"Исповедь добровольного импотента" - читать интересную книгу автора (Медведь Юрий)9 По происхождению я подкидыш. Сорок восемь лет тому назад, рано по утру, сторож Анапского детдома имени Валерия Чкалова обнаружил на крышке почтового ящика мальчонку с не подсохшей еще пуповиной. Ну, завернул старик приплод в свежий номер газеты «Прибой» и прямо на стол директора детдома. Вот мол, распишитесь в получении. — Как?! Что?! Откуда?! Полный мрак. Помарковали, помарковали, ну а что тут поделаешь-то? Надо ставить на довольствие. А так как никакой инструкции к предмету не прилагалось, директор детдома проявил инициативу и записал в ведомости — Софрон Бандероль. Слава Богу, жена его, женщина, живущая в трезвости, поразмыслила здраво и подписала к фамилии окончание «кин». Вот так и объявился на земле, закрепился и жив доселе Софрон Бандеролькин. Далее, жил я до шестнадцати лет, как кутенок, в картонной коробке — чего бросят, тому и рад. А бывало, и вовсе ничего не бросали. Война лютовала. Известное дело, счет на миллионы человеческих жизней шел. Не до каких-то там подкидышей. В общем, выжил я и сформировался не хуже других. А как ялда оперилась, и запищали живчики в яйцах, тут и я запел. Голосяра у меня прорезался редкостный, и песню я хорошо чувствовал. Бывало, запою и — такой на меня кураж накатит, что самому жутко становилось. Со всей округи шпана слушать стекалась. Вскоре директор гостиницы «Черноморец» прослышал про такой мой феномен и взял к себе в ресторан филармонить. Стала у меня на кармане капуста похрустывать. Я подъелся, прифрантился, начал характер разворачивать. А тут еще один знаменитый артист из Москвы, не буду сейчас называть его фамилию, прослушал мое исполнение, обнял, скрывая слезы, и сказал: — У вас, Софрон, трагическое бельканто! Вот вам мой адрес, приезжайте в Москву учиться! В общем, жизнь маячила фартовая. Но, как в песне поется: «Не долго музыка играла, не долго фраер танцевал». И жизненная моя колея заложила такой вираж, что слетел я с нее враз и навсегда. А случилось следующее. Назначили в анапский райком нового первого секретаря райкома. Мужика немолодого, с партийным стажем, при орденах и молодой жене. Тут, конечно, местная масть засуетилась и в рамках дружеской встречи организовала в «Черноморце» банкет в честь старшего товарища. Директор ресторана вызвал меня к себе в кабинет, обнародовал репертуарную политику и от себя лично добавил, что «первый» — бывший военный и любит сентимент сурового характера. Я выразил понимание и пошел готовиться. В тот день ресторан был закрыт для посетителей. Ровно в шесть по полудню мы стояли на эстраде, как на витрине — в новеньких черных костюмах из шерстяного крепа, при бабочках и в белых перчатках. Посередине зала — стол на сто персон! Глаза слепило хрусталем, и кишки трещали от ароматов. Наконец дверь распахнулась, и в зал вбежал директор ресторана, а за ним, как говорится, ум, честь и совесть нашего района в полном объеме, то есть с женами и их родственниками. Впереди всех вышагивал мордастый боров в расшитой косоворотке, белых шароварах и бежевых лакированных штиблетах — «первый». Рядом — женщина. Вот тут я должен выдержать паузу и сказать только одно: это была не просто женщина, это была «Аппассионата»! Вмиг я вспотел до ногтей и сделался лощеный, как дельфин. Смотрю на нее и чувствую, что в груди у меня что-то тоненько-тоненько задребезжало и стало расползаться по всему телу. И так от этого тремоло мне сделалось сладко, что обмяк я весь и разомлел. Плыву куда-то, ничего не соображаю. А гости уж расселись, речами обменялись, в ладоши похлопали, стали разливать. Стало быть, официальная часть закончилась, и директор дал отмашку. Оркестр затянул «Враги сожгли родную хату». Подходит моя сильная доля, а я отсутствую — любуюсь, как Царица