"Уильям Фолкнер. Реквием по монахине " - читать интересную книгу автора

окаменелых конфет, взятых с полок Рэтклиффа ее потомками, подданными и
рабами-неграми. Вот и все, что нужно было сделать поселку: приписать замок к
списку, к счету. Какую назначить цену замку - было совершенно безразлично.
Если бы его оценили даже по тарифу Петтигрю: пятнадцать фунтов, помноженные
на расстояние не только до Каролины, но и до самого Вашингтона, - на это,
возможно, никто не обратил бы внимания; они могли бы запросить семнадцать с
половиной тысяч долларов за окаменелую и несокрушимую конфету, и никто не
стал бы даже читать этой записи. Итак, это было принято, утверждено, решено.
Этого не требовалось даже обсуждать. Они больше не думали об этом, разве что
нет-нет да и восхищаясь (возможно, с некоторыми сомнениями) собственным
бескорыстием, поскольку не хотели ничего - и менее всего избежать любых
справедливых упреков, - кроме честного и справедливого решения вопроса о
замке. Они вернулись к старому Алеку, по-прежнему сидящему с трубкой перед
тлеющим камином. Только старый Алек не оправдал их надежд; он не желал
никаких денег, ему был нужен замок. Тут у Компсона иссякли последние остатки
терпения.
- Ваш замок пропал, - резко заявил он старому Алеку. - Вы получите за
него пятнадцать долларов, - произнес он уже увядающим голосом, потому что
даже в подобной ярости можно осознать тщетность своих усилий. Однако эта
ярость, бессилие, изнеможение, это чрезмерное - что бы там оно ни было -
подвигнуло голос еще на одно слово: "Или...", тут он умолк окончательно и
дал Пибоди возможность вмешаться.
- Или что? - сказал Пибоди, и не старому Алеку, а Компсону. - Или еще
что?
Тут Рэтклифф опять нашел выход из положения.
- Погодите, - сказал он. - Дядя Алек получит в залог пятьдесят
долларов. Он скажет нам фамилию того кузнеца в Каролине, мы отправим туда
человека и закажем новый замок.
Дорога туда-обратно и все прочее обойдется примерно в полсотни. Дяде
Алеку мы дадим в виде залога пятьдесят долларов. А потом, когда замок
прибудет, он вернет нам деньги. Идет, дядя Алек?
И на этом все могло кончиться. Возможно, и кончилось бы, не будь там
Петтигрю. Они вовсе не забыли о нем и не уподобили себе. Они просто
втянули-вживили (так им казалось) - его в свой гражданский кризис, подобно
тому, как отчаянная, беззащитная устрица лишает подвижности неустранимую
песчинку. Никто не видел, как он шел, однако Петтигрю был уже в центре
комнаты, где Компсон, Рэтклифф и Пибоди стояли перед сидящим в кресле старым
Алеком. Могло бы показаться, что он просочился туда, если бы не та
твердость, которая может (при необходимости) стать незаметной, но только не
иллюзорной и уж ни в коем случае не текучей; он высказался мягким,
рассудительным тоном, а потом стоял под взглядами остальных, щуплый,
низкорослый, словно ребенок, и несокрушимый, словно алмаз, явно предвещая
недоброе, внося в эту глухоманную комнатушку тысячи миль непроходимых
дебрей, весь громадный, неизмеримый авторитет государственности, не только
представляя правительство и даже не только олицетворяя его; он являл собой,
по крайней мере в ту минуту, Соединенные Штаты.
- Дядя Алек не лишался никакого замка, - сказал он. - Лишился его дядя
Сэм.
Минуту спустя кто-то произнес:
- Что?