"Б.Ф.Егоров. Художественная проза Ап.Григорьева" - читать интересную книгу автора

литературе. Причины происхождения его и силы. 1836-1851", "Белинский и
отрицательный взгляд в литературе", "Оппозиция застоя. Черты из истории
мракобесия"; в этом цикле Григорьев явно проникается "гегелевским" принципом
исторической закономерности и исторической обусловленности литературных
явлений.
Элементы историзма, разумеется, проникли и в воспоминания. Они
позволили Григорьеву дать превосходные характеристики
общественно-литературным течениям и событиям: такова, например, его оценка
двойственности европейского романтизма, т. е. реакционных и радикальных
тенденций в рамках этого направления; Григорьев ясно увидел связь, идей
Руссо и деятелей Великой французской революции, художественного творчества
Вальтера Скотта и европейской реставрации (примеры взяты из VII и VIII глав
"Детства") и т. п. Как бы вслед за Чернышевским Григорьев очень высоко
отзывается о деятельности предшественников Белинского - Полевого и Надеждина
(см. гл. V "Детства").
Правда, многое в сложной истории XVIII-XIX вв. ему оставалось, неясным
или чужим. Он, например, искренне удивлялся, почему это "демократ" Погодин
так враждебно относился к "другому демократу" - Полевому? К революционным
действиям и идеологии XVIII в. как к "насильственным" Григорьев по-прежнему
относится настороженно, отчужденно. И тем не менее страстная, яркая книга
его воспоминаний, несомненно, находится в сфере влияния 60-х гг., влияния
духа раскованности, свободных исканий истины, полемического задора. Мы ясно
ощущаем при чтении воспоминаний, как мучительно бьется противоречивая мысль
автора, стремящегося понять закономерности истории. А несколько, может быть,
архаичный романтизм мышления оказывается, с другой стороны, своеобразным
способом отталкивания Григорьева от всего консервативного, застойного,
рутинного; романтизм ведет автора к сочувствию "тевтонско-греволюционному
движению", как назвал критик период, начавшийся бурей и натиском",
Клошптоком и драмами Шиллера и приведший к "кинжалу", т. е. к кинжалу Карла
Занда, убийцы Коцебу, к террористическим революционным актам начала XIX в.,
и, конечно же, - особенно важно подчеркнуть преклонение Григорьева перед
декабристами, выраженное и в его воспоминаниях, и в критических статьях
начала 60-х гг.
Объективные или относительно объективные воспоминания Григорьева в
разных пропорциях и в разных ракурсах сливаются с лично-интимными (у
Герцена, собственно говоря, тоже эти связи проявляются по-разному, но
изменяются они лишь единожды: много раз уже писалось, что самое тесное
слияние личного и общественного наблюдается в первых пяти частях "Былого и
дум", последующие же части менее личностны, посвящены главным образом
событиям и персонажам вне интимной жизни автора).
Начинает Григорьев с тесного сплава личных впечатлений и объективного
духа исторических событий: "...я вполне сын своей эпохи и мои литературные
признания могут иметь некоторый литературный интерес" (с. 7). Чуть дальше
историческое даже как бы приподымается над личным: "Я намерен писать не
автобиографию, но историю своих впечатлений; беру себя как объекта, как лицо
совершенно постороннее, смотрю на себя как на одного из сынов известной
эпохи, и, стало быть, только то, что характеризует эпоху вообще, должно
войти в мои воспоминания; мое же личное войдет только в той степени, в какой
оно характеризует эпоху" (с. 10).
И затем в самом деле относительно объективно, хотя и с отдельными