"Георгий Адамович. Мои встречи с Анной Ахматовой " - читать интересную книгу автора

тут к его оценке безотчетно примешались соображения и доводы личные,
житейские. Не литературная ревность, нет, а непреодолимая, скептическая
неприязнь, вызванная ощущением глубокого, коренного отличия ахматовского
поэтического склада от его собственного. Признал он Ахматову как поэта, и
признал полностью, без оговорок, лишь через несколько лет после брака. А
"вывел ее в люди", - если такое выражение в данном случае уместно, - Кузмин,
безошибочно уловивший своеобразие и прелесть ранних ахматовских стихов, как
уловил это и Георгий Чулков, "мистический анархист", приятель и подголосок
Вячеслава Иванова, когда-то рассмешивший пол-России вступительной фразой к
большой, программной статье: "Настоящий поэт не может не быть анархистом, -
потому что как же иначе?" Авторитет Кузмина был, конечно, гораздо
значительнее чулковского. и главным образом именно он способствовал
возникновению ахматовской славы. Помню надпись, сделанную Ахматовой уже
после революции на "Подорожнике", или, может быть, на "Анно Домини", при
посылке одного из этих сборников Кузмину: "Михаилу Алексеевичу, моему
чудесному учителю". Однако к концу жизни Кузмина, в тридцатых годах,
Ахматова перестала с ним встречаться, не знаю, из-за чего.
Анна Андреевна поразила меня своей внешностью. Теперь, в воспоминаниях
о ней, ее иногда называют красавицей: нет, красавицей она не была. Но она
была больше, чем красавица, лучше, чем красавица. Никогда не приходилось мне
видеть женщину, лицо и весь облик которой повсюду, среди любых красавиц,
выделялся бы своей выразительностью, неподдельной одухотворенностью, чем-то
сразу приковывавшим внимание. Позднее в ее наружности отчетливее обозначился
оттенок трагический: Рашель в "Федре", как в известном восьмистишии сказал
Осип Мандельштам после одного из чтений в "Бродячей собаке", когда она, стоя
на эстраде, со своей "ложноклассической", "спадавшей с плеч" шалью,
казалось, облагораживала и возвышала все, что было вокруг. Но первое мое
впечатление было иное. Анна Андреевна почти непрерывно улыбалась,
усмехалась, весело и лукаво перешептывалась с Михаилом Леонидовичем
Лозинским, который, по-видимому, наставительно уговаривал ее держаться
серьезнее, как подобает известной поэтессе, и внимательнее слушать стихи. На
минуту-другую она умолкала, а потом снова принималась шутить и что-то
нашептывать. Правда, когда, наконец, попросили и ее прочесть что-нибудь, она
сразу изменилась, как будто даже побледнела: в "насмешнице", в
"царскосельской веселой грешнице", - как Ахматова на склоне лет сама себя
охарактеризовала в "Реквиеме", - мелькнула будущая Федра. Но ненадолго. При
выходе из семинария меня ей представили. Анна Андреевна сказала: "Простите,
я, кажется, всем вам мешала сегодня слушать чтение. Меня скоро перестанут
сюда пускать..." - и, обернувшись к Лозинскому, опять рассмеялась.
Потом я стал встречаться с Анной Андреевной довольно часто, - чаще
всего в той же "Бродячей собаке", где бывала она постоянно. Этот подвальчик
на Михайловской площади, с росписью Судейкина на стенах, вошел в легенду
благодаря бесчисленным рассказам и воспоминаниям. Ахматова посвятила ему два
стихотворения: "Все мы бражники здесь, блудницы" и "Да, я любила их, те
сборища ночные". Сборища действительно были ночные: приезжали в "Бродячую
собаку" после театра, после какого-нибудь вечера или диспута, расходились
чуть ли не на рассвете. Хозяин, директор, Борис Пронин безжалостно
выпроваживал тех, в ком острым своим чутьем угадывал "фармацевтов", т. е.
людей, ни к литературе, ни к искусству отношения не имевших. Впрочем, все
зависело от его настроения: случалось, что и явным фармацевтам оказывался