"Дыхание грозы" - читать интересную книгу автора (Мележ Иван Павлович)

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ


1

Многие дни Апейка колесил по дорогам.

Дорог больших было три. Одна, самая короткая и самая хорошая, сразу у райисполкома глинистыми колеями круто взбиралась из яра вверх. Здесь Апейка шел рядом с таратайкой, иногда помогая коню. На горе было несколько, в большинстве новых, местечковых изб, высилась старая кирпичная церковь, о которой когда-то Апейка с гордостью и удивлением вычитал несколько слов в «России» Семенова-Тян-Шанского.

Церковь стояла небеленая, ободранная, ее давно уже намеревались закрыть, но издалека, особенно в солнечные дни, казалась удивительно белой и веселой. Отсюда, с горы, широко и далеко открывалась земля. Апейка с увлечением глядел, как шли и шли поля, перерезанные кое-где дорогами, расцвеченные купами деревьев; за синеватым маревом плавно, мягко плыли тополя, зелень садов, мшистых стрех, очертания опушек. Дорога была широкая и ровная — старый шлях с шумливыми березами и телефонными столбами; лошади здесь шли бодро, колеса легко катились в твердых колеях, — дорога постепенно все понижалась и понижалась, по"

ка не упиралась в широкое болото по обе стороны речушки Турьи, где, перейдя мосток, изгибалась кривой подковой гребли.

Отсюда болота уже почти не отпускали шлях: тянулись поблизости, край их хорошо обозначали крыши гумен и сады, — села здесь лепились к самым болотам, так что плетни огородов гнили в болотной грязи. Да и сами улицы, особенно в весеннее половодье или осеннюю слякоть, похоже было, тонули в болоте: люди здесь испокон дорожили каждым лоскутком хорошей земли. Время от времени болота нетерпеливо подбирались к самому шляху, а то и перехватывали его: от Турьи, от Глинищ каждые полтора-два километра шлях всходил на черные гребни, телефонные столбы шли через топь. Под самый шлях подбирались болота и на границе района…

Район простирался вдоль Припяти. На карте в райисполкоме, нарисованной для Апейки в школе, район похож был на рыбину, что вытянулась вдоль реки. Граница будто умышленно старалась не отходить далеко от берега, виляла больше вдоль него. Берегом из местечка в противоположные стороны уходили две другие большие дороги. Обе они шли низом; одна, прогрохотав булыжником главной районной улицы, сразу за последними домами вползала в густой и темный сосновый лес, который, сжав с двух сторон, не выпускал ее больше двух десятков километров, до самой железнодорожной станции, которую также окружал лес. И час и другой, проезжая здесь, видел Апейка настороженную чащу, чувствовал, как тяжело вязнут в глубоком песке колеса, как натуживаются кони. Отсюда, когда сворачивал влево, лесом, песками, через броды Апейка выбирался к приречным деревням, к Припяти. Вправо же дорога выводила его в другие леса, в болота, среди которых ряды изб с соломенными и гонтовыми крышами, огороды, поля были как острова в зеленом море…

Самой знакомой Апейке была та дорога, что бежала из местечка вниз по Припяти. Здесь было все известно ему:

каждый ручеек, каждая луговина, каждый рядок кривых, корявых верб при дороге. Оттого, что видел их часто, а больше, может, оттого, что одолевала какая-нибудь забота, обычно нетерпеливая, беспокойная, глаза нередко будто и не замечали ни верб, ни луговин. Будто не было в них ничего особенного. Но случалось и такое — чаще в тихие золотые дни, когда сердце вдруг становилось, неизвестно почему, на удивление чувствительным, чутким, — что вербы и гребли шли уже навстречу, удалялись, как живые, как близкие. Грусть какая-то, как паутина, тонко трепетала внутри, когда пришь минал, как ехал у этих самых верб, любопытным, пугливым зверьком, впервые в большой свет, в Юровичи; когда припоминал мельчайшие подробности, что запечатлелись, врезались в память на всю жизнь. Тоскливо было, когда вспоминалось, как по этой вот гребле, пьяного, очумелого, везли на войну, как горланил с братом Савчиком "Последний нонешний денечек", как отец отворачивался, жалостливо шмыгал носом. Здесь, тихий, постаревший, казалось, на сто лет, ехал через полтора года раненый — осторожно держал на сене забинтованную ногу. Рядом в сене ехали мирно костыли, поблескивали двумя черными клееночными подушечками.."

Около хаты он нарочно весело подскочил с этими костылями, а мать вдруг заголосила на все тело. Весь день то смех, то слезы…

В другой раз везли раненого уже с белопольского фронта.

Ноги теперь ходили хорошо, но пуля прошила верх легкого и лопатку. Рука висела как чужая. Доктора советовали молоко, свежий воздух и отдых… Свежего воздуха было вдоволь, а молока не было: единственную коровенку ободрали и сожрали хищной сворой паны уланы. Недосуг было и отдыхать: как тут усидеть калекой, когда все в поле, на лугу, в хлопотах. Левая рука начинала жить будто заново: училась работать за правую.

А потом, с шинелью, в нехолодные дни накинутой на плечи, ездил сам на сельсоветской коняге в волость: сначала — секретарь, после — председатель сельсовета. Все сошлось на дом, чтобы руководить сельсоветом: и кое-какая грамота, привезенная с армейской службы, и ранняя возмужалость, добытая ранениями да скитаниями военной поры, и даже инвалидство. И работа была важная, нужная, и не только важная, а и небезопасная До сих пор, когда ехал тем болотом, где черные заросли взбирались с обеих сторон на греблю, чувствовал, как холодеет внутри: надо же — чуть не отдал душу ни за понюшку! Вот тут вылез гад этот, бандюга, гаркнул: "А ну, слазь!." Он от неожиданности растерялся, остановил коня Заметил — еще двое вылазят. Это их, видать, успокоило, что послушался, остановился. Это и помогло ему…

Как он вдруг — откуда взялось! — догадался, так внезапно, ловко стегнул кнутом по глазам того, первого! И как дернул вожжами коня, и как, когда конь рванул, догадался упасть на телегу! Три раза бабахнули — не попали! Жить ему, значит, долго выпало! Хорошо, что и дорога быстро повернула, спрятала его: помогла! Однако ж как близко была с косой старая. Еще б немного — и тот свет увидел бы!

Многое напоминала дорога Апейке. Напоминала, как ветреным октябрьским днем ехал в Гомель на курсы, как возвращался с курсов, летом уже, с желанным, честно заработанным документом о том, что он — учитель; как ездил в волостной центр на партийные и учительские совещания. Мысли тут каждый раз вели своей тропкою: то в гомонливую хату, где он один вел четыре класса, в темное лесное село; то в другое такое же село, где он снова был в сельсовете; то к тому или Другому товарищу той поры…

Воспоминания о давнем захватывали Апейку чаще всего, когда он ехал к родным. На обратном пути им больше овладевало то, что довелось увидеть дома, в селе. Было почти всегда тоскливо и неспокойно; жаль было отца и мать, которые уже совсем состарились. Мать еще суетилась, когда он приезжал, будто и не чувствовала усталости, а у отца все валилось из рук. Рука дрожала, когда держал ложку. Сдавал старик, заметно дряхлел. К тревоге об отце постоянно примешивались противоречивые, путаные, с жалостью и злостью, мысли про брата, про Савчика. То ясное, сердечное, что когда-то жило меж ними, теперь не только не вносило в их отношения согласия, но возбуждало еще большую нетерпимость, непримиримость. Были не только чужими, а хуже чужих: Апейка просто ненавидел брата, а брат ненавидел его.

Ненависть эту Апейка и вез с собою, возвращаясь: проклинал дурную братову жадность, злое упорство, что калечили, поганили человека; жалел мать, что разрывалась между ними…

Беда с братом очень тревожила жизнь Апейки. Мало о чем думал он теперь с такой печалью, с такой тоскою: какникак тот, кто лез в трясину, был братом…

Кроме трех дорог, которые столько раз бежали навстречу Апейке, которые он особенно хорошо знал, была еще одна, такая же важная, но не похожая ни на одну из трех. Она начиналась у речного маяка, на песчаном берегу Припяти, и вела в «округ» — в холмистый, горбатый, то дружески приветливый, то деловито-строгий Мозырь. Работящий белый «Чичерин», мерно шлепая плицами, что ни день шел навстречу широкому припятскому течению; с мая, когда спадало половодье, до поздней осени охотно вез и на совещания и на суровые отчеты. Зимой, по заснеженной реке, была самая ровная и самая удобная санная дорога: сани добегали до окружного города веселее и скорее, чем по берегу…

От всех трех главных дорог района сворачивало множество дорог, дорожек, тропок. У каждой дороги и дорожки был свой характер, мало где на свете было столько норовистых, ненадежных дорог, как на этой земле. Только немногие из них и недолго шли спокойно полем или лесом: большинство, лишь Апейка съезжал со шляха или с бойкой дороги, сразу заводило в мокрые заросли или в болотные кочки.

