"Франц Фюман. Еврейский автомобиль" - читать интересную книгу автора

австрийской реакции, опора австрийского фашизма.] вдребезги разбивает
пушками красные кварталы. Утро глухо бухало, стекла дребезжали. Я умылся,
оделся и ждал в своей кабине звонка, который призовет нас молча
построиться парами, чтобы промаршировать в капеллу. Я дрожал от
нетерпения, над кроватью висел календарь, но мне сейчас не хотелось
читать. Я дрожал от нетерпения и даже подумал, не застелить ли мне самому
кровать, но оставил ее так, нам строго-настрого внушали, что это дело
прислуги и мы сами не должны этого делать.
Я кусал себе язык, так мне хотелось заговорить с Гансом фон Штафпергом,
который обитал в соседней кабине, чтобы спросить его, хочет ли он вместе
со мной стать мучеником, но я не смел выйти из своей кабины до звонка, а
уж тем более заговорить.
Только за завтраком, если все сойдет благополучно, мы имели право
первый раз за день заговорить, и три часа до этой минуты показались мне
бесконечно долгими. Утро было наполнено гулом, пламя свечей на стенках
трепетало, зазвенел ручной колокольчик, мы откинули занавески и вышли из
своих кабин, построились парами, склонили головы согласно уставу и
медленно пошли, упираясь взглядом в пятки идущего впереди, по бесконечному
коридору к капелле, чтобы совершить утреннюю молитву. Я видел пятки
идущего впереди, одни только пятки и бесконечный коридор, по которому мы
проходили бесконечное множество раз в день, и я вдруг со страхом подумал,
что мне предстоит еще семь лет ходить так, опустив голову, и внезапно
что-то стеснило мне грудь, и я поднял глаза, и тут же получил подзатыльник
отца-инспектора. Удар был слабый, боль мимолетной, отец-инспектор ударил
не в полную силу, я снова опустил голову и опять увидел бесконечный
коридор, и вдруг моя кровь загудела бешеной красной волной. В висках
застучало, ногти вонзились в ладони, и я вдруг понял то, что знал уже
давно, с того первого дня, как я их увидел, да, думал я, пусть они придут,
пусть придут красные, пусть они придут с ножами, с топорами, с горящими
факелами и все здесь изрубят, все, все: монастырь, стены, капеллу, статуи,
алтари - все, и пусть они зарежут всех отцов, слуг, воспитанников, всех,
пусть распорют ножами все картины: и Алоизия, и Марию, и Михаила - все,
все, пусть они всадят ножи в утробы под рясами, и пусть они перережут
глотки попам, пусть они это сделают, да, да, и пусть они выпустят огонь,
красный, огромный, всепожирающий огонь, который все разрушит, и если они
мне самому перережут горло, что ж из того, если здесь не останется камня
на камне! Я знал: то, что я сейчас думаю, - смертный грех, быть может,
даже грех против святого духа, грех, который вовеки не простится, но и это
мне было безразлично, пусть я попаду в ад! Ну и пусть! Во время мессы мне
сделалось холодно, меня тряс озноб, а потом у меня начался жар, и
отец-инспектор отвел меня в лазарет, я лежал в постели и бредил, и мне
снились огонь, и мадонны, и козлоногие черти, у которых с живота капал
пот. Ночью я проснулся весь в поту и думал, что теперь я, наверное, умру.
На следующее утро я написал записку своему духовнику, отцу Корнелиусу, с
просьбой исповедовать меня, и затем я исповедовался ему в занавешенной
клеенкой кабине в моих греховных и мятежных мыслях. Отец Корнелиус долго
выспрашивал меня, говорил ли я с другими воспитанниками об этом, и не
хочет ли еще кто-нибудь, чтобы пришли красные, а я качал головой и
говорил, что вина лежит на мне одном. Отец Корнелиус наложил на меня
покаяние: в течение месяца каждое утро я должен был молиться святому