-то от Зимина. Помолчав, он опять заговорил: — Представьте себе, Воробьев, вчера ваш сосед Ланин заводит с вами разговор, просит совета: кончить ему волынку или еще потерпеть? Прыгнуть с обрыва или отойти? Он вас спрашивает, что вы ему скажете? Неужели посоветуете плюнуть на все? Снова к нам в вагон вползла тишина. Воробьев молчал и, видимо, чувствовал — ждут его ответа. — Что же вы молчите, Воробьев? — торопил Зимин. — Эх, комиссар! Я вижу, ты считаешь меня за последнюю сволочь, — Воробьев, явно возмущенный, зашелся в длительной матерщине. Передохнув, он сказал: — Вот если б ты попросил у меня совета, я б не задумался ни на минуту, я б тебе сказал: давай прыгай! Словно вздохнули разом всем вагоном. А затем дружно рассмеялись. |
||
|