За болотами, за зеленой топью и зарослями по сторонам гати Апейкина таратайка через некоторое время выбиралась на меньшую или большую насыпь, и колеса в летние солнечные дни мягко сеяли песок и мелкую, как мука, пыль. Наплывало, кружилось поле: млели на солнце полоски обычно бедных хлебов — никчемный колос, тощие, чахлые стебельки, поле все просвечивало насквозь, песок и песок. Тянулись полоски запорошенной пылью картошки, ветер доносил слад- кий запах гречки. За вытоптанным выгоном, почти всегда у болота, Апейку обступали хаты — новые, посивелые уже от дождя и ветра, скособоченные, обомшелые от давности. За стеклами, за плетнями встречали любопытные глаза: чем дальше от большой дороги, — тем реже видели здесь чужого человека…

В каждом селе были у Апейки теперь знакомые, друзья; когда не очень спешил, даже направляясь дальше, он останавливал коня, наведывался в хату. До выпивки он был, все это зн-али, не великий охотник, знали, что, если голодный был, не скрывал, не отнекивался ради приличия и не брезговал скудной, какой-нибудь грибной или щавелевой, похлебкой. И знали, что любил юровичский гость, как лучшее угощение, толковый, интересный разговор. Знали и потчевали.

Чего-чего, а разговоров в Апейкиных поездках хватало всегда! То будто пустые, с шутками, то серьезные, они были для него и удовольствием и работой: кто-кто, а он знал, как далеко понесут по хатам не очень богатые новостями дядьки да тетки, разговоры эти, как долго будут пересказывать, вслушиваться, доискиваться не только явного, но и тайного смысла. Разговоры интересны и полезны были и самому Апейке: здесь, у этих людей, было море новостей, таких необходимых его душе, жаждавшей быть с людьми…

Когда он отправлялся дальше, рядом зачастую шли несколько мужчин, женщин, стайка любопытных малышей — провожали. За крайними хатами таратайка снова катилась песчаными колеями, вбегала еще в одно болото. По сторонам снова менялись заросли сизоватых лозняков да поблескивающего ольшаника, снова ядовито зеленела ряска, тепло, тлетворно пахло болотом. Трещали сучья под мелко подрагивающими колесами, курилась пыль — рыжая, торфяная.

Сразу у обочины гати млела трясина, зыбкая, зеленая, с буйной травой; ступи — и не выберешься, затянет, засосет навек. Долго тянулись то купы зарослей, то высокая мокрая трава, то ряска с лягушками, то черный, осклизлый валежник. Болото — зеленая погибель — сколько видит глаз, на много километров, до синей полоски кудрявого леса.

Время от времени болото сменял лес, такой же мокрый, с болотной травой, с осклизлым валежником. В нем еще острее чувствовался смрад гнили, еще назойливее лезло в глаза, в уши комарье, что набрасывалось целыми тучами.

Болото, мокрый лес, снова болото; островки, даже песчаные, встречались редко, исчезали как-то очень уж скоро.

Иной раз лес обступал понурый, черный, с такими зарослями, что солнце не могло пробить, с таким густым сплетением вверху, что не было видно неба. Становилось среди — бела дня темно, как вечером. Дорога была уже будто и не дорога, а пещера. Сколько ни знавал Апейка таких дорог, а чувствовал, как что-то сжимается и чернеет и в его душе, как берет непонятная тоска, смутная тревога. Когда ехал с ним исполкомовский возница Игнат, Апейка замечал, что и у того пропадает обычная дорожная сонливость, в глазах появляется беспокойный блеск. Оглядывается невольно.

Грозно, зловеще обступали огромные ольхи, березы, осины, иногда дубы, что сжимали убогую дорогу, заставляли ее вилять и туда и сюда. То там, то тут колеи исчезали в лужах, вода в них была тоже черная, как деготь. И час, и другой шли мимо, давили с обеих сторон могучие комли, черно нависали ветви, — казалось, никогда уже не будет ни поля, ни солнца. Но наконец впереди меж деревьев проблескивало что-то веселое, а вскоре слепили глаза вольный простор, радостное небо, облака.


2

Во всем районе не было теперь села или даже хуторка, куда хотя бы раз не наведался Апейка.

Еще в первые поездки свои по району Апейка заметил, что люди в разных местах жили не одинаково, что те, кто жил подальше от реки, меж болот и лесов, во многом рознились от знакомых сызмалу земляков — жителей песчаной надприпятской деревеньки. Рознились и некоторыми обычаями, рознились наречием: вдруг заметил, что в близких, можно сказать, соседних селах по-разному произносили одни и те же слова, будто разговаривали на разных языках! Удивительно было слышать, как мужчины или парни одного села потешаются над языком тех, что жили у того же болота, с другой стороны его! Потешались, хоть у самих речь была странная, хоть те, с другой стороны, также подсмеивались над ними! Апейка, доискиваясь разгадки такого чуда, предполагал, что это была, должно быть, память далекой давности, когда деревеньки на своих островах среди трясины жили еще более разрозненно.

Кое-где среди полешуков встречались поляки и евреи. Поляки, заметил Апейка, селились вместе возле местечек, на окраинах; евреи же, кроме тех, что осели в местечке, жили по одному, по двое чуть не в каждом большом селе, вблизи от дороги. Поляки копались в земле. Евреи тоже нередко пахали и молотили, но чаще кормились ремеслами — кузнечным да портняжным. Многие занимались торговлей. Любили землю эту и цыгане: не в диковинку было Апейке видеть то телеги-будки на гатях, то шумливые таборы на выгонах. Не раз самого какая-нибудь навязчивая чернявая молодица хватала на дороге за руку, набивалась рассказать, что ждет его…

И поляки, и евреи, и цыгане были тут своими людьми.

Поляки часто роднились со здешними; евреи мирно покуривали на завалинках вместе с полешуками; почти в каждом селе находилась хата, которая давала цыганам тепло и приют на всю долгую зиму. Они все: и поляки, и цыгане, и евреи — легко уживались с давними обитателями этой нещедрой земли.

Район был, как вычитал Апейка в одной краеведческой книжке, "довольно однородный". Апейка читал книжку уже тогда, когда обстоятельно присмотрелся к району, и в словах про «однородность» почувствовал будто иронию. Ему показалось — ничего не было более далекого от истины, чем эта «однородность»! Уже то, где жили, в каком месте, во многом различало людей. Его земляки, что умели смолить лодки и закидывать в припятские затоны сети, не во всем были похожи на тех своих братьев, избы которых лепились вдоль шляхов, которые с весны до зимы только и копались на своих переделенных, перемеренных полосках. Люди на шляху тоже бывалые, привычные к близким и далеким гостям. Не редкость здесь грамотный человек, почти в каждом большом селе — школа, учителя. Все же люди здесь не так громкоголосы, не так непринужденны. Этим лодка да сеть — как чудо, эти не верят в нежданную удачу, когда за один день можно разбогатеть. Может, потому и торгуют так тихо, осторожно, степенно и дальше юровичского базара выбираются редко.

Приречные же — подвижны, и в Наровле их встретить можно, и в Мозыре. и за Мозырем. Легко приобретают и легко тратят.

Земля у реки большей частью песчаная, неблагодарная.

Тех же, что около шляха, она подводит редко, ей больше верят, старательнее обрабатывают. Здесь земля извечных пахарей, вековых плугарей…

У тех, что за чащами, за болотами, во многом и свое особенное житье, и свои характеры. За болотами земля обычно плохая, люди держатся за лес, ищут спасения в нем.

С ягодами, орехами, грибами запасают на зиму желуди: целыми горами ссыпают в сусеки. Желуди любят свиньи, желуди толкут на муку: хлеб там редко без желудевой примеси.