мелкими глотками потребляет ситро, и шелковистый ее кадык слегка вздрагивает. Оркестр проиграл вступление второй раз, и саксофонист Аркаша наступил мне на ногу. От боли я очнулся и запел. Да так натурально, будто, действительно, только что вернулся с фронта, наполовину израненный, наполовину контуженный. Почти полушепотом провел я всю песню и только после строки «Хмелел солдат, слеза катилась…» — глаза мои сурово заблестели, и я дал полный голос. Когда оркестр умолк, в зале воцарилась гробовая тишина. Первый обеими руками обхватил свою седую голову и поник, видно было только, как вздрагивали его могучие плечи. Бабье вовсе сопли по подолам размазали. А она, ноченька моя непроглядная, вытянулась вся, глазки прищурила и вглядывается в меня, будто это и не я стою на эстраде, а блоха какая на ногте вертухается. И так это меня зацепило! Рванул я пиджак с плеч, да как свистну «двойным дуплетом», развернулся и вдарил «Яблочко». Эх, да что тут еще говорить — саму душу свою я вынул и швырнул к ее ногам — на, топчи, а мне лишь в радость! Конечно, приметила она меня, не могла не приметить, потому что страсть в ней была природная, жгучая страсть. А уж коли две страсти сойдутся, тут добра не жди. Вскоре Первый отправился с товарищами район принимать, и осталась моя Дама Пик одна в персональном доме. Но я креплюсь, держу дистанцию, хоть сам уж треть веса потерял. И вот наконец получил я от нее знак: мол, сегодня вечером будут у меня гости из столицы, приходите петь. В назначенное время я был на месте — в доме тишина. Вдруг входит она, я только в глаза ее глянул, сразу все понял. Стою, озноб меня бьет такой, что зубы клацают. — Что, — спрашивает, — испугался? — Нечего мне пугаться, — говорю. — А вот насколько ты смелая, это мы сейчас опробуем! И пошел на таран. Ровно неделю продолжалась наша любовь. Потеряли мы и стыд, и совесть, и все прочие нормативы общественной жизни. Но признаюсь честно — не жалею! И Господь Бог меня простит, потому как сам к этому руку приложил. А на остальное мне плевать. Плевать, что когда застукал нас ее муженек, она, подельница моя, греховодница, вдруг побледнела вся, приосанилась и, гордо глядя перед собой, выговорила: — Товарищи, этот человек, под угрозой физической расправы, изнасиловал меня! Плевать, что засудили меня и намотали срок на полную катушку — восемь лет строгача, за то, что полюбил сгоряча! Эх… Урки на зоне встретили меня с энтузиазмом: — А-а… спец по лохматым сейфам пожаловал! Ну, расскажи, «петя», как оно, на халявку-то задорней хариться? Еще на этапе бывалые люди меня предупреждали, что статья моя гнилая, блатняк ее не любит, поэтому мигом опустить могут, если только слабину дать. Ну, я очко к стене прижал, кулаки вперед выставил и вежливо отвечаю: — Вы меня с кем-то спутали, уважаемые! Отроду я так не назывался! А сам думаю: надо бы успеть первому, кто сунется, зубами в глотку впиться, а то потом нечем будет! Тут выдвинулся из их рядов самый страшный мордоворот. — Этот бублик мой! — рычит и прет прямо на меня. Остальные на нары попрыгали. — Давай, Факел, насади его на каркалэс! Прочисть ему отдушину! — орут, натурально, как болельщики. Ну, и устроил я им цирковое представление. Не успел этот ящер печной ко мне подползти, как я прыгнул на него и с лета клюнул прямо в шнобель. Кровища фонтаном! Эх, что тут началось. Мировая революция! Не подоспей красноперы, упразднили бы меня без суда и следствия. Но как затворы АКМов защелкали, урки все на пол попадали, а конвой меня под мышки и на конвейер. Сутки без продыху душу мытарили — кто бил, чем били, и кто способствовал. — Колись! — кричат, — а не то обратно в зону кинем. Я чую — вилы! Нет, думаю, надо передышку взять — и брык с копыт. Кошу полный коматоз. Опер пену попускал, попускал и велит меня в кандей на десять