"Георгий Адамович. Оправдание черновиков" - читать интересную книгу автора

случайности, бесконечного столкновения, сцепления, разлада слепых молекул,
бесконечной их слепой игры, начавшейся в непостижимые для нас времена и
обреченной вместе с нами, вместе с нашим солнцем и землёй бесследно
исчезнуть. Вероятность образования человеческого мозга в процессе
становления вселенной была не больше вероятности появления трагедий Шекспира
под пальцами обезьяны.
Нельзя без оцепенения вчитываться, вдумываться в такие строки,
невозмутимо и неумолимо логические, неумолимо убедительные в своем полном
безразличии к убаюкивающим метафизическим домыслам Тейяра де Шардена, а
заодно и к мнимонаучной "Диалектике природы" Энгельса.
Два возможных, достойных ответа.
Или пойти в церковь и сказать: "Отче наш, иже еси на небесех...".
Или застрелиться, - но не так, как Кириллов, чтобы "заявить своеволие",
а от нестерпимого сознания финальной бессмысленности мироздания, если
действительно оно таково, как допускает наука.
(Впрочем, возможен и другой ответ, в наше время всё шире
распространяющийся: ухватиться за эффектную тему "абсурдности" жизни,
приняться с увлечением эту тему разрабатывать, сочинять соответствующие
повести и романы и составить себе солидную, завидную, репутацию писателя,
"идущего в ногу с веком", модернистического властителя дум.)

* * *

Не ответ, а, скорей, соображение в параллель и дополнение к словам Жака
Моно о "чуде" и о неизбежности его финальной гибели. Чуть-чуть всё-таки и в
убаюкивание.
Ни симфония Моцарта, ни стихотворение Пушкина окончательно быть
уничтожены не могут, что с нами и с нашим миром ни произошло бы. В них нет
ничего поддающегося уничтожению и разрушению.
Для нас они обманчиво "осуществляются" каждый раз, как мы входим в
общение с их бесплотной сущностью, беря в руки книгу или сидя в концерте. Но
истинная их сущность остаётся и при этом вполне вневещественной, нигде
окончательно не запечатленной. Они неуловимы, они остаются чем-то вроде
платоновской "идеи". Книга, оркестр - нечто вроде зеркала, в котором они
отражены, но и только. Исчезнет оркестр, который эту симфонию может
исполнить, истлеют, сгорят рукописи с уже никому непонятными печатными
знаками, умрёт последний человек, который пушкинское стихотворение в
состоянии вспомнить, повторить, но их пребывание в плане не поддающемся
власти понятий временных и пространственных останется неизменным. Они
существуют, и с момента их создания будут существовать всегда, может быть,
оставаясь навеки неведомыми, никому недоступными, но и пребывая вне какой бы
то ни было разрушающей досягаемости. При возникновении, при восстановлении
памяти, невероятном, но допустимом, как предположение, мгновенно были бы
восстановлены и они, без малейшего творческого усилия со стороны
вспомнившего.
"Смерть и время царят на земле", по Владимиру Соловьеву. Не над всем
царят.

* * *