Бывает и только из желудевой муки. Он в горле — как глина, в животе что кирпич. За болотами школ меньше и учителей меньше, из-за болот люди редко выбираются в свет. Там не удивительно встретить женщину или парня, которые никогда не видели ни паровоза, ни парохода. Там больше всего темных, больных лихорадкой, чахоточных, там самые недоверчивые, диковатые взгляды…

"Довольно однородный…" Тот, кто писал книжку, интересовался этнографией, он рассказывал об этнографическом составе населения района. Его не интересовало — он "имел право" обойти — главноег что определяло положение людей в обществе, — состояние их хозяйства; главное, что бросалось прежде всего в глаза бывшему крестьянскому парню и теперешнему председателю райисполкома. Не только по обязанности, а прежде всего из душевных побуждений выяснял Апейка, какое у человека хозяйство: сколько земли — пахоты, сенокоса, леса (был еще, случалось, «свой» лес); сколько едоков в семье, сколько трудоспособных; сколько лошадей или быков — какое тягло; сколько коров, овец, свиней. Не безразличный, не формальный, человеческий интерес толкал его дознаться не только о том, сколько земли и сенокоса, но и каких; и кто те едоки в семье, что не работают; и какой конь, корова — какая польза от них. Разные ведь земли и кони бывают — знал он не из учебников, а потому, что поисходил эти всякие земли, поизъездил, понаработался на всяких конях. И еще не забыл ни разу спросить: не служит ли кто из сыновей в Красной Армии, где и кем, — не забыл не только потому, что знал, как много значит парень в хозяйстве, а и потому, что помнил, уважал армейскую службу; хотел, чтобы все помнили: армия — это армия, парень не на гулянке, а на государственной службе, служит народу. Значит, почет и ему, и его родителям, и братьям. Почет и уважение.

Видел Апейка, что и зажиточные и бедняки не все были на одну колодку. Были среди зажиточных богатеи-кулаки, пиявки, что только и жили чужой кровью, чужим потом, а были и такие, где достаток приобретался тем, что семья вся — из подросших, работящих девчат и парней, которыми правит суровый, беспощадный командир — отец. Отец-монарх, отец-каторжник, командир каторжной команды. Были и такие, у которых только числилось земли больше, чем у других; но потому, что земля их желтела песочком, зажиточные такие в действительности напоминали голых королей.

Были и такие, у которых за черными, покосившимися стенами, за слепыми оконцами, заткнутыми онучами, таились богатство и хищность, о которых никогда бы не подумал: полная кулацкая держава под ободранной, нищенской стрехой!

А другого готовы были зачислить в кулаки только потому, что хата у него видная на все село: вылез, поставил всем на зависть, бросается всем в глаза своими хоромами; а в тех хором-ax вечно голодные дети — все богатство!

Не близнецами были, видел Апейка, и те, кого объединяли одним понятием — беднота. За тем общим, хорошо знакомым обличием голытьбы и голодности, которое объединяло всех, видел Апейка разницу судеб и причин: бедные от бедности земли — что ты выжмешь из того песочка ил и болота! — от нехватки тягла: попробуй развернись без коня! — оттого,

что больны кормильцы; оттого, что несчастья — неизвестно за какие грехи — сыплются; оттого, что ртов детских полно в хате: все дай да дай, а помощи никакой! Были бедняки, что всегда в работе, в хлопотах, и бедняки, что чесались и то с ленью; были вечно трезвые и вечно пьяные. Были такие, что Апейка загодя мог бы поручиться — в колхозе опорой станут, колхозное хозяйство на таких держаться будет; а были и такие — Апейка это так же хорошо видел, — что не порадуется колхоз, приобретя: трутень, прихлебатель, бедностью своей похваляться будет, как билетом на бесплатную поездку в рай…

Что правда, то правда: были в болотной да лесной стороне, в которой Апейке выпало работать с людьми, тихие, покладистые, именно такие, какими полешуков показывали миру старые сочувственные книги; но были и совсем иные, неизвестно почему не ворвавшиеся в книги: не кроткие, а горластые, задиристые даже; были робкие, что дрожали перед всем, и ухари, которые не страшились ни черта, ни бога. Были ужасающие темень и дикость, но сколько встречал в глухомани своей Апейка таких теток и дядек, что хоть не умели расписаться и весь век копались на своих богом забытых островках, а были настоящими мудрецами. Хоть, казалось, должен привыкнуть — встречал таких не единицы: чуть не в каждом селе встретить можно такого, — каждый раз восхищался глубиной, четкостью суждений, широтой мысли не известных нигде, кроме своего села, философов. Не мог не удивляться, как можно иметь такой ясный, богатый ум при извечной, до изнеможения, работе, при многовековой дикости.

Он любил болотных мудрецов. У Апейки была неодолимая слабость: побеседовать с таким философом, задеть, вызвать на спор, затеять дискуссию; у каждого из них были свои суждения, свои доводы, свои сомнения, — сколько здесь можно было услышать интересного и поучительного ему, уже немало повидавшему на свете!..

В одном, может, большинство людей, с которыми доводилось встречаться, походили друг на друга: в том, как относились ко всему, что говорили им. Даже Апейка, свой человек, чувствовал неизменно: у земляков его нет избытка доверчивости. Они слушали Апейку; родственный им, он умел говорить с ними, знал, как подойти. Его слушали и охотно, даже очень охотно, кивали, соглашались. Однако почти каждый, слушая, кивая, ощущал Апейка, не забывал никогда притом просеивать все через свое очень частое, бдительное сито.

В каждом селе, да и почти в каждой хате — крестьяне в этом были убеждены еще больше Апейки — жили чем-нибудь выдающиеся люди. В одной хате славился на все село пасечник, который так постиг пчеловодческое дело, что разговаривать с пчелами умеет; в другой — удивительный грибник, проникший во все грибные тайны, всегда приносивший грибов больше других; в третьей слава сияет над охотником: мало того, что волков да рысей перебил неисчислимо, с закрытыми глазами в уток попадает из ружья; этот знает такие секреты рыболовства, что другим и не снилось; тот — такой выдумщик, что, как сочинит, животы надорвете; тот — так споет, что за сердце хватает; тот — сказочник, тот — балалаечник, тот плясун! А сколько мастеров косить, копнить, стога метать, жать, молотить, веять! Печь хлебы, стряпать кушанья; колоть кабанов, резать телят! Прясть, ткать, отбеливать холсты! Пилить дрова, плести лапти! Много в чем есть человеку показать свою сноровку, свой талант!..

Тысячами самых разных, путаных, иной раз, казалось бы, неожиданных узлов вязала неутомимая жизнь человеческие взаимоотношения. Пестрый, дерзко красочный шел перед Апейкиными глазами мир; мир не застывших, простеньких, черно-белых существ, а мир сложных, не подвластных схемам, с различными, порой противоречивыми чертами, стремлениями, чувствами людей; живых людей.

Апейка жил в этом мире: среди противоречий, путаницы, загадок. Он не умел — и не мог — жить среди выдуманных, кому-то удобных существ; ему не позволяли этого ни его место в жизни, ни характер его: ежедневно, ежеминутно небезразличным сердцем ощущал он живую беду, живые надежды! Ему судьбой самой надо было отвечать живым, советовать живым, развязывать бесчисленные узелочки и узлы.

И надо сказать, он не роптал, он даже доволен был- с таким богатством интересно жить! Живя с такими, понимаешь, что ты нужен им, нужен делу; понимаешь, что не даром хлеб трудовой ешь.


3

Наступила пора, всегда особенно волновавшая Апейку, — осень. Он заметил ее приближение издали, с жатвы, — когда солнце подымалось еще высоко и от жары в иные дни млели деревья, бабки и недожатые полосы, огороды за плетнями.

Приближение ее радовало хорошей погодой: поля дружно оголялись, зеленели только полосы с картошкой. Дороги полнило трудовое оживление: где бы ни был — скрипели возы, двигались к селу, по загуменным дорогам, втискивались в распахнутые гуменные ворота. Не только в холодноватых гумнах, а и на горячих пригуменьях пахло житом, ячменем, овсом; там и тут ряды снопов опоясывали темные гумна: снопы сушили. Кое-где перестукивались уже цепы.