суток определить. — Пусть подлечится, может, вспомнит чего! — слышу я его падлючий голос, и сам думаю: «Да уж лучше я с крысами буру из одной шленки хлебать буду, чем с вами полонезы танцевать!» Летом в кандее климат мягкий — прямо инкубатор. Правда, раны у меня загнили, и крыса пол-уха отъела, но это пока я недвижим был. Двое суток спал, как под наркозом. Но как очнулся, сразу привел себя в порядок, гниль мочой обработал и стал мозгами ворочать. Вижу, надо готовиться к худшему. А может быть даже и вовсе к смерти. Как в песне поется: «Попался ты, парень! Попался!» И припомнил я тогда в тишине своей душегубки ту недельку жаркую, когда не существовало для меня ни неба, ни земли, а только Она — любовь моя коварная. И так захотелось на волю, что голова закружилась. Ну, думаю, это мы еще посмотрим, чья возьмет! В общем, стал я о стену набиваться — по паре ударов кулаками, один головой. И так полчаса, час, два. Первое время звон в ушах стоял — чисто Кремлевские куранты! Но я от стены не отходил пока дневную норму не отбарабаню. Через неделю опер пожаловал и давай мне свои тезисы вкручивать: — Поможешь органам, назначу тебя бугром по культмассовой работе. В клубе будешь срок чалить. Откажешься — в зоне зеки тебя на собственных кишках подвесят. Третьего не дано! Я в ответ перевернул вверх дном свою алюминиевую миску, да и вдарил по ней лобешником, в качестве резолюции. На, грызи блин от Софрона Бандеролькина! Опер осмотрел мой аргумент и говорит: — Ну что ж, подуркуй еще пару недель. Только учти, зеки народ ушлый, их таким фокусом не убедишь. Подсыпят какой-нибудь приправки и — здравствуй, гомон! Потом уже я узнал, что страсть как этому оперу хотелось от одного местного академика избавиться, вот и насел он на меня, чтобы я, значит, на этого авторитета фуганул. Но у нас в детдоме стукачей за людей не считали. А Софрон Бандеролькин традиции уважает. О какие, брат, тиски! С одной стороны совесть напирает, с другой страх жмет — жить хочется. Думал я, думал и сделал «ход конем» — сам себя на дозу поставил. У меня в кандее по углам мышьяк был рассыпан — подарок для крыс от Советской власти. Я урезал их пайку в свою пользу и стал во внутрь употреблять. Для начала одну кроху в хлебный мякиш закатаю и проглочу. Мутит, в пот шибает. Даже ноги пару раз отнимались. Но я сосредоточусь весь на какой-нибудь точке на стене и держу ее, держу. Ни разу сознания не лишился. Постепенно стал дозу увеличивать. Через две недели привык. За обедом столовую ложку заглатывал и хоть бы хны. Живот только пучило, и голос окончательно сел. Скажу что-нибудь, и сам не разберу — лязг, скрежет! Опер со мной и разговаривать не смог, только глянул, побледнел весь и шепчет: — В зону его. Ну, и предстал я перед блатной братией во всей красе — челюсти гопака выдают, зубы чечетку бацают; щетина хоть сковороды скобли; лобешник распух и выпирает, как козырек у пидорки, из-под него шары палят, словно прожектора на вышках; кулаки разнесло точно пудовые гири, а в брюхе рокот, аж на душе жутко. В общем, стою как легендарный танк «Клим Ворошилов»! Весь барак немота прошибла, сидят, бебиками лупают. Вдруг поднимается тот самый законник, на которого опер зуб точил и мытарил меня поганку накатить, ну, подходит ко мне и… толкает такую речь: — Братва! Я видел, как абвер мудохал Сизого на этапке за то, что тот одного фуганка жмуром заделал. Я видел вывеску Багратиона после разборок с активом в Златоустовских юрсах. Я много видел по нашей урочей жизни. Но то все были цветики-фиалки по сравнению вот с этим фикусом. Ебать мой лысый череп! Да любой фраер после такой ломки отсасывал бы у опера за обе щеки и пел ему свои сучьи песни! А ваш пахан чалился бы сейчас на штрафняке среди сук и быков без гужона и кайфа. Но я при полном цимусе, а менты с голямым вассером