"Уильям Фолкнер. Притча" - читать интересную книгу автораразгоралось, угасало и вспыхивало опять, будто раздуваемый уголек. Но в себя
она пришла, и сержант уже поворачивался, собираясь уйти, как вновь послышался тот же голос. Принадлежал он, несомненно, тому человеку, который предложил хлеб, однако если сержант и заметил это, то не подал виду. Но теперь он явно заметил, что ему совсем не место здесь - даже не просто во Франции, а в сорока километрах от Западного фронта в эту, да и любую другую среду второй половины мая 1918 года, - это был мужчина не столь уж молодой, скорее моложавый, и не только по контрасту с другими, среди которых (или, вернее, над которыми - таким он был рослым, статным) непринужденно стоял в линялой спецовке, грубых брюках и потертых башмаках, крепкий, прямой, похожий на дорожного рабочего или штукатура; и поскольку он находился здесь, то, видимо, был освобожден от военной службы под чистую еще до пятого августа 1914 года, хотя на забракованного он походил мало, и если сержант заметил или подумал это, то выдать его мысль мог лишь быстрый взгляд. Первые слова этого человека предназначались сержанту; теперь сержант был в этом уверен. - Она же съела хлеб, - сказал рослый. - С этим кусочком должны кончиться и все ее страдания, не так ли? Сержант, в сущности, уже повернулся, уже уходил, но этот голос, говор остановил его - говор не мягкий, а просто негромкий, не робкий, а вкрадчивый, да еще в довершение всего ироничный; поэтому, замерев на секунду, на миг, прежде чем обернуться, он представил, ощутил все замкнутые, настороженные лица, глядящие не на него и не на рослого, а словно на что-то неуловимое, созданное в воздухе его голосом. Потом сержант понял. Дело было в его мундире. Когда он повернулся и взглянул не только на рослого, но и на всеобъемлющего несчастья, с которым смирился так давно, что теперь, случайно вспоминая о нем, не испытывал даже сожаления, он смотрит на весь человеческий род через неодолимый барьер профессии, способа зарабатывать на жизнь, которому двадцать лет назад не просто посвятил, но и принес в жертву не только свою жизнь, но и свою плоть и кровь; показалось, что весь круг тихих, настороженных лиц оплеван легкой, неотвратимой отраженной голубизной. Так было всегда, менялся лишь цвет-желто-грязный с белым в пустыне и тропиках, затем резкий, чистый красно-синий, цвет старого мундира, а теперь изменчиво-голубой нового, введенного три года назад. Он с самого начала предвидел это, и не только предвидел, но и принял, расстался с волей, страхом голода и самостоятельных решений ради права и привилегии получать несколько гарантированных су в день ценой повиновения, жизни под открытым небом и риска хрупкими костями и плотью, ради права не думать о хлебе насущном. И вот уже двадцать лет, будучи отлучен, обособлен этим неотъемлемым правом от мира гражданских, он взирал на всех его представителей с каким-то презрением, как на непрошеных, бесправных, терпимых лишь из милости чужаков; он сам и ему подобные, сплетясь в нерушимое братство стойких и доблестных, пролагали себе дорогу в этом мире, рассекая его острым форштевнем нашивок, орденских планок, звезд и лент, словно броненосец (или будто существующий вот уже год танк) косяк рыбы. Но теперь с ним что-то произошло. Оглядывая лица окружающих (все выжидающе смотрели на него, кроме молодой женщины, доедавшей укрытый тонкими грязными ладонями хлеб, так что он не один, а вдвоем с безымянной, одинокой женщиной оказался словно бы в узком, душном колодце), сержант с каким-то ужасом |
|
|