"Сергей Есин. Имитатор " - читать интересную книгу автора

карандаш. И себя - свою вечную ложь, свою вечную боязнь, свою надежду: а
вдруг!
Не будет этого вдруг. В самом осадке своих надежд я знаю: не будет, все
ляжет мертвым, заинвентаризированным хламом, и через сто, двести, триста лет
ни один искусствовед, сдув пыль с моих полотен, не загорится трепетом
открытия. Может быть, только отдадут должное: иллюзорный стиль 70-х годов.
Ну а что мне? Мне остается ненавидеть предшественников и через силу бежать
за своею организованной славой. Какой там бой, какие надежды! Бег, всю жизнь
бег.
Я бегун, выносливый бегун на марафоне собстывенной жизни. И я знаю, что
мне не стать чемпионом. Но я еще подурачу головы, покручу своей загадкой. О
жизнь, куда ты пролетаешь?
Но скорее бы, скорее неслись годы. Может быть, еще успею. Может быть,
похоронят на Ваганьковском, где-нибудь поближе к Есенину и Высоцкому.
Помогут вечно молодые поэты. В одной регистрационной книге смертей,
смотришь, в одной строке оказался и в энциклопедии. Дерзай, художник!
Дерзай, иллюзионист! Но молчи. Молчи! И чтобы у наследничков не возникло, на
гибель себе же, никаких сомнений, так и пометим на первой странице этой
тетради: "После моей смерти - сжечь!"

ГЛАВА I

Я никогда не позволяю себе опаздывать на работу. Без трех минут девять
я уже в кабинете. Три минуты нужно, чтобы включить селектор, как следует
усесться в кресло, повесить пиджак на спинку - демократизм в одежде веяние
времени, а стиль у меня простецкий, эдакий рубаха-парень, - чуть раскидать
бумаги в рабочем беспорядке, расположить так, будто со вчерашнего дня я не
покидал своего трудового места, и оглядеться вокруг.
Я люблю свой кабинет. Не так-то просто было организовать экспозицию в
музее таким образом, чтобы под кабинет ушла знаменитая царская спальня.
Больше вроде и негде оказалось устроить директору кабинет. Ну ничего, это
меня не смущает - все же лучшая комната во дворце. В конце концов, оба мы в
своем роде аристократы.
Впрочем, иногда на портрете графа работы Левицкого, висящего напротив
моего стола, я ловлю обозленный взгляд бывшего хозяина. Обычно это случается
зимой, под вечер. Из трех полукруглых до пола окон льется жемчужный свет.
Вдали, за чуть подмороженным стеклом, видны парк с деревянными саркофагами,
закрывающими нежную мраморную скульптуру, дальний пруд, угадываемый по
чернеющим ветлам, и совсем недалеко - тоненькая ниточка пригородной
электрички. Перед самым окном на снегу прыгают вороны. И вот часов около
четырех через крепкие зимние туманы вдруг прорывается солнце, обнажает
заструги на сугробах и бьет дальше, через террасы, прямо в бывшую спальню.
Тут мне кажется, что меняется куртуазная улыбка знаменитого авантюриста и
кавалера. Чуть женственный в обрамлении пудреных локонов парика,
рассыпавшихся по воротнику зеленого преображенского мундира, чуть
женственный подбородок начинает дрожать. Граф жестко сводит губы, брови у
него ломаются. И я жду: разожмется вся в перстнях крепкая мужицкая рука, в
которой просвещенный граф держит томик Вольтера? "Вон! - командирским тоном
крикнет граф. - Вон, холоп!" И барской ручкой, оглаживающей гривы знаменитых
скакунов и ножки парижских танцовщиц, грозно укажет мне на дверь. Наяву в