харятся! Значит он мужик правильный, не дал себя уфаловать. И поэтому, выходит ему амнистия. А если кто вздрочится на него баллон накатить, того самолично на четыре точки поставлю, а пятую законопачу по самые гланды. Это говорю вам я — марвихер Клещ, коронованный самим Бриллиантом! Вот так и прописался я на своем новом месте жительства. Ну и потянулись мои бушлатные денечки один за другим угрюмым строем. Первый год я все весточки ждал от моей «марухи», от «занозы» моей сердечной, так на зоне любовниц называют. Напрасно. Ни одного словечка до конца срока. Ну, и озлобился я, решил — все: из сердца вон! Чифирил до одури, до полного столбняка, только бы не думалось о ней, не вспоминалось. Но куда там. Как только оказался за воротами, глянул на солнышко, глотнул вольного ветерка и тут же ошалел. Забродила во мне юношеская страсть, поднялась и брызнула, как пена из откупоренной бутылки «Игристого». Помчался я к своей губительнице, забыв про все обиды. Да и куда мне оставалось подаваться-то? Одна она у меня была в этой жизни, одна, как смерть — куда ни иди, все одно к ней вырулишь. Прибыл. А там ждет меня известие, что, мол, скурвилась некогда первая красавица. Когда меня засадили, мужа ее по-тихому сместили. Тот в запой и с треском выпер свое злосчастие. Родственников у нее не оказалось, профессией никакой не владела. Да и на что она годна-то?! Да к тому же с такой характеристикой. В общем, пошла моя голуба по рукам. Сначала, директор ресторана шефство взял. Попользовался, передал завмагу. Того под суд потянули, он начальнику автобазы посоветовал. Загудела бедняжка от такой перекатной жизни без оглядки на стыд и совесть. И ныне, говорят, катается с шоферней — с утра уже вдрабадан и в любой момент для всех доступная. Нашел я ее в придорожной чайной. Как увидел, так зажмурился. Что сталось с ней, с ланью моей гладкотелой! Пожухла вся от и до, как овчинка, брошенная на солнцепеке. Стою, ком в горле разбухает, вот-вот слезы брызнут. Тут она меня и приметила. Прищурила свои мутные глаза и вдруг как захохочет прямо мне в лицо. — Что, красавчик, не узнаешь свою милашку?! Вот она я! Вся как есть твоя! Наливай! Сгреб я ее, уткнулся куда-то в шею и заплакал. Слышу, шепчет: — Прости ты меня… Прости, если можешь… Сука я поганая… Любила тебя, жаворонка звонкоголосого, и сама же погубила! Поднял я ее тогда на руки и унес в свою хибару. Искупал, как младенца, и спать уложил. «Что ж, — думаю, — надо жить дальше. Что было, то прошло, а что будет — кто ж про то знает?» Стали мы с ней к простой жизни приучаться. Хозяйство завели: кружки-ложки, занавески. Я вкалывать пошел. Петь-то мне уж заказано было. Голос тем крысьим мышьяком как ржой разъело, только ворон стращать. Зато приучила меня тюрьма мантулить без всякой брезгливости. А мне даже нравилось. Задача одна — бери больше, кидай дальше. Ну и сошелся я с бригадой шабашников. Кому печь сложить, кому крышу перекрыть, а кому баньку срубить. Взяли меня подручным. Работы — делай не переделаешь. И при деньгах всегда. В общем, положили мы курс на достойное благосостояние. Нацелились даже к Новому году телевизор приобрести. Да уж видно не судьба. И вместо «Голубого огонька» выпал мне настоящий «КВН». Опять запечалилась моя суженая. Молчит и целыми днями в окно смотрит. Кружки-ложки немытые лежат, на занавесках паутина развевается. Я к ней и с разговором, и по-простому. Куда! Морщится и отворачивается, как от нашатыря. В конце концов, прихожу как-то вечером с пахоты домой — пусто. Не выдержала, значит, сорвалась. Я на поиски. Безрезультатно. Является через неделю. Истасканная вся и обессилевшая. Выпил я тогда водки, чтобы не так на мозги давило, и задаю вопрос: — Как понимать? Ноль внимания, будто и нет меня. Не удержался я, схватил ее за космы и с размаху о стол. Тут-то