Осень досчитывала летние плоды. Что ж, Апейка не имел причин быть недовольным этими плодами. Оно было не пустое, не лентяйское — можно уже сказать — минувшее лето.

Как и в прошлые годы трудными, неодолимыми заботами отягощали дороги; надо было, как и в прошлые годы, пользуясь тем, что болота подсыхают, что среди лета есть немного свободного времени, подправлять гребли, чинить, настилать мосты. Дороги были вечной бедой: хоть немало з-а минувшие годы подправили, хлопот хватило и на это лето; хватит и еще, может быть, не на один десяток лет. Повозиться пришлось немало, однако старания, что ни говори, не пропали зря: еще две гребли новые — в самую топкую глухомань.

Подсыпали, подладили несколько старых, перебрали щербатые, проломанные мосты, построили новые. Можно, не хвалясь и не прибедняясь, сказать: кое-что сделали. Конечно, до порядка еще далеко, дороги еще во многих местах режут без ножа, а все ж кое-что сделали. Сделали.

Первого сентября школьный звонок позвал малышей в три новые школы; Апейка в тот сентябрьский день попал в одну из них, в Мокром: сам видел, сколько радости-утехи было у родителей и детей. Все село, старые и малые сошлись как на праздник; занятия долго не могли начать, потому что каждой матери, каждому отцу хотелось посмотреть, как будут его сын или его дочь учиться. Потом разошлись, правда, по полосам, по гумнам, но вечером, если бы не Апейка, споили б на радостях застенчивого учителя, единственного пока на всю школу. Чувствовался настоящий праздник, и Апейка не удивлялся: раньше надо было тащиться в школу за целых семь километров, да почти сплошь лесом, по неисчислимым лужам, что и летом не высыхали, через болото за Куренями.

И лес там большей частью черный, непролазный, полный всякого зверья и гадов… В самих Юровичах — здесь были и Апейкин замысел и его руководство — построили интернат для детей из дальних сел: школ второй ступени в районе не густо, пока что полная — только одна; так вот и пусть будет постоянный приют всем, кто желает идти из болот к свету.

Пусть будет теплый угол и крыша до школы и после школы; не всякому отцу есть на что нанять их в местечке. Апейка радовался, гордился даже, как особым достижением, что в этом году школы будут не только с топливом: дровами удалось обеспечить школы неплохо, детям не придется мерзнуть в холодных классах; в этом году во всех школах будут для детей горячие завтраки — хлеб и чай с сахаром! Во всех школах теперь есть котлы или бачки — кипятить чай. Есть хлеб и есть сахар. Это уже нечто от будущего, это уже, можно сказать, признаки социализма!..

Теперь, когда осень видна не по отдельным приметам, а властвует всюду, безраздельно, можно уже свалить с души тревогу за урожай. И налило все, и поспело, и убрали с поля, — за все зерновые можно быть спокойным: и за жито, и за ячмень, и за овес. То, прошлое лето было неудачное: зерновые уродили плохо; что вымокло с весны, а что погорело; и людям не хватило, и перед государством в долгу остались — не выполнили поставок. Была тяжелая осень: в тревоге за людей, с неприятностями сверху за невыполненнцй план; и еще более тяжкая зима и весна. Люди в некоторых селах примешивали в муку желуди, пекли хлеб из желудевого теста; не одной семье, нескольким се, лам угрожал голод; надо было помогать, спасать изо всех сил. Помогали и спасали: взяли из богатейших сел, выжали из кулаков. Кое-чем, спасибо ему, помог округ. После всех этих бед. особенно неспокойными были весна и лето; оттогб и особенно радостно, что не подвели: урожай в этом году неплохой. Жизнь должна наладиться. Теперь беспокойство только о картошке: чтоб с нею все было хорошо…

Осень пока — не придумаешь лучшей. Золото, не осень.

Дни как один солнечные, ласковые, необыкновенно чистые: все вокруг волнует удивительной ясностью. Все окутано млеющим величавым покоем белесое небо, далекие и близкие леса, травы при дорогах; всем этим, небом и землей, природа будто говорит: я поработала немало, наусердствовалась за весну и лето и вот хочу понежиться в покое. Она, может, и имеет праведна покой, а людям не до него, не до отдыха. Люди полны забот, извечной осенней устремленности…

Постукивают цепы в тысячах гумен — за полями, за борами и кустарниками, — за чащобами болотных камышей и осок. Постукивают в дневной ясности и в черные, с первым дыханием холода ночи — при свете "летучих мышей". Звенят и днем и ночью еще немногие колхозные молотилки: днем — тоньше, как бы прозрачнее, ночью — басовитей. Гудение их еще не всюду привычно и потому веселит особенно: оно — как новая и очень звонкая мелодия в давней песне осени.

Люди ночами, при свете фонарей, и на своих гумнах и около молотилок выглядят необычными. На стрехи, на скирды, на поля фонари отбрасывают огромные тени; от теней этих людские руки с цепами, с вилами — будто руки великанов, сами люди кажутся великанами. Может быть, они и есть великаны: из ночи в ночь, до рассвета бьют цепы, гомонят молотилки; люди работают не щадя сил, до изнеможения. Теперь самое главное — хлеб. Хлеб нужен им, нужен городам, нужен армии; в хлебе — жизнь народа, могущество страны, которая строит пятилетку. Хлеба этот район даст не много — только несколько капелек в хлебное море, но и они — не лишние. Страна живет не легко, не роскошно — каждая капля на учете.

Первыми в округе были красные обозы из их Юровичского района. Один обоз повел в Калинковичи, на станцию, новый секретарь райкома Башлыков, с другим в неблизкую дорогу, в Хвойники, отправился Апейка. Апейка вел обоз из сел, расположенных ближе к Хвойникам. Собирались на шляху; возы шли к шляху по греблям, по мостам, по полевым дорогам; с окованных ободьев стекала то рыжая торфяная, то белая, как мука, дорожная пыль. По шляху двинулись вместе: возы с мешками зерна ползли по песчаным колеям, меж старых и шумных берез, через села и мимо сел, мимо хат, поодаль от ветряков, что не спеша поворачивали крыльями. Ехали под марши и полечки куреневского гармониста Алеши, под песни возчиков, среди которых особенно усердствовал Миканор; когда же гармонисты и возчики смолкали — под долгий задумчивый гомон телефонных проводов. Только флаг на переднем возу все время огнисто ходил под ласковым теплым ветром.

С полечками да кадрилями прогремели колесами по мостовой главной улицы местечка, вдоль болот, выбрались в строгий, хвойник далекой станции. Запыленные, усталые, с обессиленными конями, но говорливые, голосистые…

Про эти обозы писали потом в газетах. Это было событием не только для района, но и для округа и, можно сказать, для республики. Башлыков чувствовал себя тогда героем: обозы эти как бы прогремели о том, какой руководитель, какого полета приехал в район. И надо сказать, что для обозов этих он немало потрудился, так что начальный этот его триумф был вполне заслуженным. Но, как и случалось не раз в прошлые годы, начав первыми, завоевав шумную славу республиканского масштаба, всю эту славу вскоре потеряли, позорно отстали — несмотря на все старания секретаря райкома и к его большому огорчению. Апейка, конечно, также сожалел, что заготовки затягиваются, но он относился к этому спокойнее: был и характером более сдержан, и о славе не так беспокоился, и, главное, принимал то, что случилось, как пока неизбежную беду. Все же беда эта и его мучила: дороги резали, принуждали тратить впустую столько времени и сил! Если б мог подсчитать кто-либо, сколько потеряно их за все годы; сколько поломано одних телег, замордовано коней! Во всем районе ни одной версты железной дороги, ни одной станции. Половина деревень направляется на станцию в один соседний район, другая — в другой. И как ни выгадывай, и в одну и в другую сторону меньше тридцати — сорока, а коекому и пятидесяти километров не выходит. Здесь, как ни старайся, даже если обозы будут скрипеть не только днем, а и ночью до утра, все равно не управишься Все равно район отстанет…

В такие дни Апейка нетерпеливо думал о том близком и далеком времени, когда и пo их лесным да полевым дорогам запылят автомашины Это было одно из самых дорогих его желаний, с хорошими дорогами да машинами, был он уверен, глухая сторона их очень скоро изменит свое обличие, станет краем богатства и культуры Машины, считал он, скоро разгонят застоялую, дикую тишину, радостно понесут в деревни добрые и щедрые дары городов Пока же, не первый год, он недовольно посматривал на реку вдоль района более полдесятка пристаней — почему бы не организовать хотя бы вывозку поставок по реке, на баржах Уже не раз говорил, добивался в округе, в Мозыре; оттуда писали, звонили в Минск, в Киев — в управление пароходства; ничего не добились, — не было барж и буксиров.

