"Лион Фейхтвангер. Настанет день" - читать интересную книгу автора

враждебное лицо его сына. И только воспоминание об этом лице, только
потребность защитить себя от этого лица водила его пером, когда он писал
те строки о еврейском царе Сауле.
Ведь как легко, увы, пойти в бой, даже на верную гибель, как это легко
в сравнении с тем, что тогда взял на себя Иосиф. Разве не сгораешь со
стыда, не разрывается сердце, если приходится выказывать восхищение перед
дерзким победителем только потому, что подобное самоуничижение -
единственная услуга, какую ты еще в силах оказать своему народу?
Позднее, через сто, через тысячу лет, это поймут. Однако нынче, 9
кислева, в 3847 году от сотворения мира, для него слабое утешение, что
когда-нибудь какие-то далекие потомки будут восхищаться им. Его слух не
улавливает отзвука будущей славы, в его душе живо только воспоминание о
вопле сотен тысяч глоток: "Негодяй, предатель, пес!" - и надо всем
беззвучный и все же заглушающий их голос его сына Павла: "Мой отец, этот
негодяй, мой отец, этот пес".
Именно потому, что Иосиф хотел защититься от этого голоса, он и написал
о мрачной отваге Саула. Писать эти строки было сладостно и возвышало душу.
И было сладостно, и возвышало душу бездумно отдаваться увлекающему тебя
мужеству. Но адски трудно и тягостно оставаться глухим, противиться
искушению, ничего не слышать, кроме спокойного, вовсе не увлекающего
голоса разума.
Бот он сидит, еще не старый человек, в сумеречной комнате, где свет от
масляной лампы озаряет только письменный стол, и этого человека
переполняют несвершенные деяния, которых он жаждет. А столь превозносимые
им спокойствие и тишина здесь, среди шумного, блистательного Рима,
буквально не вмещающего такого обилия деяний, это спокойствие и эта тишина
- искусственные, судорожные, они - обман. Все в нем изболелось и
истомилось от жадного честолюбия и потребности действовать. Вызвать
подъем, страсть к действию - это уже немало. Так рассказать историю царя
Саула, чтобы молодежь всего народа восторженно приветствовала Иосифа и
вдохновенно пошла бы на смерть, как тогда, когда он, еще молодой и
неразумный, захватил ее своей книгой о Маккавеях, - это немало. Так
написать историю Саула и Давида, и царей, и князей Маккавейских, чья кровь
течет и в его жилах, так написать ее, чтобы его сын Павел почувствовал:
мой отец мужчина и герой, - это уже немало. А одобрение собственного
разума, восхищение потомков, грядущих поколений - все это пустой звук.
Он не смеет допускать этих мыслей. Он должен отогнать видения, которые
подстерегают его здесь, в темноте. Иосиф хлопает в ладоши, вызывая слугу,
приказывает: "Огня! Огня!" Пусть зажгут все лампы и свечи. С облегчением
чувствует, как в освещенной комнате он снова становится самим собой.
Теперь он может следовать голосу разума, своего истинного водителя.
Иосиф снова садится за письменный стол, заставляет себя
сосредоточиться. "Чтобы не показалось, будто я намеренно восхваляю царя
Саула больше, чем подобает, я продолжаю рассказ о его деяниях". И он
продолжал, рассказывал точно, деловито, сдержанно.
Он проработал около часа, когда слуга доложил ему, что пришел какой-то
незнакомец и настаивает, чтобы его впустили, - некий доктор Юст из
Тивериады.