ее и прорвало. — Ненавижу тебя! — вопит. — Через тебя вся моя жизнь исковеркана! Видеть тебя не могу! Уголовник! Голь безродная! Ты… Дальше слушать я не стал, швырнул ее на пол и придушил. Не насмерть, конечно, нет, так — профилактически. А когда очнулась, высказал: — Жизнь наша не ягода-малина. Этот факт признаю. Но если ты еще раз коснешься моей родословной — убью. Смирилась, но злобу затаила, страшную злобу. Да и у меня осадок на сердце образовался, давит и давит. Выпью винишка, покалякаю с дружками, вроде отступит. Но как домой приду, в глаза ее гляну, ну и… придушу. Не от злости, нет — от бессилия. Немощен я был против такой ее ненависти. А бросить, уйти — духу не хватало. Да и пропала бы она без меня. Так и жили вечным пьяным боем. Но чуял я, что не может такая жизнь долго тянуться, близилась развязка, и ждал ее — быстрей бы уж. И вот как-то в пятницу, заявился я домой не по обыкновению рано. Прохожу мимо кухонного окна и вижу: моя чародейка над бутылкой водки колдует. Я схоронился и наблюдаю. А она бутылку уж откупорила и достает из фартучка градусник, заворачивает его в газетку: «Хрум!» — раздавила. Затем разворачивает, ртуть в бутылку, а осколки в печь. «Коктейль готовит, — думаю. — Уж не к моему ли приходу? А то как же — к моему! Вон как старательно взбалтывает. Ну, вот и дождался!» Не стал я открываться. Ушел. Пусть, думаю, вершит свой замысел. Видно уж не разойтись нам иначе. Что ж, знать тому и быть! Выпил для храбрости бутылочку красного портвейна и отправился наперерез своей участи. Захожу в дом. Честь по чести, разуваюсь. Интриганка моя меня встречает: — Устал, небось? — Не без этого, — отвечаю. — На то он и труд. — Садись ужинать. — Спасибо, очень кстати. Прохожу, вижу, стол накрыт не на кухне, как обычно, а в комнате. Скатерть белая — глаза режет. По центру графин. У стола два стула. Один насупротив другого. — Приятно глазу и душе тепло! — балагурю я, как ни в чем не бывало. Злоумышленница моя не откликается, вроде как над сервировкой хлопочет. Усаживаюсь. Она мне полстакана наливает из графина, себе ни-ни. — Что ж не выпьешь со мной? — спрашиваю. Головой мотает: — Не хочу. — И я не хочу… Всполошилась вся, глаза засуетились, бормочет: — Как же? Я готовила… старалась… — Не хочу обижать тебя, — перебил ее я и поднял стакан, а у самого затылок заломило от мысли: «Что же ты делаешь, самоубийца?!» Но вслух продолжил: — Поэтому пью этот стакан за тебя лично и за то счастье, которым ты меня одарила… У нее нижняя губа побелела, нос покраснел и дыхание сбилось. — Оно, счастье это, — развиваю я дальше, — слихвой перевешивает все то дерьмо, что выпало на мою долю. Спасибо тебе за все и прости, если что не так. До последнего надеялся я, что остановит она меня. Нет. Слезами обливалась, но молчала. Вот до чего дошла душа ее истерзанная! Что мне оставалось делать? Наполнилась до краев наша бадейка — хошь не хошь, а глотай. Выдохнул я из себя весь воздух, а с ним и всякие надежды. Одним глотком отправил яд во внутрь. И тут-же весь страх как волной смыло. Кураж попер. Наливаю по-новой. Но уже под самые борта. Помирить так красиво! Чего миньжеваться-то?! А уж если повезет и вынесет лихая, то не стыдно будет вспоминать. — Утри слезы, карта ты моя козырная! Давай-ка лучше выпьем за ту жаркую недельку, что связала нас навечно. Ох, как крепко связала! Ведь даже сама смерть не в силах теперь развязать этот бантик! Тут моя возлюбленная закачалась на своем стуле, как ворона на проводах. Сейчас сама окочурится, но линию свою гнет — молчит, вылитая Зоя Космодемьянская! Сплюнул я и осушил вторую единым взмахом, как выплеснул. Меня такому фокусу один цыган научил. Мимо глотки, непосредственно в пищевод. Говорил, что таким манером можно употребить любую химию, даже мочу кошачью — ни вкуса, ни