Не успели вывезти и половины зерна — подоспела картошка. Все ринулись на поле — копать, выбирать. По сторонам всех дорог, на всех полосках, уже не зеленых, рыжих — картофельная ботва сникла, посохла давно, озабоченные люди: и старики, и дети — все, кто может работать.

Выбирают картошку, сносят в кучи или в коши на возах.

Над полем, над дорогою — изо дня в день — ласковая солнечность. Дни погожие, как на заказ. Чистые и очень тихие: голоса как бы звенят, но тихо. Всюду плавает паутина бабьего лета. Паутиной оцеплены жесткие кусты картофельной ботвы, трава при дороге; цепляется она за ноги, за крылья таратайки. В конской гриве тоже паутина. И спокойная, мудрая грусть надо всем. И пахнет дымом: там и тут на поле белые дымы — жгут сухую ботву. Пекут картошку — радость малышам, и греются старшие: земля уже не летняя, зябнут руки. Днем еще тепло, а ночи — волглые, отяжелелые, и утрами на ботве, на траве — белые махры инея.

Ползут и ползут полем возы с лозовыми кошами. Возы с кошами в поле, на дорогах, на пригуменьях. У гумен почти в каждом дворе насыпают бурты укрывают картошку от зимних холодов. Большие, длинные, что коровники, бурты сооружают при колхозных дворах. Длинные бурты эти еще в новинку, как и сами колхозные коровники.

Идут возы с кошами к большим районным дорогам, по шляхам с березами и вербами, с телефонными столбами.

Половина возов — в один район, половина — в другой. На станциях снова людно и суматошно: съезжаются, теснятся десятки, сотни возов. Храпят и ржут кони, порой завязывается ругань, готова начаться драка: каждому хочется пробиться к весам скорее. Снова Апейку тревожит вывозка: медленно идет она. Из округа ж — каждый день звонки, запросы: как с заготовками, как с планом? Напоминания, что картошка — Ленинграду и Москве; накачки подводите округ! Будто он виноват, будто все оттого, что он не желает или недостаточно желает, чтоб лучше было! И вот ведь хотя не виноват, хотя знаешь — нет на тебе вины, а ходишь уже будто виноватый: говоришь уже в колхозах, в сельсоветах, в деревнях неспокойно. Сам уже подгоняешь и сам накачки даешь, хотя часто и видишь, что все это не нужно.

Беспокойство, горячка — нервы не выдерживают. Выдержки, деловитой сосредоточенности не хватает.

А может, это происходит и оттого, что он чувствует: тишина эта осенняя — не такая кроткая, как может показаться, обманчивая. Нередко встречают в селах холодные, недобрые взгляды. Нередко люди прячут взгляды — прячут души. Заметив его вблизи, спешат отойти подальше. И на собрания вечерами нелегко созывать, долго собираются и не все. Ползут недобрые слухи, что в этом году твердые задания будут не только кулакам, а и середнякам, даже маломощным. Что не обминут потом и бедняков, у которых будет что взять. Что выгребать будут все, дочиста, что повезут все в город — рабочим и партейным. Не в одном селе слышал он: кулаки шепчутся, сговариваются, готовы поднять голову.

Харчев сказал: есть сведения о том, что готовится заговор.

Не тихая, совсем не тихая эта золотая, осенняя тишина.

И в эту осень — как и в прошлые — натыкаешься на попытки уклониться от сдачи обязательных поставок. Как и в прошлые годы, кое-где пробуют припрятывать зерно и картофель. Отговорка всюду одна: налоги не под силу, сдавать нечего. Ни уговоры, ни угрозы часто не помогают. Приходится организовывать активистов. С их помощью нашли не один тайник, реквизировали припрятанные зерно и картофель. На тех, кто хотел уклониться от налогов, обмануть, оформили несколько дел, передали в суд. Пятерых, наиболее злостных, посадили даже.

Работа председателя райисполкома — не для беленьких рук. Это только со стороны кажется, что работа его чистая и легкая: таратайка с кожаным сиденьем, возница Игнат, свой кабинет в районной столице. Президиумы за столом с красным сукном, слава и власть. Работа председателя райисполкома — это работа того строителя гати, который первым идет и в воду и в хлябь, первым рубит заросли, прокладывает дорогу и в поле и через болото. Работа бойца и маленького — отделенного — командира, который вместе с секретарем райкома, без отговорок, головой своей, сердцем отвечает за все, что делается в районе. В такое сложное время…

И радость, и беспокойство всегда в сердце: и днем, и вечером, и ночью. И в селах, и в местечке, и в дороге. Потому он и в дороге так часто, по селам, — нет никогда покоя.

Радость неизменно с заботами. Радость — веселый, звончатый гул колхозных молотилок приглушил мерное постукивание цепов уже не в одном и не в двух селах. В каждом сельсовете меж тесной беспорядочности никчемных полосок — широкие, вольные просторы колхозных владений. Они стали шире за год. Косые ряды пахарей, один за другим, идут колхозными полями, борозда за бороздой, оставляют позади влажную свежесть пахучей земли — готовят к новому колхозному севу. Не тольнЬ пахари с лошадьми — неутомимые тракторы, попыхивая синим дымком, говорливо, по-молодому резво идут, как новые труженики, зачинатели новых, знаемых пока только в мечтах времен. За гумнами, за крайними огородами, при дорогах растут непривычно просторные дворы с длинными сараями и амбарами. Их собирают из старых амбаров и гумен, для них привозят из лесу смолистые сосны: хорошо тогда пахнет свежей смолою по колхозным дворам!

Колхозов пока не много. Десять в районе — как островки среди болота. Однако беда не только в том, что их мало, — почти в каждом мало народу. И что еще хуже — мало порядка. Мало колхозных построек: скот в большинстве по всему селу, по разным хлевам. Строительство идет слабо.

Техники очень мало. И люди не всегда старательно трудятся. Как бы оглядываясь назад. Сознательности не хватает. И агитация не всегда доходит. Неизвестно, как заинтересовать, зажечь их. Многое еще неизвестно; и чем дальше, чем шире разворачивается колхозное дело, тем больше этих загадок. Но главное — как добиться, чтобы люди старались, чтоб работали от всей души; чтоб любили и землю, и коней общих, как любят свое, единственное!..

Много забот и волнений было у Апейки. Но за всем важным и мелким неизменно чувствовал он приближение больших перемен. Дыхание этих больших событий чувствовалось все шире и сильнее по мере того, как уходила осень, приближалась зима.


4

Другая часть жизни Апейки шла в местечке. Здесь неизменно кончались все его скитания по району.

Здесь был, на той стороне, что ближе к хвойнику, к Припяти, его дом. Точнее — половина дома, в которую он вселился по праву председателя райисполкома. Здесь была жена Вера, были дети: сын его старший, Володя, и щебетунья Ниночка. Возвращаясь за полночь или под утро, он подходил к черному окну, у которого, казалось, снаружи чувствовал теплоту их постелей, теплоту их сна; прислонялся, невольно прислушиваясь к тишине в доме, тихо, радостно стучался. Он слышал осторожный шорох, что сразу отзывался на его стук: Вера просыпалась так быстро, словно и не спала; мгновение видел или угадывал смутное очертание ее лица, приникавшего к стеклу; нетерпеливо перелезал у — стены через забор, прыгал во двор. Слышал с крыльца, как она открывает дверь в сени, как впотьмах идет через сени, звякает задвижкой.

