"Артем Драбкин. Я дрался с Панцерваффе " - читать интересную книгу автора

человек и в [56] какое время могут идти с нами и петь. Вскоре песню перенял
весь полк.
Почему я командовал взводом, не будучи офицером? Потому что я
отказывался, я не хотел быть офицером. Я лежал в госпитале и видел такую
картину. Раненого солдата или сержанта выписывают домой на шесть месяцев с
перекомиссией. Он едет к себе домой, через шесть месяцев он должен прийти на
комиссию, а там, может, его отправят в армию. Во-первых, он это время живет
дома. Во-вторых, он может пойти на работу и получить бронь. А офицер в
военкомат и в ОПРОС или еще куда-то в "пожарную команду". Офицеров домой не
отпускали. Я что, храбрее других, что ли? Я тоже хотел, в случае ранения,
уехать домой.
Марш к Днепру был очень тяжелым. Он начинался вечером, как только
немного смеркалось, и продолжался до рассвета, а то и до середины дня. За
ночь мы в своих ботинках с обмотками проходили по 40 километров. Мы шли по
дороге, разбитой нашими ногами и конными повозками в мельчайшую пыль,
оседавшую на одежде, мешавшую дышать. Через несколько дней пошли дожди,
превратившие эту пыль в непролазную грязь, каждый шаг по которой давался с
огромным трудом. На промокших, выбивающихся из сил лошадей и людей жалко
было смотреть. Вскоре мы не только перестали петь, но нам запретили курить и
громко разговаривать. Так мы и шли молча, только бряцали котелки и оружие.
Кто-то в рукав курил самокрутку, на него шикали, ругались, что он
демаскирует колонну. Грязь налипала на повозки, образуя огромные комья возле
ступиц колес. Солдаты согнулись под тяжестью мокрых шинелей и амуниции. Я не
представляю, как расчеты станковых [57] пулеметов или 82-мм минометов могли
нести не только личное оружие и вещи, но и тяжеленные плиты или стволы
минометов, станки и тела пулеметов по этой грязи! Впрочем, и у нас,
артиллеристов, даже мысли не возникало облегчить свою ношу и положить
карабин или вещмешок на передок или станины орудий - лошадей было жалко. Я,
помню, шел за орудием, сцепив пальцы рук над обрезом ствола орудия и положив
на них подбородок, спал на ходу. Некоторые, уснув, сбивались с дороги и
падали в придорожные кюветы. Упадет такой воин, вскочит и начинает метаться
от страха, не понимая, что произошло, где его подразделение.
Кормили нас вечером и на рассвете. Вряд ли кто контролировал повара и
ту бурду, которую он варил. Бывало, дадут чечевичный суп, а в котелке одна
чечевица за другой летает - ни мяса, ничего. На орудие давали буханку хлеба,
которую веревочкой старались разрезать на равные части, по числу человек.
Один отворачивался, другой накрывал ладонью порцию и спрашивал: "Кому?", а
отвернувшийся называл фамилию. А ты в это время глотаешь слюну и мечтаешь о
том, чтобы тебе досталась горбушка - в ней больше хлеба. Правда, один раз
нам сварили рисовую кашу с молоком. Если кому-то из фронтовиков сказать - не
поверят. Я такой белой, вкусной каши никогда больше не ел. Как она пахла!
Днем устраивали привал в населенных пунктах или перелесках. Все спали
мертвецким сном. Немцев поблизости не было, да и авиация их не появлялась.
Только однажды утром, мы еще шли мимо каких-то садиков, низко над ним и
вдоль нашей колонны пронесся, сверкая на солнце, двухмоторный самолет. Я
разглядел нарисованного на носу дракона [58] и летчика, грозившего нам
кулаком. Мои солдаты говорят: "Командир, чего у тебя лицо белое?" - "Ничего.
Рубанул бы он по нам, мы бы тут все легли". Повезло. Он прошелся, сделал
вираж и ушел, ни разу не выстрелив. Может, патронов не было, а может,
выполнял более важное задание. Стрелять из винтовок начали только ему вслед.