запаха, только результат! И точно, не успел я еще стакан опустить, чувствую — тяжелею. — Пойду прилягу, что-то притомился, — говорю. Не хотелось мне при ней со смертью тягаться. Добрел я до кровати, рухнул как был, не раздеваясь, глаза закрыл, лежу, сам к себе прислушиваюсь. «Главное, — думаю, — контроль не потерять». Но как не напрягался я, все ж перехитрила меня падла Косая. Подкралась в полной тишине и накрыла своим удушливым подолом. Эх, что тут началось! В ушах вой поднялся такой, что я вмиг оглох. Стены моей хибары задрожали, пол раскололся, и я вместе с кроватью провалился, не иначе, как в сам ад. Воздуха нет, сплошь пожарище полыхает, в дыму твари какие-то с несусветными физиономиями шныряют, а прямо надо мной огромный рот моей отравительницы висит. Ехидно скалится и змеиным языком лизнуть меня норовит. Я было руку поднял, защититься чтоб, а она у меня хрустнула и отвалилась. Другой шевельнул — и ее потерял. Мать вашу едри! Да я уж разложился весь! Ах, думаю, курва! Ухайдакала все ж она меня. А пасть-то эта как будто поняла мое отчаяние, да как захохочет и ну вширь раздаваться. Все, сейчас проглотит меня со всей требухой. Ну, уж нет, думаю, последнее слово за мной будет. Собрался с духом, да как харкну прямо в это гигантское хайло. На, подавись! Хайло поперхнулось, закашлялось… И… сгинуло. А с ним вся хиромантия. Открыл я глаза — темень. Пальцами шевельнул — слушаются. Ощупал себя — целый. Только холодный и мокрый весь, как пиявка. Ну, думаю, пронесло. Не утратил, значит, организм-то старой закалки. Вдруг слышу, дверь скрипнула. Замер. Чую, крадется партизанка моя. Лихорадит ее, бедняжку, так, что аж пол ходуном ходит. Но ползет, паскуда, ползет! Ну что ж, решил я, ты свой куплет исполнила, пришла пора мне припев затягивать. Приблизилась, рукой потянулась. Я дыхание задержал. Кончиками пальцев до моей руки дотронулась — пульс нащупывает. А у меня от слабости, а может от желания жуткого, сердце через раз биться стало, да даже и не биться, так — трепыхаться. Ну, и решила моя ненавистница, что все — гутен морген! Сгинул Софрон Бандеролькин в дебрях ада. Эх, как бросилась она из комнаты вон. Чуть косяк не вынесла. Обрадовалась — отмучилась мол. Ну, я по-тихому на пол сполз, кое-как на ноги поднялся и за ней. А она уж одетая в дверях стоит. Как глаза-то на меня подняла, так и просела вся. — Вот, — говорю я ей ласково, — за тобой пришел. Отпустили меня ироды небесные буквально на пять минут. Так что поспешать надо. И сам, значит, руки-то к ней протягиваю. Ничего не смогла вымолвить она, несмышленая моя, только улыбнулась, лужу под собой организовала, да и рухнула в нее. Двое суток в полной бессознательности в реанимации пролежала. На третьи очнулась, но речи и всякой подвижности лишилась напрочь. Двусторонний инсульт. Вот такая вот диагностика. Переборщил в сердцах-то. Вскоре получил я свое сокровище под расписку: в инвалидной коляске с потухшим взглядом и со страшной улыбкой на перекошенном лице. Прикатил это все домой, поставил у окна и стал ухаживать. Кормил, обмывал, обстирывал — полноправный хозяин. И воцарились в нашей хибаре мир, согласие и гробовая тишина. Отвоевались подчистую. А за что бились? Ради какой идеи? Поди теперь разберись. Через год она умерла. А я как схоронил мученицу свою, так и ушел из тех мест от греха. И теперь вот жду своего часа. Как встретит она меня там? Миром или опять бой предстоит? А ты говоришь — просто. Нет, парень, просто только в кино любится, да в парках под кустиками. А в жизни любовь одна не ходит. Около нее и ненависть, и расчет, и еще всякая такая нечисть трется. И никуда от этого не деться, потому как на то Воля Божья. Но как любил говаривать всеми обосранный товарищ Сталин: «Наше дело правое! Мы победим!» Так что, если хочешь любить — борись! |
||
|