Тепло любимого человека, тепло родного дома — как чувствовал Апейка их после холода, бесприютности дороги, после чужих деревянных диванов и лавок, после натиска каждодневных забот. Вера льнула к нему, полная молчаливой нежности, да и он чувствовал себя так, будто и не было их, тех восьми лет под одной крышей. В комнате всегда наготове ждала лампа. Впотьмах Вера шуршала спичками; к тому времени, когда Апейка привычно нащупывал крючок и вешал пальто, мягкий желтоватый свет уже отодвигал темноту. Тихая ласковая теплынь струилась в сердце, когда Апейка на цыпочках ступал в неприкрытую дверь, останавливался у кроватей. Ниночка лежала на материной; каждый раз, когда он глядел на нее, веки ее начинали чутко дрожать; нередко она просыпалась, тогда отец шептал что-либо успокаивающее, и она послушно закрывала глаза. Сын спал на отцовой кровати, у другой стены, чаще носом в подушку, так что Апейке обычно были видны только тонкая шея да непослушный вихор на макушке.

В начале осени он приезжал ежедневно и был в большой тревоге: дочь горела в скарлатине — боялся за нее, боялся за сына, кровать которого тогда переставили в столовую.

Теперь беда была уже позади: дочка выздоровела и, к счастью, Володьку болезнь обошла. Тревога оставалась разве только как воспоминание о недавнем, как не изжитая еще примесь к радости, от которой радость, может, только чувствовалась острее Отойдя от детей, он садился за стол, осматривался, будто желая без слов узнать, как тут жили, что делали Володина сумка с букварем и тетрадкой на диване, подготовленная — под материнским присмотром — на завтра в школу: сын начал трудовую жизнь, с осени пошел в школу. Апейка еще не совсем привык к этой перемене, — вместе с радостью, когда думает о мальчике, появляется часто сожаление: нелегко малышу!.. Вон там, у порога, коньки — сын катался; отец явственно представил себе, как он, розовощекий, счастливый, ввалился в комнату… Коленки, бока в снегу: падал или дурачился… Ниночкины куклы на гнутом кресле, лоскутки ткани — пеленала, качала куклу перед тем, должно быть, как сама пошла спать. Платьице ее на спинке кресла:

Вера латала платьице. Новая аккуратная заплатка на Володином пальтишке, что висит у двери, — на локте…

Они в такие минуты говорили мало. Вера не спрашивала ничего — в эти поздние встречи больше жила заботами: вымок, видно, — дождь вон какой; промерз — мороз вон трещит!.. Сними сапоги, надень сухие носки, перемени белье!..

Носки и чистое белье всегда были наготове; проворно появлялись из облезлого пузатого комода, послушные ее заботе, ее любви. Проходило каких-нибудь несколько минут, Апейка был уже в сухом белье, в сухих, теплых носках, с наслаждением умывался, садился снова за стол, на который она собирала ужин. Собрав все, она садилась сама, тихая и молчаливая, полная покоя встречи

Даже когда случалось что-нибудь важное, она обычно не говорила, особенно если это было неприятное; такая уж была у нее, да и у него привычка: ничто не должно было омрачать встречу, минуты радости, — всему свое время Придет пора и заботе, теперь человеку, уставшему с дороги, надо отдохнуть, пожить безоблачной радостью встречи. И радость жила. С нею он за полночь, а то и на рассвете, ложился спать, с нею, усталый, непривычно спокойный, чувствуя рядом жену, малышей, засыпал, — пловец, достигший наконец желанного берега.

Когда он вставал утром, Веры не было. Не было и Ниночки и Володи: Володя уходил с матерью в школу, Ниночка — в детский сад.

Сквозь сон Апейка слышал, как она ласковым шепотом успокаивала девочку — чтоб не будила папку! — как тихо и спокойно приказывала Володе; все это сквозь сон проникало к нему и тут же исчезало: сон стирал все Просыпался он или сам, или раньше времени будил посыльный из райисполкома с каким-нибудь срочным делом Апейка, быстро умывшись, наскоро завтракал тем, что Вера поставила на столе, и шел на улицу, в заботный день

Он часто думал о жене, жалея: нелегко ей, имея двоих, работать в школе — пусть хоть и на полставки Он, конечно, понимал, почему она не хотела бросать школу; он понимал:

школа была не только работой, а и потребностью, без которой жизнь была бы беднее; здесь, он знал, была не только привычка десяти лет, здесь была и любовь ее, которую ничто не заменит; Апейка и не настаивал, чтобы она ушла из школы; ему нравилось, что она живет, как и прежде, не только домом — активной общественной жизнью Настоящий общественный деятель! Кто-кто, а Апейка знал, какая она учительница. И все же то, что она работала в школе, и в школе и дома — работала за двоих, сверх меры, — он ощущал как несправедливость, которую неизвестно было как исправить Апейка и наедине, и с нею вдвоем не раз задумывался, что мбжно сделать, чтобы хоть немного высвободить ее, однако ничего хорошего так и не придумал. Можно было бы привезти отца и маты бабуся смотрела бы за детьми, — но старикам жаль было угла, пожитков своих О том, чтобы взять домработницу, и говорить не сталивзять ее — это же все равно что нанять батрака; коммунисту, председателю райисполкома! Как ни прикидывали, оставалось одно: определить Ниночку в детский сад — открытый, кстати сказать,

под руководством председателя райисполкома. Отводить дочурку в детсад, смотреть за Володей, ходить в школу, в магазины, на рынок, делать все, что надо и что хочется делать.

И она управлялась как-то и в школе, и с детьми, и по хозяйству. Правда, иной раз — с помощью председателя райисполкома, который иногда — когда был взволнован или устал — выражал недовольство неустроенностью "емейной жизни. Она хотя и обижалась на него в такую минуту, но не спорила с ним. Он сердился, ворчал; наконец остывал, становился спокойнее.

Большей частью они жили дружно. Как бы ни были заполнены заботами дни, находили время, чтоб хоть накоротке посидеть вместе, поделиться виденным, слышанным, передуманным; чаще вечером, после Апейкиного дня в исполкоме.

И понимали они друг друга с полуслова, часто с одного взгляда…

В другой половине дома жил старый знакомый Апейки — Харчев. Когда-то Апейка сам уговорил бывшего начальника милиции переехать сюда с неудобной квартиры, что находилась в помещении милиции, радовался, когда тот поселился рядом, целыми часами, бывало, — вечером или в выходной день сидели один у другого в гостях или на крылечках. Иногда спорили и расходились, чаще каждый при своем твердом мнении, но это не мешало жить мирно, даже в хорошем, дружеском ладу. Только со временем, особенно после того, как Харчев вернулся из Минска, с курсов, дружба разладилась. И теперь случается, посидят, поговорят, встретившись во дворе, но сидят и говорят уже не как друзья, а как знакомые, которым приходится жить в одном доме. Правду говоря, теперь оба, беседуя, не часто и садятся, больше стоят: разговоры теперь не такие долгие Нет, эти нелады не оттого, что Харчев зазнался после курсов, причины здесь Другие. Мысли разные, разные взгляды, разные, как сам же Харчев сказал, принципы Разные и прочные у каждого — и у Харчева и у Апейки. Это проверено уже не раз. Поэтому теперь почти никогда не спорят, как бы сговорились: зачем тратить время понапрасну! Удивительно ли, что теперь нет искренности, былого расположения, хотя бы такого, как у Веры с женой Харчева, доброй, сочувственной Марусей. И удивительно ли, что жить теперь рядом с Харчевым, встречаться не только на работе, а и дома Апейке не очень по душе. Так что в доме Апейки есть и свои, как говорят, минусы…

Перекусив наспех, заперев дверь и спрятав ключ в карман, Апейка выходил на знакомую улицу. Каждый раз утром после поездок по району он шагал веселой походкой человека, для которого немалой радостью было ступить снова на дорогу, по которой не ступал, казалось, целый век. В такие утра глаза его все видели будто заново, будто что-то необычное. Хорошо, легко шел по улице, пусть и была она узенькой, без тротуаров, весной и осенью грязная, а зимой — заметенная выше заборов сугробами снега. Улочка выводила Апейку на другую, немного пошире, также без мостовой и тротуара, но посыпанную гравием. Перед глазами Апейки сменялись хаты: чаще старые, под тесом, всё деревянные, с огородами и огородиками, с бесчисленными заборами и закутками. Деревенские заборы и хаты эти выводили Апейку на мостовую главной улицы, где был и гулкий дощатый тротуар и кое-где белые и красные горделивые каменные дома, где гремели окованные железом телеги, где празднично алели лозунги; где и было то, что выделяло это селение из других, что давало ему право называться по-особому — местечко.

