"Иван Ефимов. Не сотвори себе кумира " - читать интересную книгу автора

Как великою скорбью народной
Переполнилась наша земля...
Где народ, там и сгон, эх, сердечный,
Что же значит твой стон бесконечный?..

После стихов берусь за прозу: Тургенев, Гоголь, Толстой, Чехов. Силюсь
вспомнить толстовскую сцену покоса усадьбе Левина, по-новому дивясь поистине
гомеровской силе Льва Николаевича... Вспоминаю затем наиболее трудные
формулы из политической экономии, крылатые выражения Маркса, уничтожающие
ленинские остроты против меньшевиков-оппортунистов...
Утомившись, снова начинаю мерить тихими шагами камеру. Теперь у меня
новое занятие - я изучаю стены, к которым до того не было никакого интереса.
Сидел же здесь кто-нибудь до меня? Не может быть, чтоб не осталось
какого-нибудь следа.
Не могла же эта камера пустовать при такой скученности в тюрьме?
Невысокие стены горят поверху синеватой белизной, а ниже их салатовая
краска не успела потерять своего блеска. Сантиметр за сантиметром, как
криминалист, исследую пространство в пределах досягаемости и ничего не
нахожу.
"Не может быть, чтобы не было никаких знаков!"- говорю себе в каком-то
странном азарте. Подхожу к одинокой параше, машинально отодвигаю ее с места
ногой и, присев на корточки, ощупываю глазами неисследованный участок стены.
Что это? Под тонким слоем светло-зеленой краски видны еле приметные
царапины, образующие какие-то буквы. В пытливом возбуждении подскакиваю к
дверному глазку: не слышно ли близко шагов надзирателя? На галерее обычная
предобеденная тишина. В накрепко запертых камерах люди или дремлют, или
негромко переговариваются, и эти еле уловимые звуки рассеиваются бесследно в
пустом тюремном амфитеатре. Надзиратели, как видно, где-то сошлись группой и
покуривают после прогулки.
Возвращаюсь к параше и сажусь на пол, все более углубляясь в изучение
иероглифов. Сомнений нет: это надписи, сделанные, очевидно, острым осколком
оконного стекла и совсем недавно закрашенные. Краска втянулась в царапины и
высохла, но углубления букв проступили вновь, хотя о некоторых можно лишь
догадываться.
Повозившись минут десять в реставраторских усилиях, я почти на ощупь
разбираю наконец первую строчку: "За что меня бьют П Л".
Кто такой "П Л" и когда написаны эти жуткие слова?
Вторая надпись дается уже легче: "Сегодня опя били вал П Лоб". Кто же
такой этот бедняга "П Лоб"? Дух исследователя овладевает мною со всей силой.
Изучив последнюю надпись, почти у самого плинтуса, я прочитываю в порыве
интуиции: "И вы звери умрете и будь вы прокляты Павел Лоб".
Ошарашенный, долго сижу на полу возле жестянки, не чувствуя ее запаха и
холодея, словно предвижу новые испытания.
Мысли постепенно обращаются в недавнее прошлое. Неужели это тот самый
Павлуша Лобов, за которого я заступился на том злополучном собрании в
редакции? Жив ли он сейчас? А если жив, значит, прошел уже свое страшное
чистилище? А где Арский? Миров? Если следователь связывает меня воедино с
ними, значит, они прошли через пытки, которые ждут и меня?
Лобов пишет, что его били валенком... С той самой фунтовой гирей
внутри... Где их всех учили, наших палачей, в какой высшей школе? Не могли