Главная улица — Ленина — была длинная: тянулась вдоль горы более чем на три километра, пока не упиралась в зыбучий песок, в темный сосняк. Другая такая же улица, также вдоль горы, но ближе к ней, прижимаясь к самому подножью, шла в обратную сторону, меж лип и верб, до поросшей кустарниками луговой низины. Весной всю низину заливал припятский паводок, все пространство было полно широкого водяного блеска: в воде тонули огороды, переулки, из воды торчали заборы, хибарки, вода лизала ступени крылец. Тогда по огородам, по переулкам ловко юлили лодки, — лодки становились самым необходимым транспортом. В дни и недели наводнений, казалось, неведомое море подступало к хатам — вода разливалась до самых далеких гор на другой стороне Припяти; так широко, что дух захватывало. К лету, раньше или позже, вода постепенно спадала, отдавала людям черноту мокрой земли; за огородами и закоулками вьн ходили на волю луговые раздолья, выступали сразу с веселой зеленью и сияющими россыпями желтых цветов. Быстро обсыхали песчаные просторы вдоль Припяти — берег был весь в песчаных заносах; открывалась наконец дорога к пристаньке, что уже не зря ждала празднично-белых пароходов.

Наперерез этим двум бежала из тесноты горы еще одна большая улица: все ниже, меж хат, под соснячки, в припятские пески, к той же пристаньке. Это и была основная дорога, по которой через ручьи и броды, что почти не пересыхали, добирался до Припяти весь район.

На этих трех улицах и жило большинство местечкового населения. Это, можно сказать, были главные улицы Но, как и большая часть самой главной, улицы Ленина, остальные две главные выделялись среди других, пожалуй, только длиной: были это грязные и пыльные деревенские улицы, с деревенскими хатами. Кроме лучшей части улицы Ленина только небольшой отрезок той, что сбегала с горы, напоминал что-то городское и мостовой, и десятком кирпичных домов; все это, самое выдающееся из двух улиц, было собрано в том месте, где они скрещивались. Здесь и было то, что вызывало уважение к местечку и приезжих из всего района.

Здесь были учреждения, Нардом, аптека; здесь были магазины, базарная площадь, лавчонки, частные портные и сапожники. Здесь был «центр».

В этот центр и выходил сейчас Апейка, острым взглядом схватывая проявления местечковой жизни.


5

Только что прошел мимо крикливых мальчуганов, что носились на коньках по длинной замерзшей луже; ребята, заметил, — один местечковый, двое других — из деревни, из интерната, должно быть из второй смены той же школы, на горе, где теперь Вера. По мостовой позвякивают три подводы везут прикрытый постилками, увязанный веревками лен; один возчик заметил Апейку, узнал — поздоровался.

Апейка тоже узнал: воловичские коммунары, едут, догадался, в Калинковичи, на станцию, сдавать. Вскоре за ними встретил мужчину: перед телегой сивый конек трусит рысцой; дядька сидит ссутулясь, будто дремлет, безразличный ко всему, но спокойствие напускное, глаза из-под бараньей шапки с отвислыми ушами поглядывают остро, настороженно. Узнал его, Апейку, однако отвел глаза, вяло нокнул на коня и снова будто задремал. На телеге — ничего: сено только для отвода глаз, — но Апейка поручиться мог бы — не порожняком едет, везет что-то. Мясо зарезанной телушки или, может, коровы знакомому портному или спекулянту…

"Режут скотину чем дальше, тем больше… Если не приостановить это сумасшествие, черт знает что будет…" Заметил на стене аптеки разорванный ветром лоскут обоев — лозунг:

"Сбор золы — ударная…" Нижний край лозунга ветер оторвал, хотя лозунг и был прибит по краям дранкою, — снизу мотался только язычок обоев с какими-то цветочками на обратной стороне. У темного, с почерневшей шелевкой, теперешнего Нардома, через всю улицу, колыхалось на ветру, краснело: "Выше темпы коллективизации! Выйдем на первое место во всем округе!" Последние слова были написаны узко и густо, Апейка знал — по приказанию Башлыкова; Башлыков, увидев не согласованный с ним лозунг, потребовал сиять его и дополнить… Апейка заметил на стене Нардома объявления; одно очень короткое: будет кино "Два друга, модель и подруга". Перед другим он остановился, внимательно прочитал раз, потом другой. "22-го, в субботу, в Юровичском нардоме начнется чистка членов и кандидатов партячейки Юровичского райкома КП(б)Б Просьба ко всем беспартийным местечка Юровичи и всех сельсоветов и деревень Юровичского района обязательно явиться, а также подготовить факты о работе и недостатках партийцев из ячейки, особенно — компрометирующие материалы. Все эти факты просьба бросать в ящик, который здесь висит, или заявить комиссии, по чистке или на самом заседании по чистке публично.

Начало чистки в пять часов вечера".

Это объявление касалось Апейки: сотрудники райисполкома также входили в райкомовскую партячейку. Он посмотрел в другой раз, когда начало — не ошибся ли, собрался идти, но глаза невольно выделили: "особенно компрометирующие материалы". Все это было ему уже известно: и то, что чистка будет, и где, и в какой день; он читал объявление и отошел от него с таким видом, как бы ничего особенного не случилось, — но в груди все же стало нехорошо, тревожно. Чувствовал эту тревожность не впервые, но на этот раз она была намного ощутимее. "Компрометирующие материалы" — как бы засело не только в голове, айв сердце; защемило, отозвалось холодком в груди…

"Глупости! — принудил он себя отмахнуться от непрошеной тревоги. Глупости… Моя совесть чиста… Чиста…

И никто ее не запятнает… Никто и ничто… Никто и ничто!/"

Отсюда уже близко было до райкома. Райком занимал новое здание из желтоватых, только немного посивелых бревен, с жестяной крышей вишневого цвета. Само по себе здание было похоже на десятки других; выделяла его разве только вывеска "Юровичский райком КЩб)Б", сделанная недавно в Мозыре, — солидная, богатая, серебром по черному, единственная на все местечко настоящая вывеска.

Кроме нее выделяла райкомовский дом еще разве цепочка белых чашечек на стене — с телефонными проводами.

Апейке повезло: Башлыков был как раз в райкоме Апей-"

ка поздоровался с русым парнем в гимнастерке, помощником секретаря, спросил, более для приличия, что нового, прошел в кабинет Башлыкова Башлыков был не один: перед ним в кресле, в свитке, с кнутом в руке, сидел Черноштан, председатель глинищанского колхоза. Сам Башлыков стоял напротив, за столом, — стройный, красивый, в строгой синей гимнастерке, в синих брюках. Привычно держа одну руку в кармане, он весело ответил Апейке на приветствие, сильно, энергично пожал руку, снова повел блестевшими дружелюбием глазами на Черноштана. По-дружески, как старший, более мудрый молодому товарищу своему, тоном советчика сказал:

— Все это — настроения! Отсталые настроения, Павел Васильевич. Я вам советовал бы поменьше прислушиваться ко всяким настроениям, ко всяким разговорчикам! Твердо вести свою линию!

— Дак же знать не хотят ничего!.. — В мягком голосе Черноштана чувствовалось смущение. — Слушать ничего не хотят!..

— Захотят! Надо только поговорить как положено, по"

вести их! Убедить! На то и руководство, чтоб руководить, вести людей туда, куда указывает партия! Учитывать особенности крестьянина, конечно, следует, но это не значит; что надо идти на поводу у него. Нельзя идти на поводу! Нельзя потакать всяким настроеньицам! Вести за собой, вести — вот что надо!

— Да как ты их поведешь?! Только и слышно: кто работает, кто не работает — толк одинаковый! Всем палочка в ведомости! Справедливости, говорят, нет!

— У них своя мерка справедливости, крестьянская, собственническая. Им тянуться и тянуться надо, чтобы понять справедливость нашу, пролетарскую! Они приросли к старому, все меряют старым аршином! Отдирать надо их от старого, не жалея! Отдирать и вести за собой! Вести с каждым днем все больше людей! — Башлыков заговорил озабоченно, деловито: — Мы должны усилить темпы коллективизации. В этом — главная задача, которую поставила партия перед нашим районом в данный момент. Решение ее, это ясно, будет в немалой степени зависеть и от нас. Село ваше — большое, видное, на вас, я заметил, поглядывают и Другие. Поэтому руководство района надеется, что вы покажете хороший пример другим…

— Дак мы что ж, мы б с радостью, если бы ладилось!

Если б люди дружно работали!..

Башлыков встал у стола, строго задумался. Косточки пальцев твердо, как бы в лад мыслям, постукивали об стол.

— У вас там, по всему видать, кулачье воду мутит!

Пользуясь вашей и нашей слепотой и беспечностью, делает свое дело! В этом, конечно, и соль всего того, что классово чуждые настроения у вас получили такое развитие! А мы развесили уши, ударились в спячку. Забываем, что враг не amp;шт, делает свое дело, пока мы спим… Надо будет специально присмотреться к вашему селу…

— Рады будем — приезжайте, посмотрите!.. А то так и глядят, чтоб опять назад…

— Назад дороги, Павел Васильевич, не будет! Надо смотреть вглубь, в корень! Дороги назад нет, так и скажите всем! Партия оглядываться не будет, большевики не привыкли оглядываться! Мы идем к сплошной коллективизации — так решила партия. Коллективы — будущее крестьян, не одного, не десяти — всех. И в нашем районе и во всей стране. Все — раньше или позже — будут колхозниками.

К этому все идет. И те, кто сегодня еще в единоличниках, — тоже будут в колхозах. Все. За исключением кулаков. Такова линия наша! Так и скажите людям!

— Скажу… Дак мы будем ждать вас…

Башлыков, давая понять, что разговор окончен, вышел изза стола.

— Надо смотреть вперед, Павел Васильевич! — Деловито добавил: — Так и быть, в ближайшее время подскочу! Сам посмотрю, разберусь! Только вот справлюсь с неотложными делами! Ну! — он по-дружески крепко сжал руку Черноштана.

Когда Черноштан протопал сапогами к дверям, Башлыков и Апейка смотрели в окно, как он подбирал сено, отвязывал коня, как неторопливо, раздумчиво выводил на улицу.

— М-да… — Башлыков прошелся по комнате, стройный, по-юношески упругий. Постоял, решительно крутнул ручку телефона. Приказал, чтобы дали Олешники, позвали Гайлиса.

— Приветствую, товарищ Гайлис!.. Башлыков говорит!

Дятла нет?.. Редко бывает он у вас!.. Не оправдывай! — Башлыков строго хмурил черные брови, смотрел куда-то в угол острым взглядом. Он помолчал, как бы давая Гайлису время уразуметь, что сейчас начнет о главном. — Что там у вас происходит? Разъяснить надо? Я о Глинищах спрашиваю!.. Творится черт знает что под боком, а вы спите и сны спокойные видите! Спите! Не видите, что делает у вас под носом кулачье!.. Не видите! Или заняли оппортунистическую позицию, что еще хуже!.. Если не выправите — будем говорить серьезно! На бюро!.. Передай это Дятлу!..

До свиданья!

Он тяжело положил трубку, мельком глянул на Апейку.

— Думаешь, зря пригрозил? Вижу по глазам. Напрасно так строго с Черноштаном?.. — Он глядел прямо в глаза Апейке. — Обстановка требует. Не такая обстановка, чтоб церемониться! Против силы — надо силой! Уверенность и строгость! Пусть видят и чувствуют: руководитель есть руководитель!

Апейка понял: это не столько объяснение своего поведения, сколько поучение ему, деликатному, мягкотелому. Хотел возразить, но Башлыков сказал:

— Думаю, Глинищами надо заняться Харчеву…

— Харчев пусть займется… Но беда там, видно, не только в агитации кулаков… Надо, по-моему, что-то делать в самом колхозе. Мы, по-моему, мало считаемся с психологией людей. Надо как-то заинтересовывать людей. Черноштан это правильно говорил…

— Заинтересовывать, заинтересовывать… Ох, эта психология!.. Жить она не дает тебе! Менять надо ее, эту твою психологию!..

Апейка почувствовал, что спорить бесполезно. Смолчал.

Башлыков взглянул деловито, требовательно:

— Ну, докладывай, хвались — если есть чем!

Апейка сказал, где был в последние дни, где провес собрания, сколько человек вступило в колхозы. Башлыков достал блокнот, переспрашивал, записывал. Стал рассказывать, где сам был.

— Вчера заезжал к тебе на родину. Перед собранием зашел к старикам твоим. "Дай думаю, посмотрю, как живут родители нашего председателя". Так что — познакомился…

Понравились и мать и отец. Карась хвалил отца: "Мастер первой марки — и в поле и на реке. И — честнейшей души.

Первый старик в колхозе", — сказал. Так что хорошее было знакомство! Хорошие старики!

— Не обижаюсь! — будто пошутил Апейка. Он усмехнулся скупо, хотя доброе слово про стариков пришлось по душе ему и хотя видел — Башлыков доволен искренне: чувствовал Апейка за этим, что чего-то Башлыков не договорил, скажет еще что-то — не такое приятное. С чуткой настороженностью ждал. Он не ошибся: через минуту улыбка с лица Башлыкова сошла, губы строго поджались. Взглянул прямо в глаза, открыто, невесело:

— А брат! Ну и брат! — Сочувственно покачал головою. — Это — родня!..

Апейка промолчал. Молчание было долгое, тяжелое. Потом Башлыков спросил:

— Как ты просмотрел это?

— Почему просмотрел?..

Башлыков пояснил мысль:

— Харчев говорил: он помогал тебе при белополяках?

Продукты, патроны носил? Помогал нам… Бедняком был…

— Был…

— Переродился?.. За годы советской власти?..

— За годы советской власти…

Апейка не скрывал, что разговор этот для него неприятен.

Он не любил говорить о брате, не только потому, что это была не такая уж веселая тема для разговора, а больше потому, что ему при этом приходилось как бы оправдываться, выгораживать себя, делать то, чего Апейка не любил. К счастью, доказывать это почти никогда не приходилось. Все в районе знали и его родню и его брата. Башлыкову, вскоре после того, как он приехал сюда, Апейка при случае уже рассказывал о брате, не подчеркивая их вражду и не оправдываясь, — просто для того, чтобы Башлыкову все было известно. Уже тогда Апейка понял, что Башлыков — из анкеты или из чьих-то слов — знает все хорошо; и теперешнее напоминание о брате, и то, что он говорил с Харчевым, и мысль о том, что он, возможно, не случайно заехал туда, а чтобы узнать самому, проверить, — насторожили его.

"Перед самой чисткой как раз", — связал он все услышан-"

ное воедино.

— Было все: и патроны носил и в бедняках был, — жестко, с досадой сказал Апейка.

Башлыков, кажется, понял эту досаду, посочувствовал:

— М-да, я не хотел бы иметь такого брата.

— А я его сам выбирал?! — Апейка говорил грубо: хотел оборвать разговор.

— М-да, братьев не выбирают. Это верно. И ты, конечно, если подумать, с одной стороны, не виноват, как, может, не виновата и твоя старуха мать. И все-таки, черт его знает, жизнь есть жизнь: есть и другая сторона в твоей истории с братом — компрометирует это тебя… Не в моих глазах — я говорю не о себе, а в глазах народа! Не расскажешь обо всем каждому, народ есть народ, и не всякий поймет по-человечески. Иной подумает так: пятно есть пятно, сам ты приобрел или тебе наклеили его другие. Разница, разумеется, большая, но поди растолкуй каждому… Я понимаю твое положение…

— Зачем ты мне это говоришь? — сказал Апейка с возмущением.

— Просто так. — Башлыков не смутился, только немного удивился. — Так, к слову пришлось.

— Так вот, если к слову: я не считаю себя виновным за него. Нисколько.

— Я тебе говорил не про вину твою. Я говорил о другом.

Ты не понял ничего. Жаль. — Башлыков и тут чувствовал себя выше, мудрее, и Апейку снова охватило возмущение. Но Башлыков заговорил о другом: — Отстаем мы с коллективизацией!

— Почему отстаем? — Апейке из-за не утихшей еще неприязни к нему хотелось возражать. — На втором месте в округе.

Башлыков заявил спокойно:

— Второе — не первое!

Он пошелестел бумагами, выбрал одну:

— Вот здесь жалоба от верующих, что закрываем олешниковскую церковь. В Минск жаловались… Какое твое мнение?

— Мое мнение такое, что надо добиваться, чтоб церковь сама закрылась.

— Как это?

— Надо верующих сделать неверующими. Безбожниками…